ЖАК ДЕРРИДА

УЛИСС ГРАММОФОН: Дескать (про) Джойса


IV

Вы ожидаете прохождения или второго пришествия Илии. И, как в какой-нибудь доброй еврейской семье, всегда храните запасной столовый прибор для него. В ожидании Илии, даже если пришествие его уже граммофонировано в "Улиссе", вы все готовы признать - не питая, мне думается, больших иллюзий на этот счет - внешние компетенции: писателей, философов, психоаналитиков, лингвистов. Вы даже просите их открывать свои коллоквиумы. И поднимать такие вопросы, как этот: что происходит сегодня во Франкфурте, в этом городе, где джойсовский интернационал, космополитичный, но также и весьма американский James Joyce Foundation, established Bloomsday 1967, чей президент, представляющий весьма значительное американское большинство, находится в Огайо (опять Огайо!), продолжает свое строительство в некоем современном Вавилоне, который также является столицей книжной ярмарки и знаменитой философской школы современности? Когда вы взываете к некомпетентным лицам, подобным мне, или к мнимо внешним компетенциям, зная при этом, что таковых не существует, не делаете ли вы это непременно для того, чтобы унизить их, и оттого, что от гостей этих вы ожидаете не только какой-то вести, благой вести, явившейся наконец вызволить вас из той гипермнезической внутренности, в которой вы ходите кругами словно охваченные кошмарной галлюцинацией, но также - парадоксальным образом - и некоторой легитимности? Потому что вы разом чересчур уверены и чересчур мало уверены в своих правах и даже в вашем сообществе, в однородности вашей практики, ваших методов и стилей. Вы не можете рассчитывать ни на малейший консенсус, ни на малейший аксиоматический конкордат между самими собой. В своей основе, вы не существуете, вы не основаны для существования в качестве какого-то учреждения: вот что дает прочесть вам подпись Джойса. И вы призываете чужаков, чтобы они пришли сказать вам, что я и делаю, отвечая на ваше приглашение: вы существуете, вы внушаете мне робость, я признаю вас, я признаю ваш отцовский и дедовский авторитет, признайте и вы меня, выдайте мне диплом по джойсоведению.

Естественно, вы не верите ни единому слову из того, что я говорю вам в этот момент. И даже если бы это было правдой, и даже если, да, это и есть правда, вы не поверили бы мне, если бы я сказал, что меня тоже зовут Илия: нет, это имя не вписано в акт гражданского состояния, но мне дали его в седьмой день моей жизни. Кроме того, Илия - это имя пророка, который присутствует при всех обрезаниях. Это, если можно сказать, патрон обрезания. Стул, на котором держат во время обрезания новорожденного мальчика, зовется "Elijah's chair". Имя, которое нужно было бы дать всем "chairs" (кафедрам) джойсовских штудий, "panels" (группам) и "workshops" (мастерским), организованным вашим учреждением. Поначалу я думал озаглавить этот доклад "Почтовая открытка из Токио", потом - "Кругосветное плавание и обрезание".

В одном мидраше рассказывается, как Илия жалуется на забвение Израилем завета, т.е. забвение обрезания. И Господь велит ему присутствовать при всех обрезаниях - может быть, в форме наказания. Эту сцену подписи можно было бы заставить кровоточить, связав все возвещенные прохождения пророка Илии с событием обрезания, моментом вступления в общество, альянса или завета и легитимации. По крайней мере дважды в "Улиссе" упоминается "collector of prepuces": "Островитяне, - заметил Маллиган Хейнсу как бы вскользь, - часто говорят о сборщике крайней плоти" (20), или "Иегова, сборщик крайней плоти":

("Как его имя? Ицка Мойше? Блум.

И тут же затараторил:

- Иегова, сборщик крайней плоти, больше не существует. Я этого встретил в музее, когда зашел туда поклониться пеннорожденной Афродите" (201). Всякий раз (и зачастую где-то поблизости в тексте при этом появляется молоко или пена) обрезание ассоциируется с именем Моисея, как, например, в пассаже, где, столкнувшись с "именем Моше Герцога", "- Обрезанный! - говорит Джо. - Точно, - говорю я. - Этак малость с верхушки" (290). " Точно, - говорю я": "Ay, says I": да, говорит я, или: я говорит я, или же: я (говорит) я, да (говорит) да - я: я, да: да, да, да, я, я и т.д. Тавтология, монология, но и априорное синтетическое суждение. Вы могли бы обыграть также тот факт, что в еврейском языке слово, обозначающее "отчима" (stepfather: вспомните Блума, который говорит Стивену, что готов пойти "a step farther"), означает и лицо, совершающее обрезание. И если есть у Блума какая-то мечта, так это мечта о том, чтобы заставить Стивена вступить в семейство и таким образом, путем женитьбы и усыновления, обрезать Эллина.

Так и куда же мы приходим с альянсом и заветом1 этого джойсовского сообщества? Во что оно превратится через одно или два столетия, поддерживая этот ритм накопления и поминания, принимая в расчет новые технологии архивизации и хранения информации? По сути, Илия - это не я и не какой-то чужак, явившийся сказать вам эту вещь, весть извне, или даже возвестить апокалипсис джойсоведения, т.е. истину, последнее откровение (вы ведь знаете, что Илия всегда ассоциировался с апокалипсическим дискурсом). Нет, Илия - это вы; вы - Илия "Улисса",

предстающий в качестве огромной телефонной централи ("Алло, центральная!" (149)), сортировочной станции, сети, через которую должна проходить вся информация.

Можно представить, что вскоре появится гигантский компьютер по джойсоведению ("обслуживаю все телефоны этой сети... Берите до Вечность-Сортировочная..."). Он капитализирует все публикации, скоординирует и зателепрограммирует все сообщения, коллоквиумы, диссертации, papers, составит индексы на всех языках. С ним можно будет консультироваться в любой момент по спутнику или гелиофону ("солнофону", днем и ночью, рассчитывая на "reliability" автоответчика: Алло, да, да, о чем вы спрашиваете? А! все случаи появления слова "да" в "Улиссе"?) Да. Останется лишь выяснить, будет ли основным языком этого компьютера английский, а его патент - американским, в силу подавляющего и значительного большинства американцев в тресте Joyce Foundation. Останется также выяснить, можно ли консультироваться с ним, этим компьютером, относительно [слова] да во всех языках, можно ли ограничиться словом да и может ли да, в частности то, что вовлечено в связанные с консультированием операции, быть исчислено, рассчитано, пронумеровано. Известный круг вскоре вновь приведет меня к этому вопросу.

Во всяком случае, фигура Илии - будь она фигурой пророка, обрезальщика, полиматической компетенции или же телематической власти - есть не что иное, как синекдоха улиссовской наррации, которая одновременно больше и меньше, чем целое.

Таким образом, нам следовало бы избавиться от двойственной иллюзии и двойственной робости. 1. Никакая истина не может явиться джойсовскому сообществу извне, без тех опыта, хитрости и знания, которые накоплены сверхтренированными читателями. 2. Вместе с тем - наоборот или симметрично - нет никакой модели "джойсовской" компетенции, никакой внутренности или возможной замкнутости для понятия подобной компетенции. Нет никакого абсолютного критерия для того, чтобы измерить уместность какого-либо дискурса на предмет текста, подписанного "Джойс". Само понятие компетенции оказывается надломленным этим событием. Ведь мы должны писать, писать на каком-то одном языке - и отвечать на да, и расписываться на каком-то другом языке. Самый дискурс компетенции (дискурс нейтрального и металингвистического знания, укрытого от всякого непереводимого письма и т.д.) оказывается таким образом некомпетентным, наименее уместным из возможных дискурсов на предмет Джойса, который, впрочем, также оказывается в точно такой же ситуации всякий раз, как говорит о своем "труде".

