ЛИЛИЯ ШУМКОВА

ПЕНИТЕНЦИАЛИЯ


Очень важна первая строка, с нее и начну. К ночи необходимо закончить, когда стемнеет, подморозит, вынесу все и спрячу в болоте, возле Яузы, в пяти минутах ходьбы от подъезда, и это самый опасный эпизод, остальное я устроил.

Утром долго не мог проснуться, выплывая всем телом сквозь серебристую толщу сна на поверхность дневного сознания, как огромная голая рыба с крохотными плавниками. Карп Босха, зажатый худой рукой синеватого беса, японский зеркальный карп, мороженный толстолобик. Рыба уже по ту сторону меня. Смерть входит в просвет воли, бес в просвет физического и сущностного тела. Если точка на лобовом стекле моего автомобиля смерть, то мизерные сущности, покрывающие пол моей комнаты толстым серым ковром статистические бесы. Оттого солнечный луч заставляет их бешено метаться, страдальцев. Хорошо еще, что не слышно голосов, хотя знал я одного человека, слышавшего голос мертвой черепахи. Черепаха была мертва сутки, потом несколько часов варилась в огромной алюминиевой кастрюле, в собственном черном бульоне. Мы сидели за столом и ели картошку с луком, когда он неожиданно дернулся и побледнел: "Она кричит". "Кто кричит?". "Черепаха". Я пошел посмотреть. В кипящей воде черепаха медленно всплывала белым брюхом кверху и так же медленно погружалась под бешено крутящуюся черную пену. Лапы ее безжизненно висели, глаза были плотно зажмурены. Я вернулся к столу. "Все еще кричит?". "Когда вы там, не кричит, когда здесь, кричит". "А как она кричит?". "Как женщина".

Хочу описать свою жизнь, высушить ее до позорной бедности текста и тем самым избавиться от нее и от большей части моего страдающего существа; проделать за ночь все необходимое похоронное действо (тело должно быть предано земле, сомнений нет), и утром я, как десять ацтекских царей на теплом пепле жертв, буду помнить о будущем и пророчить прошлое.

Гостиенсис и Гоффред считают, что надо изгонять суетное суетным, ведьму молотом. С детства я ощущал в себе присутствие некой сущности, отравлявшей мою кровь длинными черными каплями, желчью ада. Будучи тяжелее крови, они временами скапливались в потаенных местах моего организма и проступали темными письменами на поверхности кожи. Месяцами я мучительно освобождался от наваждения, искал формулу, способную примирить меня с законами мира, пока, наконец, не осознал праздности моих страхов. Я понял, что невнятность и скоропись теодицей результат древнего теоретического упущения: дело в том, что дьявол не просто совратил Еву, он вселился в нее, он сам стал Евой. Весь ужас в том, что, выйдя из адовых труб, родившись, человек старается непременно вернуться туда. Отцы пустынники без обиняков говорили об этом: загнать дьявола в ад. В половом акте есть что-то от слияния огня и влаги, гидропирическое. Дьявольское или женское, как угодно, можно изгнать только прибегнув к посредничеству сильной физической боли. Это мистическое знание, признание, всплывает временами в сознании отдельных людей, и мы получаем опыт экзорцизма, изгнания нечистого. Любое насилие неосознанный всплеск вечной тяжбы.

Я думал об этом многие годы, тогда уже, когда верхом насилия над женщиной было банальное избиение ногами. Фантомы мыслей бродили по ртутным полям моих снов; в горле и на языке я ощущал холодную скверную тревогу. Потом я назвал свои желания. Странное дело, мне хотелось больше, чем я хотел. Сначала были бродячие ощущения, призраки снов, потом мысли, после я сказал себе обо всем и начал составлять подробный план.

Прошло время, я заканчивал университет и постепенно осознал, отчего так алкал некогда физических страданий. Эта темная, тяжелая жидкость, плещущая у меня в крови, знак присутствия женщины. Я был одержим бесом женственности. Он притягивал к себе страдания, требовал страстного дара.

