АРКАДИЙ РОВНЕР
МЕСЬЕ ШАПЕЛЛ И ЕГО ДОЧЬ
Мне позвонила приятельница из Калифорнии и спросила, смогу ли я приютить у себя в Нью-Йорке ее знакомого на парочку дней в середине июня. Это - француз и очень интеллигентный человек, сказала она. Он едет в Нью-Йорк к дочке-скрипачке.
- Месье Шапелл - человек небогатый, и для него это будет большим одолжением, - голос ее звучал несколько смущенно и все же достаточно уверенно, поскольку она просила не за себя, а за знакомого.
Июнь был далеко, и я сказал, что смогу, если в это время я все еще буду в Нью-Йорке. Пусть позвонит мне в начале июня, и я скажу ему, как у меня обстоят дела. Конечно же, я надеялся по своему обыкновению собраться со средствами и рвануть на все лето в Москву.
Прошел май, пришел июнь, настала жара, а я все еще был в Нью-Йорке. Впрочем, настоящий зной начался с приезда месье Шапелла. До него было вполне терпимо, а тут так припекло, что каждая вылазка на улицу из ватной бездыханной квартиры была делом, сопряженным с риском для жизни: густой зной и обволакивающая влажность не просто ошарашивали и отупляли, но грозились акциями посерьезнее. В такую погоду самым разумным было сидеть дома и не рыпаться, что месье Шапелл и делал. И я с ним сидел, выскакивая за продуктами, когда пустел холодильник. Интересно заметить, что после отъезда месье Шапелла зной отпустил и стало опять терпимо, а при нем Нью-Йорк вел себя так, как будто бы он решил во что бы то ни стало подтвердить нелестное мнение о нем моего калифорнийского гостя, привыкшего к вечной весне Юго-Запада. "Как бы у нас не было жарко днем, ночью прохладно", - рассказывал он, улетая мыслями из моей безнадежной квартиры, куда он попал, как кур в ощип, в свой апельсиновый рай.
Нужно сказать, что было ему у меня особенно тяжело по трем вполне понятным причинам, каждой из которых было бы достаточно, чтобы отчаяться.
Во-первых, мы живем без кондиционера. Я от него болею, и с ним мне нехорошо. Это проверено и не подлежит обсуждению. Перепады температуры при выходе на улицу и возвращении в квартиру, вечный гул и искусственный холод моему организму противопоказаны. Я предпочитаю страдать от зноя, чем от простуд, и ничем, кроме вентилятора (а также заныров в Европу), не пытаюсь спастись от нью-йоркского летнего ада. Каково же, однако, было моему бедняге-гостю, к подобному варварству непривычному. И все же, надо признаться, держал он себя молодцом.
Но это еще не все. К отсутствию кондиционера для полноты ощущений нужно добавить другие египетские казни: сломанную ванную и самую душную комнату в квартире, в которую я его поместил. С ванной ничего не поделаешь - в ней время от времени сама по себе поднимается вода и даже не вода, а какая-то мутная и пахучая влага. Откуда она идет - никто не знает. Идет себе и идет. Наполнится ею ванная, а потом влага схлынет, оставляя отметку уровня полосами липкой плохо смываемой грязи. Ничего страшного, можно отмыть грязь и принимать душ, правда, по колено в смеси. Бедного француза и это обстоятельство не вывело из равновесия, и он по нескольку раз на дню бодро бегал в трусиках в ванную и из ванной.
Наконец - душная комната. С этим тоже ничего нельзя было сделать. Другой комнаты не было. Две остальные комнаты были заняты мною и сыном. Гость, как известно, должен жить в отдельной комнате. И хотя наша третья комната выходила окном в пресловутый нью-йоркский колодец без света и какого-либо движения воздуха, зато в ней двери - в коридор и на кухню, - которые вовсе не обязательно было закрывать на ночь. Месье Шапелл все же их закрывал и спал под струей вентилятора, без толку перегонявшего зной из угла в угол.
