ЮРИЙ СТЕФАНОВ

АЛЕКСЕЙ ТУМАНСКИЙ

СВЯЩЕННОЕ В ОБЫДЕННОМ

ИЛИ

МИСТИЧЕСКОЕ ДИССИДЕНТСТВО МИPЧИ ЭЛИАДЕ


В 1931 году, получив степень лиценциата Бухарестcкого университета, Мирча Элиаде отправляется в Индию. Там, помимо занятий санскритом и традиционной философией, он осваивает теорию и практику тантра-йоги в горных монастырях северо-востока страны, в Хардваре и Ришикеше. Одним из его духовных учителей был знаменитый саньясин Свами Шивананда Сарасвати, некогда отказавшийся от карьеры врача, чтобы целиком посвятить себя изучению тайных доктрин индуизма.

Тайноведческий опыт, обретенный паломником и послушником за время пребывания в Индии, явным образом сказался в последующих трудах ученого и писателя. О духовном масштабе события свидетельствует библиография: "Эссе о происхождении индийской мистики", "Йога. Бессмертие и свобода", "Патанджали и йога", а также прозаические произведения: "Майтрейи", "Серампорские ночи", "Загадка доктора Хонигбергера".

Перед войной Элиаде навсегда оставляет Румынию, чтобы, спустя многие годы перебравшись за океан, уже до кона жизни обосноваться в Чикаго, где вместе со своим другом и единомышленником Анандой Кумарасвами он создает знаменитую "Чикагскую Мифологическую Школу". Снискавшие ему всемирную славу ученые труды, написанные по-английски и по-французски, в совокупности составляют метафизическую систему, не в гегелевском, а в геноновском смысле слова. И если представить некую вымышленную карту, отображающую перемещения души в символическом измерении мира, то его земная родина, Румыния, куда ему не довелось возвратиться въяве и куда он возвращался не раз зыбкой стезею сна, оказалась бы своего рода Итакой, отправным пунктом странствия к духовному полюсу, в Индию, ставшую географически достижимым доминионом страны стран, священной Шамбалы. Свидетельством этого паломничества стала проза, целиком написанная по-румынски, "на языке сновидений", по признанию самого Элиаде. Тут впервые возникает тема зеркальности,"двойничества".

Как и многие другие художественные произведения Элиаде, рассказ "Пелерина", о котором пойдет речь, является как бы зеркальным складнем, вторая створка которого - мир символов, мир истинной реальности, а первая - его искаженное отражение в обыденном сознании, образ образа, регрессирующий к небытию. При знакомстве с "Пелериной" поначалу кажется, будто читаешь диссидентскую прозу с региональным привкусом. В пространстве, замкнутом ключами Кафки, мелькают детали коммунистического быта. Персонажи обмениваются банальными, ничего не значащими репликами - кто бы мог подумать, что каждая из них тщательно обдумана и выверена, наделена глубоким символическим смыслом?

Элиаде относится к художникам, в совершенстве владеющим материалом, и потому его обращение к Кафке следует считать обдуманным приемом, оправданным преемством самого материала. Лабиринт, где плутают, не находя выхода, кафкианские персонажи, сродни Бухаресту, в декорациях которого разворачивается действие "Пелерины". И хотя с Румынией (под редакцией Чаушеску) Элиаде был знаком разве что по газетным заметкам и впечатлениям вернувшихся оттуда друзей, тем более удивительно, что, насыщенный многими легко узнаваемыми деталями, рассказ читается как абсолютно реалистический. С той поправкой, что это - портрет эпохи, когда "кафка уже сделалась былью", как в свое время каламбурил один удачливый советский щелкопер.

Для русского читателя, еще не сделавшего выбора в пользу шипучей яви заокеанского розлива, мир, отображенный в первой створке рассказа, не нуждается в объяснении, хотя уже и начал забываться. Человека, мутировавшего по Мичурину, не испугают вездесущие сотрудники секуритате, не удивят допросы, которые ведутся по вопросникам того же Кафки, он не схватит насморка от всепроникающего, ка[N1]к сырость, страха, привычно понижая голос и озираясь по сторонам. И наоборот, пионеру Луны, американцу, свались он оттуда, ни за что не найти брода в этом бреду, бродя по закоулкам завороженного города без своего Вергилия.