Годы учебы в университете были заполнены одним странным и любезным наслаждением чтением книг. Имея огромный читательский опыт, могу, тем не менее, утверждать только две вещи: либромания сродни наркотической зависимости. Человек с сознанием, зараженным вирусом либромании, вытаскивается из теплой суетной действительности в реальность обнаженных смыслов. Будучи не в силах эмигрировать безвозвратно, сознание застревает в неприспособленном для жизни помещении таможни. И либроман, этот певец хора с полным отсутствием слуха, навечно остается между рядами, ни альт, ни сопрано. Второе: чтение процесс осязательный. Слова сыпятся в распаренный мозг и непрерывно ранят его острыми готическими гранями. Чтение нестерпимый, женственный процесс принятия в себя чужой агрессивной воли.

То, что я хорошо понял внефизический процесс трансформации вещей мира в знакомые эквиваленты и обратно, подвело меня к пониманию одной из важнейших сторон древних мистерий. Эти записки в какой-то мере продиктованы тяжестью моего знания.

После того, как я осознал свою страсть к насилию как попытку противостоять всему низкому, темному, влекущему, тому, что мистика определяет как женственное, я осознал мир и его историю как непрерывную борьбу духа с поглощающей его материей, борьбу смысла с женственностью.

В какой-то момент я опустился до того, что стал бояться самого себя, но, будучи скептиком, миновал этот морок. Я прекрасно понимаю, что способность познавать себя, и отнюдь не Диогеновским способом, указывает на мою нормальность. Средний среди лучших, я ничем не отличаюсь от других, и это дает мне силы оставаться самим собой и писать сейчас эти торопливые признания, ибо я носитель качества времени, и оно выражается посредством меня. Я исследователь и аналитик. Не пью, не курю, говорю на живых и мертвых языках, среди которых числю свой родной язык. К тому же я знаю и понимаю языки культур, их сложную иерархичность. Я умею и люблю готовить, знаю толк в сексе, особенно в самой безопасной его разновидности умственном сексе. Иными словами, я эротоман. Мой давний знакомый, советолог Т.Н. из провинциального американского университета, автор капитального труда об одном из самых инфернальных советских деятелей, говорит, что я человек Ренессанса. Это кажется мне справедливым. Я плоть от плоти текущей минуты, суть которой эстетическая вакханалия. Козлиная песнь во славу Диониса.

Когда-то я задумал трактат о конкретной эстетике, о невозможности гения. Силициум у меня в крови и легкие полны песка. По породе я флорентиец, чешуйчатый узор кожи на моем плече напоминает черепицу с купола собора Санта Мария дель Фьоре. По национальности я древний грек, поступал и заканчивал полисы один за другим. Родился на Лесбосе, так, ничего особенного: камень, красные скалы, пичужка шуршит в мертвой траве. Воспитывался в Спарте, учили по Монтеню, подчиняться и воевать. Как бы далеко ни закидывал муляж гранаты, она всегда падала под ноги. Солнечные Афины дали мне первый урок демократии. Потоптавшись на митинге граждан, я покинул город, где оливковые тени отмечают легкую небрежность в отделке каменных плит. Добирался до Фракии летними звездными ночами, провожаемый эстафетой пастушьих собак. Во Фракии я восторжествовал над проституткой, если бы она пошла со мной, но она болтала с подругой, жевала слоистые финики, и кинические бусины золотого ожерелья спокойно лежали на влажной груди. Она оказалась флейтисткой авлетридой, а не диктериадой.

Я бродил вокруг женщин, сам себе напоминая бронзовый светильник из коллекции доктора Ортоса итифаллический сатир, покинувший бронзовый ручей. Некоторые считают, что я красив, как черт. Мне двадцать шесть. Как сущность я всем обязан крушению сов. режима, легализовавшему мистику, ибо Ад понятие географическое.

Восприятие реальности дискретно, и оттого ее словесное выражение обычно вызывает доверие. Более того, реальность, не выраженная в слове, как бы не существует. Я пытаюсь воспроизвести в слове женщину, но она ускользает за перегородки смысла, уверяя меня тем самым, что ее реальность мнима.