Вместо того, чтобы углубляться в эти всеобщности и, учитывая то обстоятельство, что время бежит, я возвращаюсь к да "Улисса". Уже с очень давних пор вопрос да мобилизует и пронизывает все, что я пытаюсь мыслить, писать, преподавать или читать. Если говорить только о моих прочтениях, то я посвятил ряд семинаров и текстов да, двойному да ницшевского Заратустры ("Так говорил Заратустра" - слова Маллигана (29)), да да гимена, остающегося по-прежнему лучшим его примером, да великого полуденного утверждения, и затем - двусмысленности двойного да: одно сводится к христианскому принятию на свои плечи тяжкого бремени, к "Ja, Ja" осла, перегруженного подобно Христу памятью и ответственностью; другое да, да легкое, воздушное, танцующее, солнечное, есть также да повторного утверждения, обещания и клятвы, да вечному возвращению. Различие между двумя да или, точнее, между двумя повторениями да остается неустойчивым, тонким, возвышенным. Одно повторение таится в другом, точно призрак. Для Ницше, который подобно Джойсу предвидел, что в один прекрасный день для изучения его "Заратустры" будут созданы кафедры, да всегда может повезти у определенного рода женщины. Точно так же и в "Безумии дня" Бланшо квазинарратор приписывает силу сказать да женщинам, красоте женщин, прекрасных постольку, поскольку они говорят да: "И однако, я встретил существ, которые никогда не говорили жизни "Заткнись!", а смерти - "Проваливай!". Это почти всегда женщины, прекрасные создания".

Да в таком случае оказывается да женщины - а не только матери, плоти, земли, как часто говорится о yes Молли в большинстве посвященных ей прочтений "Улисса": Penelope, bed, flesh, earth, monologue, говорят Гилберт и многие другие после него, даже перед ним, и Джойс тут не более компетентен, чем кто-либо другой. Это не ложно, это даже является истиной какой-то определенной истины, но это еще не все, и все это не так просто. Закон жанра (genre) мне представляется значительно сверхопределенным и бесконечно более сложным, идет ли речь о сексуальном или грамматическом роде (genre) или же о ритмической технике. Называть это монологом - значит, выказывать какую-то сомнамбулическую беспечность.

Таким образом, у меня возникло желание заново выслушать все эти yes Молли. Но можно ли было это сделать без того, чтобы они не отозвались во всех тех да, которые их возвещают, соответствуют им и удерживают их на другом конце провода на протяжении всей книги? И вот, прошлым летом в Ницце я перечитал "Улисса" сначала по-французски, затем по-английски с карандашом в руке, подсчитывая oui, затем yeses и набрасывая некую типологию их. Как вы можете себе представить, я мечтал подключиться к компьютеру джойсовского института, а что до результата, то он оказался не одинаковым для разных языков.

Молли - это не Илия, не Moelie (ведь вы знаете, наверное, что Mohel - это обрезальщик), и Молли - это не Джойс, но тем не менее: ее "yes" совершает кругосветное плавание и обрезание, оно охватывает кольцом последнюю главу "Улисса", поскольку является одновременно первым и последним ее словом, ее посылкой и заключительной каденцией: "Да потому что никогда с ним такого не было..." и в конце "...и да я сказала да я хочу Да". Последнее Yes, эсхатологическое, занимает место подписи справа под текстом. Даже если мы отличим друг от друга, как мы и должны сделать, да Молли от да "Улисса" (она все же есть лишь фигура и момент романа), даже если мы отличим друг от друга, как мы также должны сделать, эти две подписи (Молли и "Улисса") от подписи Джойса, - все равно они читают друг друга и взывают друг к другу: взывают не иначе как через некое да, которое всегда устанавливает сцену зова и просьбы: подтверди и скрепи своей подписью. Утверждение a priori требует подтверждения, повторения, сохранения и памяти о да. В элементарной сердцевине простейшего "да" обнаруживается известная нарративность: "я попросила его моими глазами спросить снова да и тогда он спросил меня хочу ли я да сказать да..."

Да никогда не приходит одно, и никогда, произнося да, человек не бывает один. Точно так же, как говорит Фрейд, человек не смеется один: мы к этому еще вернемся. Фрейд также подчеркивает, что бессознательное не знает нет. Но каким же боком вопрос джойсовской подписи предполагает то, что будет здесь довольно-таки курьезно зваться вопросом да? Имеется некий вопрос да, некая просьба да и, быть может, потому что в этом никогда нельзя быть уверенным, некое ничем не обусловленное, вступительное утверждение да, которое не обязательно отличается от вопроса или просьбы. Подпись Джойса - та, по крайней мере, которая интересует меня здесь, хотя я не стану претендовать на исчерпывающее рассмотрение этого феномена, - не сводится к приложению его печати в форме патронимического имени и игры означающих, как принято говорить, в которые надлежит заново вписать имя "Джойс". Индукции, к которым долгое время приводили все эти ассоциативные и салонные игры, незамысловаты, скучны и наивно-торжественны. Затем, даже если в них не совершенно отсутствовала всякая уместность, они начинали со смешения подписи с простым упоминанием, приложением или манипуляцией имени, проставленного в документах. Однако подпись ни в качестве юридического феномена, как я только что намекнул, ни по существенной сложности своей структуры не может сводится к простому упоминанию имени собственного. Да и само имя собственное, которое подпись не только и не просто выписывает или упоминает, не сводится к юридическому патрониму. Последний рискует установить некий экран или зеркало, к которому падкие на поспешные выводы психоаналитики устремились бы, как одураченные жаворонки. Я уже пытался показать это на примере Жене, Понжа и Бланшо. Что же касается этой сцены патронима, то уже первых страниц "Улисса" должно бы хватить для того, чтобы избавить читателя от наивности.

V

Кто подписывается? Кто и чем подписывается от имени Джойса? Ответ на это не может иметь форму какого-то ключа или клинической категории, которые можно было бы преспокойно достать из кармана по случаю того или иного коллоквиума. Тем не менее, в качестве скромной преамбулы, я счел возможным поставить этот вопрос подписи, подойдя к нему через вопрос да, который он всегда предполагает постольку, поскольку сочетается здесь, бракосочетается с другим вопросом: кто смеется и как смеется с Джойсом, у Джойса, особенно после "Улисса"?

Каков человек, который смеется? Человек ли это? А то, что смеется, - как оно это делает? Смеется ли? Ведь имеется больше одной модальности, больше одной тональности смеха, так же как в game и gamble да налицо целая гамма (полигама). С чего бы все это - гамма, "game", "gamble"? А дело в том, что непосредственно перед граммофоном и тирадой Илии, изображающего оператора гигантской централи, идет гном, "hobgoblin", который говорит по-французски на языке крупье: "Он грядет! [Илия, как я предполагаю, - или Христос] Это я! Человек, который смеется! Первородный человек! (Он неистово кружится на месте с завываниями дервиша.) Дамы и господа, делайте ваши ставки! (Приседает, жонглируя. В руках у него летают крошечные планеты, как шарики рулетки.) Ставки сделаны! (Планеты, слетаясь, сталкиваются, раздается хрустящий треск.) Ставки больше не принимаются (Rien n'va de plus)!" (472). "Il vient", "rien n'va de plus" - в тексте это по-французски. Французский перевод никак это не отмечает: стало быть, французский стирает французский, рискуя аннулировать какую-то коннотацию или референцию, существенную для этого самопредставления человека, который смеется.

Поскольку мы говорим о переводе, предании и перенесении да, не будем закрывать глаза на то, что для французской версии да стоит та же самая проблема и тогда, когда оно оказывается, как принято говорить, "по-французски в тексте" - и даже курсивом. Изглаживание этих меток тем более серьезно, что такая фраза, как "Moi pere, oui", представляет тогда ценность цитаты, высвечивающей все проблемы цитируемого да. В эпизоде 1,3 ("Протей"), вскоре после упоминания "неизбежной модальности слышимого", иначе говоря - неизбежной граммофонии "yes", "sounds solid" говорит о том же переходе через "navel cord", который ставит под вопрос единосущность отца и сына, и все это - в непосредственной близости от библейско-телефонной и иудео-эллинской сцены: "Алло. Клинк на проводе. Соедините с Эдемом. Алеф, альфа: ноль, ноль, один [...] Да, сэр. Нет, сэр. Иисус прослезился - и не диво, ей-ей." На той же странице (44) (а по ряду существенных причин мы должны рассматривать тут вещи, учитывая их смежность) то, что во французском переводе, под которым вместе с переводчиком подписался сам Джойс, передается как да, - это не yes, но в одном случае "I am", в другом - "I will". Мы еще вернемся к этому кружным путем. Итак, вот этот пассаж, за которым вскоре пойдет речь о переводе матери, который Стивен не может получить на француской почте (окошечко "fermй"), и последует намек на "голубую французскую телеграмму, показать как курьез: - Мать умирает возвращайся домой отец": "- Знаете, прямо обхохочешься. Я сам социалист. Я в существование Бога не верю. Только отцу моему не говорите.