Все эти мелочи быта, конечно же, не поколебали бодрости месье, который как вошел к нам героем, так героем от нас через четыре дня и вышел, усаженный нами в такси перед самым нашим подъездом. Он настойчиво звал меня навестить его в Калифорнии, но как-то забыл оставить свой адрес и даже телефон. Впрочем, он, конечно, еще позвонит, как только отойдет от Нью-Йорка и от нашей квартиры на своих мексиканских просторах. "От моего дома час езды до снежных гор, час - до пустыни Сахары и десять минут - до океана" - радостно рассказывал он, отдыхая мыслью на воспоминаниях о краях, ставших его новой родиной.
Однако пора по всем правилам старинных повестей нарисовать портрет нашего героя. Месье Шапелл - это прежде всего его речь, это его английский который французский, который сплошной шарм, я бы даже сказал, опереточный шарм, речь поющая и играющая на флейте, речь-Шарпантье и Булез, Помпадур и Монтень, Бодлер и Рембо, Бальзак и Талейран - все эти кружева плелись им из убогого американского английского, о котором я полностью забывал в присутствии гостя и вспоминал лишь тогда, когда слышал свой собственный голос. Внешность месье Шапелла была заурядной, но приятной, и приятность эта возрастала по мере общения и, так сказать, в действии. Невысокий, седой, подвижный и внимательный, месье Шапелл, едва вошел в нашу квартиру и сел за стол, тотчас же завладел разговором. После очень короткой преамбулы был задан первый осторожный вопрос: знаком ли я с Адвайта-Ведантой? После этого все остальные темы отошли на второй план, а Адвайта-Веданта стала царицей нашего застолья. Видно было, как нашему гостю обидно транжирить время на обсуждение всего, к Адвайте-Веданте не относящегося.
Он казался человеком лет пятидесяти с чем-то, не больше. Каково же было мое удивление, когда он между делом назвал свой возраст - семьдесят два года! Редкий тридцатилетний угнался бы за месье Шапеллом! Неутомимость его рассказов и рассуждений была просто фантастической. Вот уж не предполагал, что такие персонажи водятся в Калифорнии!
Месье Шапелл родился во Франции, в Нанте. Мальчиком он постоянно болел ангинами, коклюшем и астмой, что мешало его дружбе с детьми, в шумных играх которых он не мог принимать участия. В восемь лет он чуть не умер от какого-то воспаления, но выздоровел и, когда пришел в себя, увидел на стуле рядом с кроватью черную рясу, подобную той, в которой художники изображают св. Антония, сотканную, как оказалось, из грубой кусачей шерсти. Эту рясу по приказанию матери ему пришлось носить на себе целых два года в благодарность за чудесное выздоровление. Маленький месье Шапелл удивлялся жестокой бессмыслице этого покаяния: он выздоровел, и он же за это наказан! Но и взрослый месье Шапелл не переставал возмущаться этим христианским варварством. (Я попробовал повернуть к нему эту ситуацию другой стороной, но скоро отбросил попытки корректировать его установки). Так что еще на два года мальчик Мишель ("Кстати, зовите меня Мишелем!" - предложил мне месье Шапелл, но я так и не смог этого сделать) был отстранен от участия в детских играх. Зато вера в Бога была в нем основательно поколеблена. Что это за Бог, думал маленький Мишель, обливаясь сорока потами под толстой черной шерстью св. Антония, который так издевается над маленькими детьми, виноватыми лишь в том, что они не умерли от болезни?
Тяжелая астма также не давала ему передышки. Родители не позволяли ему бегать и резвиться. Летом отец учил его плавать в Средиземном море, однако всегда там, где мелко, опасаясь, что он задохнется. Но однажды, улучив момент, когда взрослые заспорили о политике и на время упустили его из вида, Мишель прыгнул в воду там, где глубоко, и поплыл в открытое море. Когда он повернул к берегу, у него кончились силы и перехватило дыхание. Воздуха стало не хватать, и он начал тонуть. Какой-то толчок дал ему новые силы держаться и грести. "Не знаю, как я доплыл до пирса, но когда меня вытащили из воды, я потерял сознание. Очнувшись, я увидел себя на носилках, а надо мной плакали родители, думая, что я умер." На другой день Мишель повторил эксперимент, а на третий у него прошла астма и уже никогда не возвращалась.