Женщина забавное действо, согласно второму закону Бергсона: мы смеемся всякий раз, когда личность производит на нас впечатление вещи. При желании, я могу узнать все о любой вещи, вплоть до атомной формулы и молекулярной решетки. С женщиной то же самое, она разнимается на элементы без остатка. Не остается даже того странного невесомого пучка перьев, который в просторечье называется душой и которым полон мужчина. Одно то, что женщина не способна раздваиваться, не способна долго скрывать тайну, указывает на ее монологичность, на ее само-для-себя бытие, на чуждость ее окружающему миру, ее враждебность Тайне. У древних для женщин и детей были особые мифы, лишенные мистической и философской информации, кастрированные мифы-сказки для неполноценных.

Много говорят вокруг. Чума эти непрерывные пустые разговоры. Я читал об иссиахизме. Мне нравятся рассуждения о Боге и личности, хотя где они видели такого бога и встречали такую личность? Но плетение словес завораживает. Жаль только, что мне никогда не удается узнать мысль пишущего. Читая, я всегда думаю о своем.

Мужчина всегда воспринимает женщину как отличное от себя, Иное. Философии хорошо знакомо подобное отношение, оно предполагает установку фундаментального вопрошания. Одно или Я противостоит Иному и соотносится с ним. Чтобы закрепить это соотношение, остаться на своих позициях, необходим акт вопрошания как акт познания. И что же происходит? Мужчина чувствует себя ущербным по отношению к любой реальности вне его досягаемости и, одновременно, пытается доказать ущербность по отношению к себе доступного ему Иного. Бог Иное, но Он недоступен, следовательно, я ущербен перед ним, женщина Иное, но она доступна, следовательно, она ущербна передо мной. Ущербность Иного ставится в зависимость от близости к самому мужчине. Он сам для себя решает: ущербно то, что мне доступно, ибо я несу ему это качество и заражаю Иное ущербностью, иначе мне не выжить в мире, где ущербен только Я.

Женщина влекущая и тянущая к себе реальность, должна, как будто, обладать большей бытийной мощностью, ибо я влекомое и меня гнетет к ней. И, если строго разобраться, она есть Личность, а я лишь предличность и влекусь к ней для самовосстановления. Но я, пользуясь своим свойством ущерблять при приближении, откажу ей в личности вообще, назову ее существом биологическим, природным, ферментным, похороню ее, сложу горку пестрых камушков, буду любоваться, и все потому, что она как Личность не может указать мне, предличности, истинное место.

В этом мире, в этом глоссарии, контексте, континууме, нет наказаний. Преступления есть, а наказаний нет. Во-первых, они вообще не предусмотрены, а во-вторых, преступление-то совершается против женщины, но с ее внешнего подчинения и как бы даже одобрения. Тут действует тайный корпоративный принцип, объединяющий злодеев и судей. Разве, услышав об изнасиловании, любой нормальный человек не вынесет приговор: "Сама виновата"?

Отсюда мое повествование начинает стремительно двигаться к своему завершению, а мое бытие к вершине, к сияющей точке покоя. С моей будущей женой и грядущим жертвенным животным я познакомился случайно, когда мне предложили репетиторство во время летних каникул.

До сих пор не знаю, чем она привлекла меня, может быть своей отчужденностью от моих интересов, от всего, что озадачивало и волновало меня. Обещанием постоянной борьбы. Я просто всегда знал, что чем дальше в интеллектуальном плане будет отстоять от меня женщина, тем проще и точнее я смогу привести свои теоретические выкладки к их логическому и естественному концу.

Первое, чем я заинтересовался при встрече, как птица, были серебряные перстеньки на ее длинных пальцах, работы иверийских базарных мастеров, и плоский широкий браслет с дубовыми листьями и черным каменным глазком. Когда она двигала рукой, свет отражался в камне, как в зеркале, и браслет приобретал сходство с собачьим глазом.