- А он верует?

- Мой отец, да." (47). (По-французски в тексте).

Хотя вопрос подписи все еще целиком и полностью остается перед нами, мне думается, что скромное, но необходимое предварительное измерение его разработки могло бы разместиться в уголке да - да зримого и да слышимого, oui ouї (без какого бы то ни было этимологического родства между двумя этими словами: "oui" и "ouї"), "yes for the eyes" и "yes for the ears", - и смеха, в уголке между да и смехом (rire). В общем, через телефонный lapsus, заставивший меня сказать или услышать "ouї dire", проторивал себе путь именно "oui rire", (смехо-да), с консонантным различием d и r. Помимо всего прочего, это единственные согласные моего имени.

Но почему смех? Нет сомнений, что о смехе у Джойса, о пародии, насмешке, юморе, иронии, осмеянии все уже сказано. О его гомерическом смехе и смехе раблезианском. Остается только, может быть, помыслить смех именно как остаток. Что означает, что хочет сказать смех? Что хочет осмеять?

Как только будет в принципе признано, что в "Улиссе" виртуальная целостность опыта, смысла, истории, символики, языков и письмен, великий цикл и великая энциклопедия культур, сцен и аффектов, в общем, сумма сумм имеет тенденцию развертываться и перестраиваться, обыгрывая весь свой набор комбинаций, в то время как письмо стремится занять тут виртуально все места, - что ж, тотализирующая герменевтика, которая составляет задачу некоего всемирного и вечного института джойсоведения, окажется лицом к лицу с тем, что я не без колебаний называю доминантным аффектом, Stimmung'ом или pathos'ом, неким тоном, который пронизывает все прочие и, однако, не вливается в серию прочих, поскольку замечает их все, примыкает к ним, не позволяя просто прибавить себя к ним и тотализировать [внутри серии], на манер какого-то разом квазитрансцендентального и дополнительного остатка. И это как раз смехо-да, которое над-мечает не только целостность письма, но и все качества, модальности, роды смеха, различия между которыми могли бы быть классифицированы в рамках какой-то типологии.

Итак, почему это смехо-да прежде и после всего, для всего того, чья подпись исчислима? Или же оставляет для подсчета? Почему этот остаток?

У меня нет времени подступиться к этой работе и этой типологии. Срезая путь, я скажу лишь два слова о двойственном отношении, стало быть, об отношении неустойчивом, которое своей двойственной тональностью определяет мое прочтение или переписывание Джойса, на сей раз даже за пределами "Улисса", моем двойственном отношении к этому смехо-да. Я предполагаю, что не одинок в том, что касается проекта этого двойственного отношения. Оно устанавливается и испрашивается, взыскуется самой джойсовской подписью.

Одним ухом, одним слухом я слышу, как раздается некий реактивный или даже негативный смех-да. Он радуется гипермнезической власти, сплетая паутину, которая бросает вызов всякой другой возможной власти, столь же неприступная, как какой-нибудь альфа-и-омегапрограммофон, в котором все истории, все рассказы, дискурсы, знания, все грядущие подписи, которые могли бы быть адресованы себе джойсовскими и некоторыми иными институтами, оказываются предписаны, загодя вычислены безо всякого реального компьютера и, превосходя его возможности, заранее ухвачены, захвачены, предсказаны, разобраны по частям, метонимизированы, исчерпаны как субъекты, знают они об этом или нет. И научное знание или сознание ничего не может тут поправить, совсем наоборот. Оно попросту позволяет поставить свой дополнительный расчет на службу господствующей подписи. Оно может смеяться над Джойсом, но при этом оно опять-таки каким-то образом оказывается у него в долгу. Как говорится в "Улиссе" (197): "Was Du verlachst wirst Du noch dienen" ("Орава зубоскалов").

Есть какой-то Джеймс Джойс, которого можно слышать смеющимся над этим всемогуществом - над grand tour jouй: великолепной шуткой и завершившимся великим путешествием. Я говорю о шутках [и путешествиях] хитрого и изворотливого Улисса и о великом кругосветном путешествии, которое он завершил, когда по возвращении повернул спину ко всему [оставшемуся] позади и отвернулся от своих иллюзий. Это, конечно же, торжествующий и ликующий смех, но ликование всегда выдает некий траур, и смех этот есть также смех трезвомыслия, с которым, наконец, смирились. Ведь всемогущество остается фантастическим, оно открывает и определяет измерение фантазма. Джойс не мог не знать этого. Он не мог не знать - того, например, что и книга книг, "Улисс" или "Поминки по Финнегану", остается лишь крошечной работкой среди миллионов и миллионов наименований в Библиотеке Конгресса, непоправимо отсутствующей, несомненно, в маленьком книжном ларьке некоего японского отеля, затерянная в некнижном архиве, который по тому способу, которым он накапливается, уже больше никак не соразмерен с библиотекой. Миллиарды туристов - американских или каких-то еще - будут иметь все меньше и меньше шансов встретить эту вещицу при какой-нибудь "curious meeting". И эту маленькую хитроумную книжку некоторые сочтут еще слишком замысловатой, мудреной, изощренной, перегруженной неким знанием, которое нетерпеливо стремится показать себя, себя скрывая, оказываясь подлогом всего: плохой, в итоге, литературой, вульгарной оттого, что не оставляет ни одного шанса неисчислимой простоте поэмы, гримасничающей сверхкультивированной и гиперсхоластической технологией, литературой какого-то doctor subtilis, немного слишком уж субтильного, иначе говоря - какого-нибудь доктора Панглоса, только что избавившегося от наивности (не таким ли примерно было мнение Норы?), рассчитавшего и использовавшего шанс подвергнуться цензуре со стороны U.S. postal authorities и таким образом войти в моду.

Но даже в своем отказе от фантазма этот смех-да вновь утверждает власть некоей субъективности, которая собирает воедино все, сама собираясь воедино и делегируя себя имени в ходе того, что является не чем иным, как огромной генеральной репетицией, длящейся, покуда солнце проходит свой путь с Востока на Запад, одним-единственным днем. Он издевается над другими и над собой, иногда по-садистски, сардоиронически: цинизм зубоскальства, сарказма и ухмылки: "орава зубоскалов". Он измывается над собой, угнетая и удручая себя тяжким грузом памяти во всем ее объеме, которой он делается беремен; он приемлет резюмирование, исчерпанность, парусию. Говоря так, мы не впадаем ни в какое противоречие: этот смех-да, согласно Ницше, принадлежит тому христианскому ослу, что кричит Ja, Ja, или даже тому иудео-христианскому животному, которое хочет рассмешить Грека, уже испытавшего обрезание собственного смеха: абсолютное знание как истина религии, принятая на себя память, чувство вины, навьюченная литература (littйrature de somme) - в том смысле, в каком мы говорим о "вьючном животном", - littйrature de sommation, т.е. суммирования или предупреждения должника о необходимости выполнения своих обязательств: момент долга: A, E, I, O, U, I owe you: это "я" конституируется в самом долге, оно приходит в себя - туда, где было Оно, - не иначе как отправляясь от долга.