Но поскольку коммунистическое государство с его претензией на всеведение в пределах видимого мира как бы пародирует Абсолют, чья эманация действительно освящает все сущее, то важнейшим инструментом его внедрения в мир, своего рода фантастическим ухом является тайная полиция. Секуритате есть искаженное отображение, чудовищная карикатура Того, Кто посылает сообщение, слышимое на нижних, а то и глубоко подвальных этажах творения. Эта божественная морзянка, переданная на незнаемых радиоволнах и сводящая с ума филеров и криптографов почище какой-нибудь приворотной дряни, пронизывает насквозь всю Румынию от Слатины до Бухареста, как электрический разряд. Система не выдерживает вторжения и, наконец, разваливается, но уже за пределами повествования, как мы знаем из наиновейшей истории. Между прочим, в конце 70-х известную аббревиатуру фрондеры разворачивали как "Комитет Галактической Безопасности".

Однако нет нужды вдаваться в подробности пересказа, перелагая текст, впервые публикуемый по эту сторону железного занавеса, ныне уже павшего. Отметим только, что рассказ написан в обычной для Элиаде манере, так что читатель, незнакомый с другими его произведениями, составит себе адекватное понятие о ней.

Заглянув во вторую и главную створку нашего складня, мы оказываемся в пространстве символическом, которое нельзя помыслить в системе картезианских координат. Неплохо бы разжиться масштабной линейкой, хотя бы и у Булгакова, чей роман всегда под рукой у любого московского обывателя. Мы имеем ввиду некую "лествичку несовершенств", на которой благообразный Берлиоз, стоящий на самой нижней ее ступени, удостаивается вечного небытия, а зубоскал Азазелло выглядит чистейшей воды гуманистом, хотя и несколько падким до курятины. Иными словами, Москва эпохи Москвошвея, озаренная луною, отображенной в сумасшедших зрачках поэта-профессора Понырева, пребывает в столь глубоком ничтожестве, что мир люциферический оказывается в сравнении с нею едва ли не царством справедливости и добра, посланцы которого преображаются в финальном эпизоде романа.

Подобный же масштаб задает в "Пелерине" Элиаде. И здесь Луна не только сияет на земном небе, но и предстает в качестве центрального символа, вокруг которого свивается подлинный сюжет. "Благодаря луне, - пишет Элиаде в "Священном и мирском," - человек мог сопоставить обширные области явлений, не имеющих между собой видимой связи и в конце концов свести их в единую систему. В эту разнородную символику сплавлены мотивы рождения, становления, смерти и воскрешения, сюда же относятся образы воды и растительного мира, женского начала, плодородия, бессмертия, космического мрака, пренатального и посмертного существования, а также судьбы, времени, смерти и т.д., т.е. множество идей, связанных с понятием цикличности".

Или, вообще говоря, со всем, что связано с идеей Времени и Вечности, от которых отпал фантасмагорический континуум, где, как за стеклом аквариума, барахтаются персонажи да гримасничают второстепенные бесы в чине не выше полковника. Светящийся циферблат Луны как часы, отсчитывающие подлинное время, - вот центральный образ "Пелерины". Ввиду этого пелерина как эмблема инобытия указывает на сдвиг во времени мнимом, непреложную ложь земных часов, настроенных по Москве. О том же свидетельствует необъяснимая для гэбистов "псевдозагадка с передатировкой" газет, дающая толчок сюжету повествования, внутреннему и внешнему.

Вот краткий этимологический экскурс. Пелерина (одеяние паломника) происходит от французского слова pelerine и, далее, от латинского - peregrinus (паломник, странник). Многозначительная лексика! И Зеведей, временный владелец пелерины, одержимый идеей постижения Времени, является как раз паломником, отправляющимся к святым местам. В этом отношении занимателен эпизод прослушивания магнитофонной пленки с речами Зеведея, когда тот цитирует ответ фон Брауна на предложение Гитлера ускорить работу над ракетами, чтобы обеспечить победу. "А меня не интересует, как скорее выиграть войну, меня интересует, как скорее долететь до Луны". Подобно фон Брауну, Зеведей политически индифферентен, хотя и отсидел когда-то пятнадцать лет в лагерях. "На политику у меня ушло пятнадцать лет, на тюрьму еще пятнадцать, и я хочу понять смысл этих тридцати лет, потому что обе фазы вместе взятые составляют целое. Потому-то меня и занимает время как проблема. А такие, как я, абсолютно безопасны в политическом плане". Но не в метафизическом. Не будем забывать, что Св. Иоанн Богослов был сыном галилейского рыбаря Зеведея. Преемство имен указывает на тему апостольского служения, посланничества в мир с поручением, и потому подозрительность тайной полиции небезосновательна, хотя ей и невдомек, откуда исходит подлинная угроза. Так, по версии старшего беса, Гиберчи, Зеведей является связным, потерявшим связь с центром, и эта бредовая догадка оказывается в некотором смысле верна!