Интересно, что, при всей их схематичности, истории эти рисуют характер энергичный и независимый. Вместе с тем, оба излечения болезненного ребенка несут на себе след какого-то чудесного участия и вмешательства, ведущий, как это ему позже станет ясно, в Малакару. Но о Малакаре речь впереди.
Детство мелькнуло - и нет его, и вот уже восемнадцатилетний Мишель Шапелл отправляется на войну. Он с содроганием слушает по радио истерического фюрера и с нежностью думает о России, вынесшей на своих плечах суровую войну. Отсюда, наверное, его армейская дружба с левым политиком, связанным с французской компартией, дружба, которая легла в основу его романа.
Месье Шапелл обмолвился, что пишет роман и что роман его почти готов. Он рассказал мне его фабулу, показавшуюся мне забавной. Он вкладывал в эту фабулу несколько больше того, что я в ней находил, какую-то особую глубину и значительность. Я же видел в ней вариант его рассказа о "рясе св. Антония" и излечении от астмы. И в этом автобиографическом романе происходит внезапное избавление и, как думает месье Шапелл, появляется новое измерение - чудесная сила его карана-гуру, которого он тогда еще не знал, но который снова пришел к нему в минуту опасности и спас его.
Я попытаюсь пересказать от первого лица услышанную мною фабулу, в которой больше автобиографической правды, чем вымысла и искусства, но, к сожалению, я не смогу передать по-русски фактуру его французского английского, его точность, музыку и кружева.
Слово месье Шапеллу:
Это произошло в середине пятидесятых годов, в разгар холодной войны и посреди вьетнамской войны, в которой принимала участие Франция. Я занимался текстилем - очень ходким в то время товаром, и мы с приятелем отдыхали на Атлантическом побережье. Там мы познакомились с молодой женщиной. Она была с ребенком, но без мужчины. Мы сидели за одним столиком в кафе и пили касис-э-витель, а с океана тянуло ветерком и пахло рыбой, деревом и канатами.
Женщина рассказала, что она из семьи известных автомобильных промышленников с Юга, связанных с заводами Пежо, и что ее муж находится в плену во Вьетнаме. Чем-то она нас тронула, какой-то беспомощной искренностью и еще тем, как ее ребенок - белокурый мальчик четырех лет - по-взрослому слушал ее рассказ и гладил ее по щеке, как будто бы все понимая.
Мы с приятелем начали думать о том, как бы ей помочь. Я вспомнил о знакомом политике и сказал, что по приезде в Париж непременно с ним посоветуюсь. Мы с приятелем посидели еще немного за столиком, а потом обменялись с ней адресами и откланялись.
По возвращении в Париж я поговорил с политиком. Тот выслушал меня и сказал: "Эти промышленники должны дать компартии деньги. Тогда что-то может произойти. Без денег нет никакого разговора."
Через две недели в Париж приехал отец вьетнамского пленника и глава промышленной сети на Юге. Встреча произошла в фешенебельном ресторане. Нас было трое, и было решено, что я буду разменивать чеки и передавать деньги наличными. Так было удобнее и для промышленника, и для компартии, мне же перепадал небольшой процент за услугу.
Так все и шло. Я получал чеки, разменивал их в своем банке и отдавал деньги политику. А через два месяца политик передал мне для отца письмо от сына. Тот сообщал, что его переводят в лагерь на юге, где обычно происходил обмен военнопленными. Потом было еще одно письмо и еще... Не знаю, как французские коммунисты сумели договориться с вьетнамцами, но через три месяца пленник уже был свободным человеком и жил в своем шато на юге Франции с женой и белокурым сынишкой. Это была история со счастливым концом... Но не для меня.
Отец освобожденного подал на меня в суд, обвиняя меня в том, что я вымогал у него деньги под предлогом помощи с освобождением его сына. Деньги я прикарманивал, а сын его был освобожден обычным путем обмена военнопленных. Отец требовал от меня возвращения огромной суммы денег, которой у меня, естественно, не было.