Это соотношение между долгом и гласной, между "я тебе должен" (I. O. U.) и вокализацией должно было бы подвести меня к тому - хотя у меня просто нет на это времени, - чтобы связать все то, что я пытался высказать в других работах - "Почтовой открытке" и "Двух словах для Джойса" - об "and he war" и " Ha, he, hi, ho, hu" из "Поминок по Финнегану" с I, O, U "Улисса" - удивительной анаграммой французского oui, устрашающе-дидактическим образом переданной как "je vous dois" в версии, авторизованной Джойсом, - той, стало быть, которой он сказал да и с которой таким образом согласился. Сказал ли он это по-французски, одними гласными, или же по-английски? Смех смеется тому, что на веки вечные делает своими должниками поколения наследников, читателей, хранителей, Joyce scholars и писателей.

Этот смех-да, замыкающий кольцо реаппроприации, одиссеевской и всемогущей рекапитуляции, сопровождает установку такого механизма, который виртуально способен загодя оплодотворить его патентованную подпись - и даже подпись Молли - всеми грядущими росписями, даже после смерти художника в старости, который в таком случае уносит с собой всего лишь пустую скорлупу, акциденцию субстанции. Эта машина филиации - законной или же незаконной - работает хорошо, она готова на все, готова все одомашнить, обрезать или обойти, обмануть; она предоставляет возможность энциклопедической реаппроприации абсолютного знания, которое собирается воедино после себя самого, словно Жизнь Логоса - т.е. также и в истине естественной смерти. Мы собрались здесь, во Франкфурте, чтобы засвидетельствовать и помянуть это.

Но эсхатологическую тональность этого смеха-да, как мне представляется, в то же время проницает, пронизывает, а лучше сказать - таится в ней, точно призрак, радостно чревовещает изнутри совсем иная музыка, доносящая до слуха гласные совсем иной песни. Ее я также могу слышать, совсем близко от той, другой, - как смех-да дара без долга, легкое, почти амнезическое утверждение какого-то дара или предоставленного самому себе события - в классическом языке это именуется "трудом", - потерявшуюся и потерявшую имя собственное подпись, которая показывает и именует цикл реаппроприации или одомашнивания всех росчерков лишь затем, чтобы отграничить их фантазм, делая это для того, чтобы подготовить взлом этого цикла, который необходим для пришествия другого, которого всегда можно называть Илией, если Илия - это имя того нечаянного другого, для кого всегда необходимо сохранять какое-то место, если это уже не Илия - великий оператор централи, Илия - шеф мегапрограммотелефонной сети, но другой Илия, Илия-другой. Но смотрите-ка: это омоним - Илия всегда может быть одним и другим одновременно, мы не можем пригласить одного из них, не рискуя заполучить в гости другого. Но это тот риск, которому мы всегда должны себя подвергать. Таким образом, это последнее движение возвращает меня к риску или шансу этой контаминации одного смеха-да другим, к паразитированию одного Илии, т. е. одного меня, на другом.

Почему я связал вопрос смеха - смеха, который остается в качестве фундаментальной и квазитрансцендентальной тональности, - с вопросом "да"?

Чтобы спросить себя о том, что происходит с "Улиссом" или с прибытием чего бы или кого бы то ни было - Илии, к примеру, - надлежит попытаться помыслить исключительное своеобразие этого события и, таким образом, уникальность подписи или, точнее, некоторой незаменимой метки, которая не обязательно сводится к феномену авторского права, вычитаемого через некий патроним - после обрезания. Надлежит попытаться помыслить обрезание, если угодно, исходя из возможности метки, какой-то предшествующей и дающей ему очертания черте. Ведь если смех есть такая фундаментальная, основная или безосновная тональность "Улисса", если его анализ не исчерпывается никакими из находящихся в нашем распоряжении знаний как раз потому, что смеется он над знанием и из незнания, - тогда взрыв смеха происходит и при самом событии подписи. И нет никакой подписи без да. Если подпись не сводится к манипулированию или упоминанию какого-либо имени, она предполагает необратимое обязательство того, кто подтверждает, говоря или делая да, залог некоторой оставленной метки.

Прежде чем спрашивать себя, кто подписывается, тождествен ли Джойс Молли, как обстоит дело с различием между подписью автора и подписью какой-то фигуры и фикции, подписанной автором; прежде чем рассуждать о половом различии как двойственности и высказывать убеждение в "onesidedly womanly" (я цитирую Фрэнка Беджена и некоторых его последователей) характере Молли - прекрасного растения, травы или фармакона, или о "onesidedly masculine" характере Джеймса Джoйса; прежде чем принимать в расчет то, что сам он сказал об этом "non-stop monologue" как "необходимой росписи на блумовом паспорте в вечность" (компетенция Джойса писем и бесед не должна, на мой взгляд, наделяться какой-либо привилегией); прежде чем манипулировать какими-то клиническими категориями и психоаналитическим знанием, которые являются производными по отношению к обсуждаемым нами тут возможностям, - мы должны спросить себя, что такое подпись, что есть подпись: она требует какого-то более "древнего", чем вопрос "что есть?", "да", поскольку вопрос этот его предполагает, так как оно оказывается "старше" Знания. Мы должны спросить себя, почему да всегда появляется в качестве некоего "да, да". Я говорю о да, а не о слове "да", потому что может иметься да и без слова.

P.S.( 2 января 1987). Значит, да без слова не могло бы быть каким-то "словом-началом", архи-словом (Urwort). Оно ему, однако, подобно, и в этом-то вся загадка: как можно быть подобным Богу. Конечно, да, о котором говорит, например, Розенцвейг, обладает изначальностью Urwort'а только потому, что является неким безмолвным, немым словом, родом языкового трансцендентала, предшествующим и выходящим за пределы всякого утвердительного высказывания. Это да Бога, да в Боге: "Сила Да в том, что оно примыкает ко всему, что в нем запрятаны беспредельные возможности реальности. Это слово-начало (Urwort) языка, одно из тех, что делают возможными ... не высказывания, но, для начала, попросту слова, входящие в высказывания. Это Да - не какой-то элемент высказывания, но также и не стенографическая сила неважно какого высказывания, хотя его можно использовать в этом смысле: действительно, оно есть безмолвный спутник всех элементов высказывания, подтверждение, "sic", или "аминь", стоящие за каждым словом. Оно наделяет каждое слово высказывания его правом на существование, оно предлагает ему сиденье, где то могло бы усесться, оно "усаживает". Первое Да в Боге основывает божественную сущность во всей ее бесконечности. И это первое Да стоит "в начале". ("Звезда спасения", фр. пер. с. 38-39).

VI

Итак, все эти рассуждения следует - следовало бы - предварить какой-нибудь длинной ученой и раздумчивой медитацией относительно смысла, функции и, в особенности, пред-положения да: прежде языка, в рамках языка - но также и в рамках опыта множественности языков, который, наверное, больше не принадлежит лингвистике в строгом смысле слова. Расширение в сторону прагматики представляется мне тут необходимым, но не достаточным до тех пор, пока оно не откроется на известное мышление следа или письма - в том смысле, который я попытался очертить в других работах и который не имею возможности реконструировать здесь.

Что сказывается, пишется, случается с да?

Да может имплицитно присутствовать и без того, чтобы слово это высказывалось или выписывалось. Это позволяет, к примеру, умножить да во французском переводе, проставив его повсюду, где предполагается, что в английских предложениях, в которых отсутствует "yes", все же отмечено некое да. Но в конечном счете, учитывая, что да обладает одинаковой протяженностью с любым высказыванием, возникает сильное искушение (во французской, но также - и прежде всего - в английской версии) продублировать все своего рода непрерывным да, продублировать также артикулированные да просто для того, чтобы отметить некий ритм, перехваты дыхания в форме пауз или прошептанных восклицаний, как это иногда имеет место в "Улиссе": да приходит - от меня ко мне, от меня к другому во мне, от другого ко мне, - чтобы подтвердить первичное телефонное алло: да, так и есть, я так и говорю, да, да, вы меня слышите, я вас слышу, да, мы тут говорим друг с другом, имеется какой-то язык, вы же меня понимаете, примерно так, это имеет место, это происходит, это пишется, это отмечается, да, да.