Где-то на пыльном базарчике, устроившись в тени корявого и сухого, как рыбий остов, дерева, на травяном коврике, мастер средних лет с прокуренной насквозь шафрановой нижней губой хорошо знает свое темное дело. Утвердив на круглом колене серебряную заготовку, он сначала долго трет ее крылья клочком замши с изумрудной грязью абразивного порошка и оставляет необработанным лишь круглое гнездо посередине, потом грязным ногтем подхватывает из жестянки из-под тушенки толику клея, и одним движением вмазывает его в шероховатость гнезда, и прикрывает каменной крышечкой, оставляя под ней нетленным четкий отпечаток пальца. Потом, схороненный в тряпочке, браслет лежит среди таких же узелков некоторое время, может быть до конца лета, и трогается в дорогу, и через десятые руки попадает к моей будущей жене, и она носит его в парадных случаях, бережет, находит в нем тайну, и все пытается прочесть странные письмена, впаянные в темную прозрачную глубину камня.

Мною подробно разработана система обращения с женой. Представим себе комнату, где от предмета к предмету протянуты параллельные веревки, унизанные колокольчиками, как ее пальцы перстеньками. Она должна двигаться между бечевами быстро, но осторожно, покуда я работаю в кабинете. Каждое дребезжание колокольчика я отмечаю на особом листке, в конце дня суммирую, и она получает столько ударов палкой, розгой, камнем, ремнем, веревкой, крапивой ет сетера, сколько заслуживает. Я всегда с упоением читал о милых сердцу домашних средствах, позволяющих привести жену в разум. А ум ее в спине и ниже. В Азии их подолгу держат в тесных клетках. Я так и вижу частую бамбуковую решетку с узлами и стрелками на стеблях, грязный скользкий пол, мешок с дырами для рук, завязанный на шее. Клетка такая тесная, что сидеть можно только нагнувшись. Постоянная опущенность головы вызывает слюнотечение. Подбородок в скользкой пене, белые, выкаченные белки.

Дом любим мною, я чувствую теплый длинный удар сердца, сладкую спазму под ключицей, когда переступаю порог. Здесь все мое, я защищен этим. Я ощущаю свою квартиру, эту ячейку смысла, бит памяти, как продолжение себя. Моя правая рука грузный письменный стол на львиных лапах, с секретным ящиком в древесном чреве; диван мой позвоночник и костяк, а так же дом Сатурна гениталий. Шкафы и стеллажи с книгами мой мозг, частично сердце. Кухня желудок и печень, гусь с яблоками, друзья, запивающие жирное мясо апельсиновым бренди или водкой, настоянной на лимонных корках. Мой дом космос, прекрасно украшенный. Здесь я исхищен из мира. Когда я болен, мой дом, мрачный и пыльный, болен вместе со мной. Когда я пес, он будка.

Дома я преображаюсь, а когда сюда приходит женщина... Я готовлю ей еду и кормлю из своих рук. Я трепещу над ней, как огромная, цвета топленого молока, волосатая бабочка. Я развиваю хоботок. Демон желания внутри меня, который больше меня, увеличивает бескостный мой член до нужного размера, как Святой Ив строительные бревна.

Вспоминаю сейчас, как однажды, проводив свою будущую супругу, вернулся домой поздно, залез под одеяло и всей кожей ощутил холодную влажную липкость полотна. На стенах и вещах лежали жидкие влажные полотнища, ни свет, ни тьма отражения белесого лунного неба. Я уже давно понял, что это за supersubstantialis, хлеб насущный вода, которую женщины расплескивают повсюду, оставляя на стенах и предметах мучительное присутствие частиц пленного бытия.

Прошел год. Я видел гибель моих надежд и планов на нормальный уклад семейной жизни, и ужаснулся несбыточностью надежд. Я утешал себя пошлостью, доказывая себе, что, чтобы издеваться над женой, совсем необязательно бить ее головой об стену, достаточно ежедневно разбрасывать свои вещи по квартире и со скандалом заставлять ее их собирать. Перстень, брошенный в море, испытывает судьбу рыбы, а не царя. Важно, чтобы у нее было как можно больше обязанностей вне дома, важно, что ты оставляешь вещи где хочешь, а она их собирает и приносит.