Я бросился к приятелю-политику за советом. Тот спокойно выслушал меня и сказал, что о возвращении всех денег не может быть и речи, но, возможно, что-то может быть сделано, однако ему нужно время для того, чтобы кое с кем поговорить. Между тем, мое дело было передано в трибунал, где меня должны были судить пять судей при публике, но без присяжных заседателей, т.е. если и не по военным законам, то во всяком случае по законам холодной войны.
Наступил день суда. Я был водворен на скамью подсудимых. Судьи и обвинитель начали задавать мне вопросы. Я мог отвечать на них до определенной черты, после которой я не мог ничего сказать. Язык мой был скован, и речь моя была неубедительна.
Месье Шапелл прервал свой рассказ, чтобы пойти на кухню и поставить на плиту чайник. "В такую жару происходит дегидрация организма, и необходимо пить, чтобы восстановить нормальный уровень влаги", - объяснил он, вернувшись в гостиную. В это время от батареи у окна под ноги ему помчался огромный красный таракан. Это был знаменитый нью-йоркский летающий таракан размером с палец, через которых я не раз переступал на городских тротуарах. В квартиры они забираются редко, так как окна в Нью-Йорке плотно заставлены сетками, однако такое случается, и такое случилось, когда мой гость вернулся в гостиную из кухни. Сдернув с ноги тяжелый кожаный тапок, я стрелой бросился под ноги месье Шапеллу. Меткий удар - и страшный зверь, смятый и оглушенный, полетел к стене. На мгновение в глазах калифорнийского француза мелькнул ужас, причем непонятно было, вызван ли этот ужас тараканом или моей к нему беспощадностью. Это длилось мгновение, ибо тут же он взял себя в руки и начал рассуждать о преимуществах жизни в Калифорнии. "У нас нет тараканов, но зато есть муравьи, - сказал месье Шапелл. - Муравьев легко выводить, ибо всегда видна их цепочка." Напившись вербенового чаю, он продолжил пересказ своего романа, о котором я подумал: какой это все же французский роман!
Выступление обвинителя звучало как безусловный приговор. Он закончил свою речь словами: "Никакой пощады этому монстру!" - и потребовал для меня высшей меры - тридцатилетнего тюремного заключения.
После него выступил государственный прокурор. Торопливым сбивчивым шопотом он сообщил судьям, что отец бывшего военнопленного болен и лежит на смертном одре. Он ждет для подсудимого самого сурового приговора. Он хочет умереть, зная, что этот негодяй не ушел от расплаты.
"Монстр", "негодяй" - иначе меня уже никто не называл. И когда настала очередь защитника, тот не нашел ничего лучшего, как просить суд о снисхождении и жалости, учитывая, что у преступника чистая биография и что он все-таки воевал за Францию.
И тогда я встал и, перебив защитника, попросил судей, чтобы они велели ему заткнуться.
В этот момент в проход между рядами выскочила огромная черная крыса. В зале раздался визг, шум опрокинутых стульев, крики. Судья вызвал служителя и попросил его принять меры, а крыса, между тем, неторопливо проползла к боковой двери и нырнула под нее.
В эту взвинченную минуту неожиданно для самого меня прозвучал мой громкий и уверенный голос, привлекший к себе всеобщее внимание:
- С этим делом связана правительственная политическая персона. Это удерживает меня от раскрытия всех обстоятельств дела. Я вынужден молчать. Однако другая сторона имеет возможность назвать имя, которое я назвать не могу.
Далее я сообщил судье некоторые подробности, в частности, историю с получением писем из Вьетнама. Я также назвал ресторан, в котором состоялась наша встреча с упомянутым политиком.
- Есть ли у вас свидетели встречи в ресторане? - спросил меня судья.
Я ответил:
- Нет, но я помню эпизод в ресторане, который, наверное, запомнился не только мне одному. Во время ужина в зал вбежала большая крыса, вызвав всеобщий переполох. Этот случай должны были запомнить все, бывшие в тот вечер в ресторане.
... Я ушел из суда свободным человеком, - заключил месье Шапелл свой рассказ. - Голос же, который прозвучал независимо от меня в критическую минуту и спас меня от гибели, был голосом моего гуру, которого я встретил через пять лет после этого.