Но давайте вновь отправимся от феномена да, от да явного и явным образом отмеченного в качестве слова: произнесенного, написанного или записанного на фонограмму, фонограммированного. Такое слово говорит - и все-таки не говорит ничего само по себе, если под сказыванием мы понимаем обозначение, показ и описание некоторой вещи, расположенной вне языка или метки. Единственные референции этого слова - другие метки, которые также суть метки другого. Коль скоро да не сказывает, не показывает и не называет ничего такого, что было бы вне метки, у кого-то может возникнуть искушение заключить из этого, что да ничего не говорит, что это какое-то пустое слово, едва ли тянущее на наречие, поскольку всякое наречие, под грамматической категорией которого в наших языках числится да, обладает более богатым, более определенным семантическим зарядом, нежели да, даже если оно всегда предполагает его. В общем, да оказывается трансцендентальной наречностью, неизгладимым дополнением всякой речи, всякого глагола: в начале было наречие, да, но в виде какого-то восклицания, все еще очень близкого к нечленораздельному крику, некая допонятийная вокализация, аромат речи.

Можно ли подписываться ароматом, "парфюмом"? Мы не можем заменить да какой-то вещью, которое оно якобы описывает (оно ничего не описывает, ничего не констатирует, даже если оно есть род перфоматива, имплицитно присутствующего во всякой констатации: да, я констатирую, это констатируется и т.д.), ни даже такой вещью, которую оно якобы одобряет или утверждает, и точно так же мы не сумели бы заменить это да именами понятий, которые якобы описывают этот акт или операцию, - если предположить, что это вообще какой-то акт или операция. Понятие активности или актуальности не кажется мне подходящим для объяснения да. И мы не можем заменить этот квазиакт "одобрением", "утверждением", "подтверждением", "согласием" или "уступкой". Выражение "так точно" (affirmatif), которым пользуются военные во избежание всякого рода технических опасностей недопонимания, не заменяет да, оно опять-таки его предполагает: да, я говорю "так точно".

Что нам дает помыслить это да, которое ничего не именует, не описывает, не обозначает и которое не имеет никакой внеметочной референции (не внеязыковой, поскольку да может обойтись без слов, во всяком случае - без слова да)? По своему радикально выраженному неконстативному и недескриптивному измерению (даже если оно говорит да какому-то описанию или повествованию), да от начала и до конца - и par excellence - перфоматив. Но эта характеристика не кажется мне достаточной. Прежде всего, потому, что перфоматив должен быть неким предложением, причем таким, которое само по себе в данном условном контексте заряжено смыслом в достаточной степени для того, чтобы произвести какое-то определенное событие. Я же полагаю, да, если прибегнуть к классическому философскому коду, что да есть трансцендентальное условие всякого перфомативного измерения. Обещание, клятва, приказ, обязательство - все они всегда имплицитно предполагают некое да, я подписываюсь. Это я в я подписываюсь говорит и говорится, или говорит себе да, даже если оно подписывает какой-то симулякр, подделку. Всякое событие, произведенное той или иной перфомативной меткой, всякое письмо в широком смысле слова предполагает некое да, причем неважно, феноменализовано ли оно, т. е. вербализовано или адвербализовано как таковое. Молли говорит да, она вспоминает да, то да, которое она высказывает своими глазами, чтобы попросить да глазами и т.д.

Сейчас мы оказались в такой области, которая еще не является тем пространством, где могут и должны быть развернуты большие вопросы о началах отрицания, утверждения или отречения, ни даже тем пространством, где Джойс оказался в состоянии вывернуть наизнанку фразу "Ich bin der Geist der stets verneint", сказав, что Молли - это плоть, которая всегда говорит да. То да, о котором мы теперь говорим, является "предшествующим" по отношению ко всем этим выворачиваемым так или иначе альтернативам, ко всем этим диалектикам. Они его предполагают и заключают в себе. Прежде чем Ich в Ich bin утверждает или отрицает, оно себя полагает или пред-полагает: не как эго, сознательное или бессознательное Я, субъект мужского или женского рода, дух или плоть, но как та предперформативная сила, которая (в форме "я", например) отмечает, что я адресуется какому-то другому, каким бы он - или она - ни был неопределенным: " Да-я", "да-я-говорю-другому", даже если я говорит "нет" и даже если я обращается, ничего не говоря. Минимальное и первичное да, телефонное алло или стук сквозь тюремную стену, отмечает, еще прежде всякого подразумевания или обозначения: "я-тут", слушай, отвечай, есть некая метка, есть некто другой. За этим могут последовать какие-то отрицания, но даже и в том случае, если они полностью возобладают, это "да" уже больше не вытравить.

Я был вынужден уступить риторической необходимости перевести это минимальное и неопределенное, почти девственное обращение в слова, в такие слова, как "я", "я есмь", "язык" и т. п. в том пункте, где полагание я, бытия и языка все еще остается производным по отношению к этому да. В этом вся трудность для того, кто хочет сказать нечто на предмет да. Применительно к этому предмету любой метаязык всегда будет невозможен - в той мере, в какой сам он предполагает некое событие да, которое он не в состоянии охватить. Точно так же дело будет обстоять и со всяким счетоводством или вычислением, со всяким расчетом, нацеленным на упорядочение серии да под верховенством принципа разума и его машин. Да отмечает, что налицо обращение к другому.

Обращение это не обязательно является диалогом или беседой, поскольку оно не предполагает ни голос, ни симметрию: речь тут об изначальном выбрасывании ответа, от которого уже исходит просьба. Ведь если налицо другой, если налицо да, значит, этот другой не позволяет больше производить себя тем же самым Я. Да, условие всякой подписи и всякого перфоматива, адресуется такому другому, которого оно не конституирует и к которому оно может приступить лишь с просьбой, в ответ на некую всегда предшествующую просьбу, попросить у него или нее сказать да. Время появляется лишь в результате этой уникальной анахронии. Эти обязательства могут оставаться фиктивными, лживыми, всегда - обратимыми, обращение может оставаться делимым или неопределенным: это ничего не меняет и не отменяет необходимости данной структуры. Она a priori разрывает любой возможный монолог. Ничто не является монологом в столь же малой степени, как "монолог" Молли, пусть даже - в каких-то условных пределах - мы имеем право рассматривать его как производный от жанра или типа "монолог". Но никакой дискурс, заключенный между двумя "Yes", обладающими различным качеством, двумя "Yes" с большой буквы, не сумел бы быть монологом (самое большее - какой-то солилоквией).

Но мы понимаем, почему видимость монолога может бросаться здесь в глаза: именно по причине этого да, да. Да ничего не говорит и просит лишь какого-то другого да, да какого-то другого, которое, как мы увидим, аналитически - или благодаря априорному синтезу - имплицировано в первом да. Это первое да полагает, выдвигает и отмечает себя лишь в призыве к своему подтверждению, в да, да. Оно начинает с да, да, со второго да, с другого да, но так как это все еще есть лишь некое да, которое вспоминает (вот и Молли вспоминает или вызывает себя в памяти от другого да), всегда можно впасть в искушение назвать этот анамнез монологическим. И тавтологическим. Да не говорит ничего, кроме да, другого да, которое подобно ему, даже если оно говорит да пришествию какого-то совершенно другого да. Оно кажется монотавтологическим или зеркальным, или воображаемым, потому что оно открывает полагание я, которое само есть условие всякой перфомативности. Остин напоминает, что перфомативной грамматикой par excellence является грамматика предложения, содержащего первое лицо настоящего времени изъявительного наклонения: да, я обещаю, я соглашюсь, я приказываю, I do, I will и т. д. "Он обещает" не является каким-то эксплицитным перфомативом и не может им быть, если только не подразумевается некое "я", например: " клянусь вам, что он обещает" и т. д.