И все же я закинул далеко на антресоли, в пыль, ящики с наручниками, резиновыми кольцами, жгутами и другими инструментами. Но всегда помнил, что в ящике под мягким мотком бечевки, похожей на серый пион, в плоской коробочке лежит гордость моей коллекции набор хирургических инструментов, которые я купил случайно у знакомого врача. Он клялся и божился, что это лучшее, что можно найти. Я даже не прикасался к их сияющим плоскостям. Теперь они осквернены, в знак их достоинства вкралась ошибка, нетленные, они будут похоронены в плоти.

Я терпеливо выслушивал ее планы на мою жизнь, с подробностями и новыми и новыми уточнениями. Любовался вдохновенными, широко открытыми, прозрачными глазами, крохотными ушками, которые открывались высоко поднятыми волосами. Часто, во время ее безумных тирад, я протягивал руку и мял ее ушко, чтобы уточнить ощущение. Я не фетишист, просто люблю отдельные части ее тела, как всякий мужик.

Она говорила за отъезд всякий раз, когда видела на моем столе разогнутую английскую книжку, что-нибудь невинное, вроде "After the Funeral". Она мечтала уехать, дебная бевочка, высчитывала аспирантскую стипендию в Стенфорде или Принстоне, и все-то у нее получалось, что скромно, но тепло, солнечно, тихо и сытно жить можно.

Главная особенность местной жизни в том, что получаешь не то, что хочется, и не то, что нужно, а подобное. Смысл и назначение вещей сдвинулось в сторону, добиваться определенности все равно, что бить мух, наблюдая за ними в зеркало. В префектурной библиотеке, куда меня однажды вынудил зайти дождь, была полка с книгами Пруса, но не было Пруста, были изданные на плотной синеватой бумаге, переплетенные в красный с прожилками сафьян двуязычные средневековые шотландские баллады, но не было Набокова.

Классика не просто качество, но капитал покоя. Направление моих интересов я называю просто аналитический неоклассицизм. Я основатель учения и его эпигон. Отточенность и стерильность научной мысли плюс классика-кормилица, плюс преклонение перед кропотливым научным трудом. Я буду читать монографию об особенностях шрифтов 18 века, если там обнаружится на два листа текста пять листов комментариев, сносок, библиографии я буду счастлив. Я охранитель и собиратель, в то время как моя жена и ей подобные растлители качества времени.

Тайна появления этой породы людей на свет так и останется неразгаданной. Психологию их легко вычленить из общечеловеческой и описать, но она разлагается, агрессивно разбрасывая во все стороны, как бешеный огурец, молекулы безумия. Оно переносится из сферы быта дальше, на производственную и непроизводственную, превращая жизнь, должную быть спокойной и деловой, в бедлам. Безумие их настолько заразительно, что еще здоровые, подышав с ними одним воздухом, начинают метаться мыслями и хвататься за сердце, как за украденный кошелек.

Их революционность, оптимизм, молодость души доводят меня до исступления. Я ненавижу ее стремительность, ее песни у костра, посиделки с друзьями, лыжи, горы всю туристическую оторочку ее жизни. Я перехожу с совершенно свободной речи на стихи: своей судьбы родила крокодила ты здесь сама. Пусть в небесах горят паникадила, в могиле тьма.

Все началось и происходило так, как я рассчитывал. Она вернулась с работы, "голодная, как зверь", по ее магическому выражению, и я, сославшись на еще сырую картошку, предложил ей принять ванну и выпить глоточек ледяного шампанского (с клофелином). "Чего ради ты шикуешь?" воскликнула моя тупенькая женушка, но все, что я просил, исполнила, хотя и продолжала ахать и охать, пока не свалилась.