Наша жизнь с месье Шапеллом с самого первого дня вошла в узкое, но уверенное русло. Утром я просыпался и готовил завтрак. За завтраком начинались разговоры, которые шли плавной округлой линией к центру, возвращались на круги своя, мерцали, мягко и тепло лучились и вдруг вспыхивали яркой экзотической кометой на нью-йоркском небосклоне. Мы с сыном тонули в рассказах и соображениях нашего замечательного гостя - о вегетарианстве, о философии, об Индии, о христианстве, об иудеях, - выныривали на несколько минут (я - на кухню или в соседнюю зеленную), чтобы занырнуть в них опять. Заканчивались разговоры во втором часу ночи. В промежутках между приготовлениями обедов и ужинов и самими обедами и ужинами мне иногда удавалось кое-куда позвонить или кое-что сделать. На завтрак мы ели кашу и творог, на обед и ужин - овощи с рисом или пастой. Раз-другой мы побаловали себя ромовым мороженым и ирландским пивом. Мясо, рыба, масло и яйца не оскверняли собой наш ведантийский стол.
Шлепанцы, предложенные мной месье Шапеллу, были тоже отвергнуты, и он ходил босиком по паркету. Месье Шапелл был всегда свеже выбрит, подтянут и благоухал недорогим одеколоном. Пять раз на дню он принимал душ и ежедневно стирал себе рубашку. Еще он любил лежать на полу на спине и читать книгу, а мягких кресел и дивана избегал. Я смотрел с доброжелательным любопытством на его заячью фигурку (особенно он был похож на зайца, когда пробегал по коридору в трусиках из ванной) и думал: это уже не француз, еще не индус и никак не американец. Кто же он тогда? И кто я сам? Не американец, но уже и не россиянин. Может быть, нью-йоржец, как он калифорниец.
Мы сумерничали, и месье Шапелл вспоминал о своих возвращениях во Францию, похожих на мои наезды в Москву. Все родное, но уже и чужое и в тебе не нуждающееся. И все заранее известно - что тебе скажут и где тебя обведут. Можно на десять лет вперед угадать все ответы и приветы. Месье Шапелл продолжал:
Как я встретил своего гуру? Сначала заочно. Я познакомился в Париже с Раджем Рао, который был тогда увлечен шри Кришна Маненом. От него я получил первые сведения об этом гуру, который был отцом и духовным руководителем моего теперешнего гуру.
Раджа Рао рассказал мне о том, что в тридцатых годах из Америки в Индию приехала группа филантропистов, с тем чтобы привлечь в Америку силы, способные устроить в ней ведантийский центр. Эти люди ездили по Индии, разговаривали с администраторами, учеными, философами и, наконец, вышли на шри Кришну Манена, работавшего тогда в деревне почтальоном. Они приехали к нему и задали ему свой обычный вопрос: есть ли в Индии люди, знающие Веданту и способные помочь с организацией ведантийского центра. Ответ шри Кришны Манена их озадачил. Он сказал им : Я - Веданта.
Шри Кришна Манен был отцом шри Падманамбы Манена, и, когда он скончался, его сын и ученик стал карана-гуру, то есть гуру, который может довести своих учеников до самого конца - до реализации.
За тридцать с лишним лет я встречался со шри Падманамба Маненом только четыре раза. Трижды я ездил в Малакару и жил около него по нескольку месяцев. Один раз он приезжал в Америку. Это все. Однако наше общение не прерывалось ни на миг. Он и сейчас с нами здесь - разве вы этого не чувствуете?
Вы хотите знать, чему меня учит шри Падманамба Манен? Он не учит философии, хотя вы можете задавать ему вопросы и получать на них ответы. Веданта - не философия, а опыт: ты есть То. Но чтобы обрести этот опыт, нужно очень многое. Прежде всего, нужен гуру, способный направить тебя и довести до самого конца. Большинство гуру могут довести тебя только до того места, где они сами остановились. Есть другие, дошедшие до конца, но они не гуру и не способны тебе помочь. Шри Падманамба Манен и есть такой реализованный человек и карана-гуру.