Вспомните Блума в аптеке. Среди прочего, он говорит себе и об ароматах. И вспоминает также, что все да Молли, цветка, равным образом принадлежит к стихии аромата. Я мог бы (и одно время я об этом подумывал) сделать из этого дискурса какой-нибудь трактат об ароматах, духах и парфюмах, т.е. о фармаконе, и озаглавить его так: "О парфюмативе в "Улиссе"." Вспомните, Молли вспоминает все эти да, вызывает сама себя через все эти да как некие согласия на то самое, что хорошо пахнет, т. е. аромат: "он спросил меня не хочу ли я да сказать да мой горный цветок [имя Блума, Flower, представленное псевдонимом на почтовой открытке до востребования, тут улетучивается] и сначала я обвила его руками да и привлекла к себе вниз так что он почувствовал мои груди их аромат (all perfume) да..." В самом начале книги кровать, плоть и да также выступают некими призывами аромата: "Вдохнуть теплый парок от чайника, дымок от масла на сковороде. Быть рядом с ней, полнотелой, в теплой постели. Да, да." (63).

"Yes, I will" представляется тавтологичным, эта фраза разворачивает повторение, призванное и предположенное первичным, так сказать, да, которое в общем и целом не высказывает ничего, кроме "I will" и "I" как "I will". Ну да ладно, вспомните, говорю я вам, Блума в аптеке (86). Он говорит себе об ароматах: " ...у него была всего одна кожа. Леопольд, да. А у всех нас по три." Одной строкой ниже:: " Но тебе еще нужно и духи (perfume). Какими духами твоя? Peau d'Espagne. Это померанцевая." От этого он переходит к бане, затем к массажу: "Хаммам. Турецкая. Массаж. Грязь скапливается в пупке. Приятней, если бы хорошенькая девушка это делала. Да и я думаю я. Да я. Сделать это в ванне." Если мы хотим выхватить этот кусок (Also I think I. Yes I.) - на что мы всегда имеем право и в то же время никогда его не имеем, - мы получим то минимальное предложение, помимо прочего эквивалентное I will, которое выявляет гетеротавтологию да, имплицитно наличествующую во всяком сogito как мышлении, самополагании и воле к самополаганию. Но несмотря на характер этой пупочной или пуповинной сцены (navel cord again), несмотря на архинарциссическую и автоаффективную видимость этого "да-я", мечтающего помассировать, помыть, присвоить себя, сделать себя чистым или своим собственным, лаская себя в одиночестве, - это да адресуется кому-то другому и не может ничего другого, как взывать к да другого, оно начинает с ответа. Нас поджимает время, я должен торопиться и прибегать к еще более телеграфическому стилю. Французский перевод фразы "I think I. Yes I." весьма неполноценен, поскольку предлагает "Je pense aussi а. Oui, je", я мыслю я или я мыслит я и т.д. А следующее тотчас вслед за этим "странное желание я" становится во французском переводе "drфle d'envie que j'ai lа, moi". Ответ да другого приходит к нему, между тем, чтобы вывести его из мечтаний, в немного механической форме да аптекаря: "Да, сэр, - сказал аптекарь. - Вы можете заплатить за все сразу, сэр, когда вернетесь." Мечта об ароматизированной ванне, чистом/собственном теле и массаже с растираниями продолжается вплоть до повторения слов Христа "сие есть тело мое", благодаря которому себя подписывают или перекрещивают, наслаждаясь как помазанник божий: "А теперь наслаждайся баней: чистая ванна с водой, прохладная эмаль, теплый, ласкающий поток. Сие есть тело мое." (88). В следующем абзаце упоминаются христическое умащение ("умащение душистым тающим мылом"), пупок, плоть ("его пуп, завязь плоти", остаток пуповины как остаток матери), и это - конец главы, завершающейся словом "цветок", другой подписью Блума: "вяло колышащийся цветок".

Грандиозная греза об ароматах развертывается в "Навсикае"; это движение, выражающее верность Молли, которое начинается со слов: "Да. Это ее аромат" и преподносящее себя в качестве какой-то грамматики ароматов.

И это автополагание себя в да неустанно возобновляется, всякий раз по-разному, по всей длине перипла. В одном из этих мест среди стольких других (я привожу его потому, что оно находится в непосредственной близости к одному из A. E. I. O. U.) "я" называется "энтелехией форм". Но это "I" здесь разом упоминается и употребляется: "Но я, энтелехия форм, форма форм, есть я благодаря памяти, ибо формы меняются непрестанно.

Я, что грешил, и молился, и постился.

Ребенок, которого Конми спас от порки.

Я, я и я. Я.

A. E. I. O. U." (190).

Немного ниже: "Вот уже ее призрак никого не тревожил. Она скончалась - для литературы, во всяком случае, - прежде своего рождения. "Речь идет об эпизоде вокруг призрака и французского Гамлета, "lisant au livre de lui-mкme" (читающего в книжке о себе самом). Джон Эглингтон говорит тут о французах, что "да... Превосходные люди, нет сомнения, но в некоторых вещах ужасающе близорукие" (187).

В другом месте, в конце "Навсикаи", Блум пишет на песке, а затем стирает написанное: А если написать ей какое-нибудь послание? Может, и сохранится. Только что?

Я,

...

ЕСМЬ. Я." (379).

Самополагание в да или Ay, однако, не является ни тавтологическим, ни нарциссическим, и оно также не является эгологическим, даже если зачинает движение описывающей круг реаппроприации, одиссею, которая может дать возникнуть всем этим определенным модальностям. Починаемый им круг оно сохраняет открытым. Таким же точно образом оно не является еще перфомативным или трансцендентальным, хотя оно и предполагается неизменно всякой перфомативностью, a priori - всякой констативной теоретичностью, всяким знанием и всякой трансцендентальностью. По той же самой причине оно является доонтологическим, если онтология выражает сущее или бытие сущего. Дискурс о бытии предполагает ответственность да: да, сказанное сказано, я отвечаю, или запрос бытия получает ответ и т. д. По-прежнему пользуясь телеграфическим стилем, я размещу возможность да и смехо-да в том месте, где трансцендентальная эгология, онтоэнциклопедия, большая спекулятивная логика, фундаментальная онтология и мышление бытия раскрываются на некое мышление дара и послания, которое они предполагают, но не могут содержать в себе. Я не в состоянии развивать эту мысль, как это следовало бы сделать и как я это попытался сделать в другом месте. Я ограничусь тем, что свяжу этот мотив с тем, который в начале траектории моего нынешнего доклада затрагивал сеть почтовых посланий в "Улиссе": почтовую открытку, письмо, чек, телеграммофон, телеграмму и т. п.

Самоутверждение да может адресоваться другому, лишь напоминая о себе себе же, говоря себе да, да. Кольцо этой универсальной предпосылки, достаточно комичное само по себе, подобно какой-то посылке к себе самому, какой-то отсылке от себя к себе же, которое разом никогда не покидает самого себя и не доходит до себя самого. Молли говорит себе (по видимости разговаривая в полном одиночестве), она вспоминает, что говорит да, прося у другого попросить ее сказать да, и она начинает или кончает тем, что говорит да, отвечая другому в себе самой, но делает это для того, чтобы сказать, что она скажет да, если другой у нее попросит, да, сказать да. Эти посылки и отсылки всегда имитируют ситуацию вопросов/ответов в схоластике. А сцена "посылания себя к себе самому", как мы видим, многократно разыгрывается в "Улиссе" в своей почтовой в буквальном смысле слова форме. И она всегда отмечена насмешкой, как фантазм и неудача. Круг не замыкается. За недостатком времени, я приведу лишь три примера. Во-первых, это Милли, которая, будучи четырех или пяти лет отроду, послала от себя к себе же слова любви, сравнивая своего адресата, помимо прочего, с "зеркалом" (О, Милли Блум..."ты мое зеркало"). С этой целью она положила "клочки сложенной коричневой бумаги в почтовый ящик". Так, по крайней мере, говорится во французском переводе ("Elle s'envoyait". Английский текст менее отчетлив, но оставим это). Что до Молли, дочери филателиста, то она посылает себе все, как Блум и как Джойс, но это замечается en abyme в буквальности того эпизода, который повествует, как она также отправила от себя самой к себе же по почте какие-то клочки бумаги: "как годы ни одного письма ни от единой души если не считать тех что я отправила по почте сама себе просто вложила туда клочки бумаги..." (678). Четырьмя строками выше говорится о том, как она посылается или отсылается им: "... но он не забывался всегда старался услать меня из комнаты под любым предлогом...".