Я втащил ее в комнату, из кладовки принес деревянные плоские козлы, собранные мной специально к этому случаю, закрепил ее конечности, зафиксировал голову деревянными щитками. Общий план действия я наметил давно, сплел его тщательно и с любовью, как плетут металлический витражный каркас, кое-где даже успел заполнить его кусочками цветной смальты.

Ее глаза давно привлекали меня, они-то и выделяли ее из толпы. Дело не в рисунке, банальная славянская конфигурация, а в живом ртутном блеске, в синеватом оттенке белка, в том, как смешно она скашивает их, когда смотрела на свою спину с прыщом под лопаткой и попу в зеркале. Я никогда не слушал, что она говорит взахлеб, видимо о лыжах или Щербакове (как там у него: Спят Афины, спят колодки, спят осенние цветы, только свежий посвист плетки, стон и плач из темноты) я только наблюдал за меркредийным сиянием и влажным скольжением ее быстрых глаз, и мне хотелось остановить их, взять на ладонь, ощутить округлость и прохладу.

Поэтому я не стал тянуть, зажал ей голову досками и осторожно, чтобы не повредить стекловидное тело, надрезал веки. Глаз сидел плотнее, чем мне представлялось, поэтому пришлось повозиться, поддевая его кончиком ножа. К тому же кровь настойчиво заливала глазницу, ее приходилось промокать тампоном, иначе, застывая, она бы залепила все. Вообще-то это красиво: ртутный шарик с бликом в чистейшей алой оправе, но кровь только свежая чиста, свертываясь, она сильно пачкается.

Получается не так, как я ожидал. Когда я его вытащил, он оказался не круглым, а как яйцо, быстро высох, стал шершавым и твердым, зрачок побелел, как бельмо.

Позволь мне это наслаждение наблюдать за твоими страданиями, подари мне свою муку, ведь смерти нет и ризы наши тленны, а в моей жизни так мало хорошего. Страдание сон. Представь себе, что ты точка, а страдание абрис бесконечно расходящейся сферы, вот тонким синим ножом я срезаю сосок с твоей груди, как будто сморщенную бородавку с яблочной кожуры, какое дело до этого тебе, твоему вечному существу, ты бесконечно далека, как горы из подвала. Я поставил зеркало, чтобы ты могла видеть себя, для этого же оставил тебе глаз. Я повторяю слова божественного Ошо, когда говорю: "Наслаждайся", я имею в виду "Наблюдай и насладись", когда я говорю тебе: "Страдай", я подразумеваю: "Не избегай".

Женщина самое слабое место в мужчине, через нее в мир пришел дьявол. Точнее, он всегда был тут, но воплотиться смог только через нее. Уничтожьте женщину и мир очистится.

Обладать можно только мертвым, вещью. Любить женщину значит обладать ею, значит убить ее, превратить в предмет. Какая разница, что я делаю сейчас, я давно ее убил, дальнейшее просто ночные кобылы моих снов.

Я надрезал ей горло, как видел на практике трахеотомии, и она перестала кричать. Сел на стул, который не провалится, попытался успокоить сердцебиение и сконцентрироваться, когда дыхание стало глубоким, начал призывать сознание Вишну, или кто там есть, роняя капли слов в круглый узкий колодец. Плющ обвил снаружи его каменный бок, перевалил через край, и несколько самых отчаянных плетей свешивались внутрь, в зеленый полумрак и покачивались из стороны в сторону, как змеи в поисках споры. Густой оранжевый луч заходящего солнца падал на воду и плашмя уходил вглубь. Старая паутина дрожала у самого края воды, и некоторые из слов оставались на ее нитях и сверкали как слезы. Я заклинал: "Убивай их и помни одно: то, что спрятано внутри их, невозможно уничтожить. Уничтожить можно только тело, оно уже мертво. То, что живет, остается жить, оно вечно, и с ним ничего нельзя сделать. Огонь может уничтожить только форму, но об этом не беспокойся, ибо форма нереальна. Она есть часть иллюзии".