Меня иногда спрашивают, как я мог доверить свою судьбу другому человеку? Как я мог переместить центр своей личности в другую личность? Но это не совсем так. Дело в том, что с шри Падманамба Маненом нас объединяет общий принцип. Этот принцип - отречение не только от двойственности (адвайта), но и - от отрекающегося, отказ от привязанностей и от непривязанности, от действия и от недействия. "Гу" означает тьму, "ру" означает устранение, "гуру" - это Просветление и чистый свет Абсолюта.
Если б вы видели шри Падманамбу Манена, когда он бреется или стрижет ногти у себя во дворе. Или когда возвращается после омовения в реке с полотенцем на бедрах. Это - действие в недействии и недействие в действии. Это - чистое действие и урок Адвайты-Веданты для учеников.
Лет десять тому назад в Малакаре возникло целое поселение. Вместе с гуру там живет около трехсот учеников: американцы, немцы, индусы, - все очень разные. Американцы, конечно, пытаются сделать из него идола, телевизионную звезду. Он терпит это, понимая, как трудно западным людям не извращать идею.
Жизненные удобства сведены до минимума: у каждого ученика есть комната с душем, и река в десяти минутах ходьбы. Там жарко, но близость земли и реки делают жару намного приемлемей, чем, скажем, в Нью-Йорке. Зелень тоже смягчает жару.
Дни проходят в общении с гуру, в ритуалах и омовениях. В отличие от нас, западных людей, индусы рождаются с потребностью поклонения богам. Ритуалы не отпугивают их как нас. Они поют гимны богам, совершают им возлияния, наряжаются для них и зажигают им свечи. Они танцуют перед статуэтками богов, хотя прекрасно понимают ограниченность этих изображений.
Как-то я спросил шри Падманамбу Манена: что такое ритуал. Как всегда, он не ответил мне сразу, и даже сделал вид, что не расслышал моего вопроса. Но через несколько дней он внезапно повернулся ко мне и сказал: "Ритуал - это грамматика". Простота этого ответа потрясла меня. Конечно же, ритуал - это грамматика, и зачем нужно ломать грамматику!
Когда шри Падманамба Манен прилетал в Америку для встречи с учениками в Тексасе, я тоже прилетел туда из Калифорнии и стал искать возможности личного с ним разговора. Однако он был постоянно занят, и личный разговор не получался. Я чувствовал, что мне необходимо рассказать ему о том, что произошло со мной за те 10 лет, в течение которых я его не видел. Но я помнил его предупреждение: никогда не говорить с гуру о своих переживаниях в присутствии других учеников, и потому молчал. В последний день я увидел, что если я не заговорю с ним в присутствии других, то разговор наш вообще не состоится. Мы стояли в гостиничном холле, и я решился нарушить его указание, но едва я раскрыл рот, чтобы выпалить все, что я имел ему сказать, он сам обратился ко мне с безличным вопросом о моей диссертации. Через несколько минут я сделал новую попытку заговорить с ним, но он опять опередил меня второстепенным вопросом. Так происходило несколько раз, пока я, наконец, понял, что он намеренно не дает мне говорить с ним о важных вещах.
Прошло несколько лет, и я прилетел к нему в Малакару. В первый же свободный вечер шри Падманамба Манен сам обратился ко мне с вопросом о моих переживаниях и сделал это в присутствии двух других учеников. И тогда я рассказал ему, как я тщетно пробовал поговорить с ним тогда в Тексасе. "Гуру может накладывать и снимать ограничения, - сказал мне шри Падманамба Манен. - Он может выслушивать ученика наедине, в присутствии двух учеников и в присутствии всех учеников." И тогда я рассказал ему все, что у меня накопилось за прошедшие годы.