Ибо угроза исходит от подлинно сущего, от того, что воистину есть. И потому складывающаяся из будто бы бессмысленных фрагментов в послание всему миру шифрограмма считывается именно с циферблата лунных часов, поверяющих как биоритмы каждого живого существа, так и макроскопическую пульсацию всей планеты. Для одержимого шпиономанией гэбиста Пантази это - всего лишь пацифистская пропаганда, не имеющая политического смысла. "С трудом верится, - вторит ему Пантелимон, наиболее деятельный персонаж рассказа, сумевший декодировать послание. - Такие затраты средств и сил - только чтобы посылать тексты из Евангелия или там из Ганди!" Ну что ж! Знать бы, где упадешь, соломку подстелил бы.

Вообще говоря, инобытийное, сакральное может предстать перед человеком в любом виде, вторгаясь в естественные пространство и время как некая безличная и оттого еще более устрашающая или просветляющая сила. Элиаде называл это столкновение мирского и священного "иерофанией". Когда священное приоткрывается нам посредством иерофании, то сквозь зазор, образовавшийся между различными модальностями пространства и времени, мы, хотя бы на миг, обретаем доступ к высшим слоям бытия, чтобы воочию убедиться: "Мир существует потому, что он создан богами, сам факт его существования что-то значит, он - не бесцельное, бессмысленное и глухонемое нечто, а "живой" и "говорящий" космос" ("Священное и мирское"). Таким образом отнюдь не случайно "космос заговорил" цитатами из евангельских "Заповедей о Блаженствах", как и то, что в финале Пэнтази вдруг заводит речь о чаше Грааля: "Было много нищих духом на этом свете, но самым знаменитым останется Парцифаль. Потому что он единственный задал себе вопрос: где находится чаша Святого Грааля?"

В чашу Святого Грааля, на поиски которой, по преданию, отправились рыцари Круглого стола, была собрана кровь Христова. В символическом плане она - не только священный сосуд, но и священный текст, Книга Откровения. Именно этот аспект символики чаши явлен в рассказе. Сам того не сознавая, Пантелимон в высшей своей ипостаси предстает как Парцифаль, отыскавший чашу сию. Так, Сообщение, - смесь цитат из Евангелия и "других подобных источников"- прочитанное по наводке Пантелимона рыцарями невидимого фронта, - это и есть священный текст, тот самый Грааль, "который нам суждено искать", как говорит в финале рассказа потрясенный Пантази.

Мы стали свидетелями иерофании, вторжения в человеческий мир инобытийной силы, ставящий под сомнение его, казалось бы, незыблемые законы: путаница с датами в несколько гротескном ключе как раз символизирует нарушение прямого хода времени, сдвиг в привычном миропорядке. И, кстати сказать, так или иначе поданный, мотив иерофании является тайной пружиной почти всех произведений румынского мифотворца.

А теперь - подставим зеркало ко всему, что было сказано о метафизике Луны, и нам откроется иной, зловещий ее лик, неслучайно неявленный в рассказе, но подробно прописанный в других произведениях Элиаде, скажем, в "Девице Кристине". Там Луна оказывается безжалостной и мертвящей повелительницей оборотней, Кристина же олицетворяет в романе эту, хтоническую, ипостась Луны, нисходящей во мрак преисподней.

Вернемся, однако, к нашему рассуждению о "лествичке несовершенств", вооружившись той же масштабной линейкой. В "Пелерине" нам предстает мир, до того богомерзкий, что на его фоне меркнет инфернальный модус Луны, которая, уже не будучи зеркалом, отражающим свет, сама становится своего рода светилом, солнцем ночи.

Вот еще одна тема, возвращающая нас к начальному пункту наших рассуждений, в Индию. "Мир был сотворен при участии двух полярных принципов - Шивы и Шакти. Но поскольку Шива представляет собою абсолютную пассивность, неподвижность Духа, то движение, а следовательно, Созидание и Жизнь на всех космических уровнях предстают проявлением Шакти". Шакти, согласно тантрическому мифу, - является воплощением женского начала, творящего и губящего миры. В "Пелерине" олицетворением Шакти становится Санда Иринеу, невеста Пантелимона, покинувшая его по причине банального несходства характеров, как думает Пантелимон.

И если Шакти, в благом своем обличьи, как уже было сказано, - Матерь всего сущего, "корень бытия", покровительница жизни и плодородия, то ее зловещим двойником оказывается ночная ипостась Великой Богини, которую в Греции именовали Гекатой, в Индии - Кали-Дургой, а в талмудических писаниях - Лилит, первой женой Адама, олицетворяющей бесплодную похоть, способную породить лишь вялотекущее подобие жизни, вроде той, какую ведут персонажи "Пелерины". Слияние космических начал, союз Шивы и Шакти в этом контексте мыслится довольно пресным сожительством: "Пора тебе жениться, ты же у нас перспективная молодежь, - говорит Ульеру, товарищ Пантелимона. - Завели бы себе телевизор, смотрели бы, как все люди, девятичасовую программу..." С образом Шакти, Матери материального мира, связана солярная символика. Шива же, как пассивное мужское начало, освящается Луною. Проследим, как вплетаются эти мотивы в ткань повествования.