Я заклинал ее, как алеут медведя, сидя на полу, раскачиваясь: бубном, красными кистями, спицей, пропущенной сквозь живот. Я разрубил своего кота. Это любовь, движение любви, страсть. Ты умрешь в моих руках, бесценный случай. Мы оба до конца насладимся игрой, нам знакомы ее правила наизусть. Ты сама диктуешь мне, что делать. Пока мы были вместе, я учил тебя эндурии ежедневному умиранию, отречению от своего физического я, науке альбигойцев. Мы становились сильнее, ты расцветала. Пришла пора собирать урожай. Я архангел, и мне только снится, что несу в чистоте своих крыл каплю семени из лона блудницы, каплю крови из порванных жил.

Ум женщины язык, а ты всегда была косноязычной. Я взрежу узел в твоем языке и расширю твою грудь. Та Ха. Я вложил руки в уста твои и сказал: "Мы не веруем в то, с чем ты послана, мы в сомнении сильном о том, к чему ты зовешь".

Губы, ускользающие и сладкие, как бороздка на финиковой косточке. Моя воля к жизни ликует и трепещет в тебе, о, скала моего корня и Синай моей страсти.

Ты захлебываешься и дышишь уже не ртом, но черной сырой раной в горле, лицо, или то, что от него осталось, зажатое в тиски, дрожит. Крупно, страшно трясется похолодевшее тело. Что это, Или? Тоска воскресения.

Плоть женщины инструмент, из которого человек извлекает... инструментами: Жорж ноту, Серж симфонию, я тонкий желтый канатик нерва. Бытие подобно, но иерархично, by Hell, проникнись этим, и все станет на свои места.

Моя душа отравлена осколками слов, сказанных о твоем образе. Витраж разбился, и я сгреб кучи визжащего стекла веником в угол комнаты.

Я, склоненный над твоим лоном, был занят, хотел, чтобы ты родила мне смысл, и не сразу заметил, что ты мертва. И теперь, часы спустя, я пишу все это, лишь для того, чтобы спросить тебя: "Почему ты не хотела видеть очевидное? Не потому же, что я вырезал твои глаза".

Я простил тебе страдания и муку, ибо ты дала мне высшее мужское наслаждение восторг развоплощения. Только сегодня, когда я отрезал уши, снял скальп, стащил с ног чулки кожи, выпустил из бутылки твою душу, твоего джина, единственное, я в этом уверен, ради чего ты жила джина Клитора, только теперь я дефлорировал тебя, и вечером, может быть, поджарю особо лакомые кусочки женского мяса, и съем их, и выполню, наконец, предписание древнего манускрипта: жена подчинится своему мужу, и оба станут одной плотью.

К ночи необходимо все закончить. Болото в пяти минутах ходьбы от подъезда, и это самый опасный эпизод, все остальное я устроил.

Милые, печальные уголки: речка делает поворот, два берега, как водится, пологий и крутой. Сосны на яру падают крестом в небо. Стволы, хилые и дебелые, протыкают тонкую пленку ржавой земли. Когда идешь, она колеблется под ногой, как подвесной мостик через провал в Новоафонской пещере. Летом здесь укромно и зелено, в прозрачной воде скользят отражения синеголовых уток, высокие матовые камыши, двухцветная ряска вокруг удивительно сложного для севера растения: придонные листья круглые, лежащие на воде сердечком, выше в воздухе листья похожи формой на лезвие критского жертвенного ножа. Кажется, все это великолепие называется стрелолистник. На светлых песчаных отмельках стоят носами к течению мальки, от упавшей тени они виляют в стороны, разлетаются, потом, глядь, вновь стоят, и в том же порядке. По раю берега рядком, как в гербарии, разместились кустики осоки, карликовой ивы, молочая. Стоячая вода предпочитает серебристые оттенки зелени, отчего в солнечный день все сверкает, как подмороженное. Но в марте, в морозы, болото приобретает цвет старой бронзы и будет добирать сочность, пока не почернеет и не зацветет.