VII

Итак, речь идет о самопосылании (s'envoyer), в конечном счете - о самопосылании кого-то, кто говорит да без надобности, чтобы сказать это о том, что французская идиома или арго вавилонизирует под видом "s'envoyer", "s'envoyer soi-mкme en l'air" или "s'envoyer quelqu'un". Это "самопосылание" едва ли позволяет себе какой-то обходной путь через девственную мать, когда отец воображает себе, что посылает себе семя какого-то единосущного сына: "...состоянье мистическое, апостольское преемство от единорождающего к единородному..." Это один из пассажей об "Amor matris, родительный субъекта и объекта, возможно, есть единственная истинная вещь в жизни. Отцовство, возможно, - одна юридическая фикция." Мой третий пример расположен чуть выше этого и идет сразу за Was Du verlachst wirst Du noch dienen: Тот, Кто зачал Сам Себя через посредство Святого Духа и Сам послал себя Искупителем между Собой и другими, Кто..." (197). Двумя страницами ниже: " Телеграмма! - воскликнул он. - Дивное вдохновение! Телеграмма! Папская булла!

Он уселся на краешек одного из столов без лампы и громко, весело прочитал: - Сентиментальным нужно назвать того, кто способен наслаждаться, не обременяя себя безмерным долгом ответственности за содеянное. Подписано: Дедал" (199).

Делаясь все более афористическим и телеграфическим, я скажу в заключение о том, что улиссовский круг самопосылания управляет реактивным смехом-да: это манипуляторская операция реаппроприации, когда одерживает верх фантазм той или иной подписи - подписи, собирающей воедино посылку, чтобы самой собраться воедино подле себя самой. Но когда (и это всего лишь вопрос ритма) круг этот открывается, реаппроприация отвергается, зеркальное собирание посылки дает радостно рассеять себя на множество уникальных, но бесчисленных посылок, - тогда другое да смеется, другой, да, смеется.

Вот ведь как: отношение того или другого да к Другому, того или иного да к другому и одного да к другому да должно быть таково, что контаминация двух да остается фатальной. И не только в качестве угрозы, но также и в качестве шанса. Высказанное словом или услышанное в своем бессловесном минимальном событии, да a priori требует своего повторения, отложения себе в память и того, чтобы да, отзывающееся на да, пребывало уже вместе с "первым" да, которое, стало быть, никогда не бывает попросту изначальным. Мы не можем сказать да, не обещая подтвердить его и помнить о нем, хранить его - расписанным в другом да; мы не можем сказать да без обещания и памяти, без обещания памяти. Молли вспоминает, вызывает (себя) в памяти.

Это память обещания зачинает круг реаппроприации, таящей в себе все опасности технического повторения, автоматизированного архива, граммофонии, симулякра, блуждания без адреса и назначения. Да должно довериться памяти. Придя уже от другого - в асимметрии просьбы, - от другого, которого попросили попросить да, да доверяется памяти другого, памяти да другого и другого да. Все эти опасности уже теснятся повсюду вокруг с самого первого дыхания да. И это первое дыхание висит уже на дыхании другого, всегда будучи вторым дыханием. Оно остается там, окутанное непроницаемым для звука и зрения покровом, изначально подсоединенное к какому-нибудь "граммофону в могиле".

Мы не можем отделить друг от друга два да-близнеца, и однако они остаются совершенно разными. Как Шем и Шон, письмо и почта. Подобное спаривание, как мне кажется, обеспечивает не столько подпись "Улисса", сколько вибрацию некоего события, которое наступает лишь как испрошенное (просящее). Дифференциальная вибрация нескольких тональностей, нескольких качеств смехо-да, не позволяющих стабилизировать себя в неделимой простоте одной-единственной посылки от себя к себе же - или одной-единственной соподписи, но взывающих к росписи другого, к такому да, которое осталось бы в совершенно другом письме, другом языке, другой идиосинкразии, отмеченной другим тембром или маркой.

Я возвращаюсь к вам, к джойсоведческому сообществу. Представьте себе, что тот или иной факультет института джойсоведения, возглавляемый каким-нибудь Elijah Professor, Chairman или Chairperson, решает подвергнуть мое прочтение проверке и устанавливает некую "программу", первая фаза которой состояла бы в том, чтобы составить грандиозную типологическую таблицу всех да в "Улиссе" - прежде чем перейти к да в "Поминках по Финнегану". Chairperson дает свое согласие (плоть - chair - всегда говорит да) на закупку какого-нибудь компьютера энного поколения, под стать грандиозности поставленной задачи. Соответствующая операция должна протекать чрезвычайно долго, я мог бы удержать вас на многие часы для того, чтобы описать то, что сам я подсчитал с карандашом в руке: результат, полученный при чисто механическом подсчете "yes", читаемых в оригинале, - всего более 222-х, причем больше четверти, по меньшей мере 79, приходится на так называемый монолог Молли; еще более солидное число во французском переводе, учитывая набросанную мною классификацию типов слов, или фраз, или ритмических пауз, переведенных посредством "oui" ("ay, well, he nodded и т. д.)2, иногда в отсутствии "yes". В каждом другом языке необходимым окажется какой-то другой подсчет, причем в особую группу придется выделить языки, использованные в "Улиссе". Что делать, например, с фразами типа "moi pиre, oui" (по-французски в тексте) или "O si certo", "да" которой располагается настолько близко, насколько это возможно, от дьявольского искушения - искушения духа, говорящего "нет": "ты молился дьяволу ...O si certo! Продай за это свою душу..." (46)? Помимо этого столь опасного пересчета эксплицитных да, означенный chairperson мог бы решить или пообещать задачу компьютеру - такому, каким мы его понимаем и располагаем сегодня, - две невозможные задачи. Две задачи, невозможные по самым разным причинам, которые я привел выше и которые свожу теперь к двум большим типам.

Согласно гипотезе, различные классы да были выстроены в соответствии с весьма многочисленными критериями. Лично я обнаружил по меньшей мере десять категорий подобных модальностей3. Этот список не может замкнуться, каждая категория способна еще разделяться надвое по мере того, как да появляется в каком-то очевидном монологе, отвечая другому в себе самом4, или же в каком-то очевидном диалоге. Кроме того, мы должны были бы учесть и различные тональности, приписанные этим предполагаемым модальностям да (это касается как английского, так и всех других языков). Но даже если предположить, что можно дать считывающему устройству вычислительной машины правильные инструкции для различения этих изменений тона во всей их тонкости, что уже само по себе сомнительно, надмечание всякого да квазитрансцендентальным остатком смеха-да все равно не может уже допустить какой-то диакритической разметки, упорядоченной бинарной логикой. Два смеха-да, обладающие различным качеством, непреодолимо призывают друг друга и переплетаются друг с другом, коль скоро они просят и равным образом подвергаются риску подписанного взаимного обязательства. Один дублирует другой: не в качестве какого-то вычисляемого присутствия, но как призрак. Да памяти, властное подытоживание, реактивное повторение немедленно и непосредственно дублирует танцующее и легкое да утверждения, открытое утверждение дара. Соответственно, два ответа или две ответственности соотносятся друг с другом, не имея друг к другу никакого отношения. Эти двое подписываются - и, однако, препятствуют подписи собрать себя воедино. Они могут лишь призывать какое-то другое да, какую-то другую подпись. А с другой стороны, мы не можем провести различие между двумя да, которые должны походить друг на друга как близнецы или даже симулякры: одно выступает граммофонией другого. Я слышу ее, эту вибрацию, как саму музыку "Улисса". Вычисительная машина не может сегодня просчитать эти переплетения, несмотря на все те услуги, которые она может уже нам оказать. Лишь какой-нибудь еще неслыханный компьютер мог бы тут отвечать тексту "Улисса", попытавшись в него интегрироваться, т. е. добавляя к нему свою собственную партитуру, свой другой язык и свое другое письмо. То, что я здесь говорю или пишу, выказывает лишь некоторое предложение, какой-то крохотный кусочек, предвосхищающий этот другой текст, каковым будет этот неслыханный компьютер. 2. Отсюда проистекает вторая форма нашей аргументации. Та операция, которую "chairperson" мог бы предписать компьютеру или институту, сама его программа на деле предполагает некое да (кто-то назвал бы это языковым актом), которое, отвечая некоторым образом на событие всех да "Улисса" и на их зов - и на то, что является или выражает зов в их структуре, - входит и не входит в состав анализируемого корпуса. Это да, исходящее от chairperson, как и от программы всякого, кто пишет об "Улиссе", отвечая и расписываясь тем или иным образом, не позволяет ни учесть, ни вычесть себя, так же как и все те да, которые оно в свою очередь призывает. Невозможными выказывают себя не только бинарность, но и - по той же самой причине - тотализация, а равным образом - замыкание круга, возвращение Улисса, сам Улисс и самопосылание какой-то там неделимой подписи.