Санда Иринеу, вскоре после разрыва с Пантелимоном, становится "невозвращенкой". Но шведский климат ей претит, и она перебирается на юг, в Уганду, что, по мере удаления от Румынии, как бы усиливает солнечный аспект ее существа по отношению к Пантелимону, пребывающему в лунном пространстве. Единственное послание, внятно читаемое по-румынски, закодировано в лунных фазах Уганды и, несомненно, адресовано Пантелимону, будучи излюбленной цитатой Иринеу из тех же "Заповедей о Блаженствах". Таким образом, разрыв с нею вырастает до масштаба космической катастрофы, оказываясь разрывом между Шивой и Шакти, неминуемо ведущим к гибели того мира, где остается герой.

Несколько замечаний по части оптики. Мир подлинный, откуда нисходит Сообщение, а на взгляд тайных агентов - невинная абракадабра, по отношению к нижнему миру совершенно абсурден, ибо бесконечно значительней его. Искаженное его отражение в мелководной голове гэбиста совершенно не соответствует объекту, как в перевернутом бинокле, и, значит, не может быть осмыслено. Так, все происшедшее представляется неизменно жующему зубочистку Пантази, который умнее своих соратников, диковинным сговором, имеющим целью свержение государственного строя. "Если моя гипотеза верна, это - испытания чрезвычайной важности. Их организаторы ищут пути передачи информации, а на более позднем этапе, не исключено, инструкций военного порядка". И он, как это ни парадоксально, по существу прав. Ибо дыхание Абсолюта, даже едва ощутимое, потрясает самую основу миропорядка, охраняемого секуритате; так, по свидетельству Сведенборга, дух, укоренившийся во зле, попадая в чистилище, не выдерживает даже слабого света, нисходящего с внутренних небес.

Развязка рассказа в смысловом отношении рифмуется с финалом "Приглашения на казнь", когда декорации кошмара рушатся и Цинциннат выходит на свет. Или развязкой уже упоминавшегося "Мастера и Маргариты". Поскольку герои Элиаде, как бы ни были они слабы, боязливы, даже безбожны, все же поворачиваются к небесам. И небеса отвечают им. Так, Егор-Георгий-Змееборец ("Девица Кристина"), вспомнив о железе и кресте, вступает в мучительное сражение с нежитью и побеждает, видя, как "рушатся и горят заставы сновиденья". Так, в повести "Иван" солдаты, потерявшиеся во временах, переходят по светозарному мосту в мир блаженства. Так же и Пантелимону брезжит надежда, в отличие от персонажей Кафки, навек обреченных блуждать в своем лабиринте между пустым небом и отчаявшейся землей. И даже Пантази скрывается за кулисы "слегка запрокинув голову, словно бы его коснулось дыхание лип".

И последнее. Интерес к творчеству Элиаде, совмещавшего в одном лице мифолога и мифотворца, стал закономерно расти у нас лишь в последние годы. Прежде его имя было известно лишь в университетских кругах, да и то произносилось с опасливой оговоркой: "беглый румынский диссидент". "Мы занимаемся демистификацией наизнанку, - как-то сказал он. - Мы прозреваем священное в обыденном". И мы - попытались сделать нечто подобное. А насколько это вышло убедительно, судить вдумчивому читателю.

( Пользуясь случаем, процитируем несколько строк, которые, возможно, могли бы послужить эпиграфом к были "Профессор и андрогин" (см. стр. 163): "В понимании пистелей-декадентов, андрогин - просто-напросто гермафродит, в котором анатомически и физиологически существует два пола. Их не интересует не обладающая полнотой бытия целостность, которая есть результат слияния двух полов в одно, а сверхизобилие эротических возможностей, заключенных в двуполом существе. В произведениях декадентов мы сталкиваемся не с описанием нового человеческого типа, наделенного новым сознанием, которое возникло в результате "сплавления" полов и потому чуждо полярных противопоставлений, - а с воспеванием мнимого чувственного совершенства, порожденного активным присутствием двух полов в одном человеке. Эта идея гермафродита могла быть спровоцирована некоторыми античными скульптурами, известными писателям-декадентам. Но при этом они не ведали о том, что во времена античности гермафродит олицетворял собой некое идеальное состояние, которого люди пытались достичь духовно, через подражательные обряды" ( М. Элиаде, "Мефистофель и андрогин". Примечание авторов).