Да-да - вот то, что вызывает смех. И мы никогда не смеемся в одиночестве, как справедливо замечает Фрейд; никогда не смеются без того, чтобы не разделять с кем-то другим нечто из одного и того же вытесненного. Вот что, если быть точнее, дает засмеяться, так же как дает и помыслить. И как дает или дарует попросту - по ту сторону смеха и по ту сторону да, по ту сторону да/нет/да и я/не-я, - что всегда может обернуться диалектикой. Но можно ли подписываться ароматом? Лишь какое-то другое событие может подписаться, расписаться, чтобы сделать так, что некое событие уже свершилось. Это последнее, которое наивно называют первым, может утверждаться только в подтверждении другого - какого-то совершенно другого события. Другой подписывается. И да перекидывается до бесконечности, гораздо дольше, совершенно иначе, чем "да, да, да, да, да, да, да", эта неделя из семи да миссис Брин, когда она слушает Блума, рассказывающего ей историю о Маркусе Терциусе Мозесе и Плясунье Мозес (437). "Миссис Брин (рьяно): Да, да, да, да, да, да, да". Я решил остановиться здесь, так как, когда по возвращении из Токио ехал домой, в тот миг, как я прямо за рулем пытался нацарапать эту последнюю фразу, я чуть было не попал в автокатастрофу.

Перевод Алексея Гараджи


1 Фр. alliance ("союз, объединение, брак; обручальное кольцо") обозначает также библейский "завет", т.е. союз с Богом.- Пер.

2 Вот некоторые примеры: 13-16: oui просто-напросто добавлено. 39-42: oui вместо I am, затем вместо I will. 43-46: oui вместо ay. 90-93: oui mais вместо well but. 93-96: Oh mais вместо O, he did. 100-103: Je crois que oui вместо I believe so. 104-108: Oh mais oui вместо O, to be sure. 118-121: fit oui de la tete вместо nodded. 120-123: oui вместо Ay. 125-128: pardi oui вместо So it was. 164-167: Je crois que oui: I believe there is. 169-172: oui merci: thank you; oui: ay. 171-174: oui: ay. 186-189: oui-da, il me fallait: marry, I wanted it. 191-194: Oui. Un oui juvйnile de M.Bon: - Yes, Mr Best said youngly. 195-199: oui-da: Yea. 199-203: Oh si: o yes. 210-214: Oui da: Ay. 213-218: Oh oui: very well indeed. 220-224: Da me oui: Ay. 237-242: Elle fit oui: she nodded. 238-243: Oui, essayez voir: Hold him now. 250-256: Oui, oui: ay, ay. 261-266: oui, essayez voir: hold him now. 262-268: Mais oui, mais oui: Ay, ay, Mr Dedalus nodded. 266-271: Oui, mais: But... 272-277: Oui certainement: o, certainly is. 277-281: Oui, chantes...: Ay do. 285-289: oui, oui: ay, ay. 294-299: oui: ay; oui: ay. 305-309: Ben oui pour sur: So I would (усложненный синтаксис). 309-313: Ah oui: Ay. 323-328: oui: ay; oui: ay. 330-335: oui: That's so. 331-336: o: e. 346-351: oui: so I would. 347-352: oui: nay. 363-367: oui!: what! 365-370: Sapristi oui: devil you are; oui!: see! 374-377 Elle regardait la mer le joir ou elle m'a dit oui: Looking out over the sea she told me. 394-397: oui da: ay. 429-431: Je crois que oui: I suppose so. 475-473: je dis que oui: I say you are. 522-518: Oui je sais: o, I know. 550-546: Ben oui: Why. 554-550: Oui: ay. 557-552: si, si: ay, ay.; si, si: ay, ay. 669-666: oui: well: oui ben sur: but of course. 687-684: oui: ay. 699-694: bien oui: of cource. 706-701: le desait oui: say they are. - Итак, более 50-ти смещений различного типа. Можно было бы попытатся выстроить их систематическую типологию.

3Например: 1. Да в форме вопроса: да? Алло?: " Да? - не отступал Бык Маллиган. - А что я сказал?" (14-12). 2. Да ритмизированного дыхания в форме поддакивания самому себе при монологе: "Двое на задней скамье шептались. Да. Они знали..." (27-30). или "Да, я должен" (44-40). и т. д. 3. Да повиновения: "да, сэр" (44-40).

4. Да, отмечающее примирение с каким-то фактом: " Да, конечно, но я предпочитаю "К". Да, но как же изумительна "У"!" (46-42).

5. Да стесненного и охваченного желанием дыхания: "Быть рядом с ней, полнотелой, в теплой постели. Да, да" (63-60).

6. Да расчетливого, точного, определяющего дыхания: "Да, точно" (81-87). 7.

Да рассеянной вежливости: "Да-да" (88-85).

8. Да обоснованного подтверждения: "Конечно, да, - согласился мистер Блум" (103-100).

9. Да явного согласия: " Да, - согласился Ред Мерри" (119-116).

10. Да настоятельного заверения: "Да-да. Они потонули" (135-131). Этот список по сути своей открыт, а очевидное различие между монологом и диалогом может также быть размыто всевозможными явлениями паразитического характера и привоями, которые исключительно сложно включить в какую-либо таблицу.

4 Невозможная, стало быть, замкнутость (clфture). Она открывает перед институтом джойсоведения ряд вопросов, новых и дестабилизирующих. Это вызвано разного рода причинами. Прежде всего, теми, которые мы только что высказали, говоря о структуре да. Затем, теми, что обязаны своим появлением тому новому соотношению, которое, начиная с определенной даты, Джойс умышленно и злокозненно установил между "авантекстом" и так называемым завершенным и опубликованным творением. Он стал бдительно относиться к своему архиву. Сейчас нам известно, что, начиная с определенного момента, сознавая то, как могут в будущем обойтись с архивом его "work in progress", он сделал из него часть самой работы, стал сохранять черновики, наметки, разработки, исправления, варианты и рабочие наброски (вспомним тут о "La Fabrique du Pre" или рукописях "La Table" Понжа). Таким образом он отсрочил свою подпись в тот самый момент, когда она могла бы попасть в самое яблочко. Поколениям университетских ученых, хранителей его "открытой работы", он дал новую задачу - задачу, в принципе, бесконечную. Вместо того, чтобы отдаться на волю случая и предоставить себя посмертно в распоряжение какой-то усердной "генетической критики", он, можно сказать, построил само ее понятие и запрограммировал ее движения и тупиковые линии. Это диахроническое измерение, инкорпорация или, точнее, добавление каких-то вариантов, рукописная форма работы, "корректурные игры" и даже "опечатки" - все это является существенными моментами данной работы, а не случайностями какого-то "сие есть тело мое". "Я исчерпан, покинут, я уже не молод. Я, можно так сказать, стою с неотправленным письмом, оплаченным сверх положенного, перед ящиком для поздних отправлений на почтамте человеческой жизни."