Я решил испытать пророческие возможности месье Шапелла и начал подводить его к вопросу о нашем веке и об ожидающем нас будущем. На эти вопросы у него, разумеется, давно был заготовлен ответ. "Нужно, чтобы раввин встретился с брамином", - убежденно сказал он в ответ на мои подкопы. Увидев мою удивленно поднятую бровь, месье Шапелл объяснил: "Есть только иудаизм и индуизм. Иудаизм страстный и горячий, а индуизм возвышенный и холодный. Западная культура вышла из иудаизма, и христианство есть не что иное, как иудаизм для неевреев. В иудаизме много гордыни и огня. В нем все на диалоге, на я-и-Ты. Евреи борются с рукотворными образами богов других народов, чтобы утвердить свой идеал психичного Бога с резко выраженными личностными чертами. В Веданте же Абсолют возвышается и над физическим, и над психическим миром. Нет ничего кроме Абсолюта. Нет никакой двойственности. Нет видимого и невидимого, нет думающего и объекта мысли - все есть Абсолют. Потому я и говорю: если раввин и брамин сумеют найти общий язык, человечество сможет избежать катастрофы".
Так в легких и приятных дискуссиях промелькнули три дня. Естественно, все наши собственные дела были отодвинуты в сторону. Наш гость ораторствовал, а мы готовили завтраки и обеды и задавали вопросы. Для него же, помимо прочего, эти дни были заполнены бесконечными телефонными переговорами с женой в Калифорнии и дочкой, живущей у подруги в Лонг-Айленде. Дочь его все собиралась приехать к нам, но сперва забастовка на железной дороге помешала ей это сделать, а потом у подруги был день рождения, и ей пришлось помогать печь пирог. Наконец, на четвертый день дочь позвонила и сообщила, что забастовка закончилась, день рождения позади, и она едет в город. Мы стали ждать дочку.
Между обедом и ужином я поинтересовался, чем месье Шапелл занимается в настоящее время, и напросился на еще одну поучительную историю. Несколько лет назад по пути откуда-то и куда-то месье Шапелл завернул на заправочную станцию, чтобы уточнить маршрут. Женщина за стеклом не знала дороги и спросила кого-то. В ответ прозвучал знакомый голос университетского приятеля месье Шапелла, которого тот давно потерял из виду. Месье Шапелл заглянул в помещение и обнаружил там мастерскую по ремонту кожаных изделий и мастеровых за станками. Среди них сидел и его университетский приятель - хозяин мастерской. Приятель обрадовался ему и рассказал, что он, не сумев устроиться преподавателем, занялся хорошо знакомым ему кожевенным ремонтом, но что дела пока идут вяло, ибо нет заказов.
И тогда месье Шапелл предложил приятелю, чтобы тот оплачивал ему время и бензин, а уж он позаботится о клиентах. Приятель согласился, и месье Шапелл уехал от него с мешком образцов и кипой проспектов. Так началась новая карьера месье Шапелла, который занялся, как он это назвал, "проспектированием" кожевенного ремонта.
На первых порах ему было нелегко. Рано утром он выезжал из дому с мешком образцов и реклам и возвращался к ужину измученный, но довольный, завязав несколько новых деловых и человеческих узелков в крупных универмагах и мелких лавчонках - все могло пригодиться, и всюду скрывались клиенты. Постепенно он притянул крупную клиентуру, очаровав менеджеров фешенебельных магазинов и внушив им, что они должны взять на себя ремонт проданных ими кожаных изделий. Ремонт гарантировал по меньшей мере два дополнительных визита клиента в магазин, и, может быть, даже не в одиночку, а в компании с новым потенциальным клиентом. А разве визит в магазин состоятельного клиента, купившего уже здесь однажды дорогое кожаное изделие, не предполагает, что клиент купит что-нибудь еще? Европейский шарм месье Шапелла и его опереточный французский английский довершали то, чего не могла сделать одна голая логика. Он уезжал победителем, договорившись и о заказах для мастерской приятеля, и о семинарах для продавцов, и о гонорарах для себя - оттуда и отсюда.
"Проспектирование" семидесятидвухлетнего ведантиста стало для него курочкой-несушкой, которая начала класть ему в карман одно за другим яички - не золотые, но простые и зеленые, вполне пригодные для жизни.
Наконец зазвенел звонок, возвестивший прибытие юной мадемуазель Шапелл. Мой сын и месье Шапелл внесли в прихожую вещи. Там уже стояла маленькая бывалая девочка семнадцати лет в сандалиях в виде блестящей подошвы и двух узелков для пальцев. Едва мы познакомились, сандалии были сброшены, и девочка (ее звали Карин) села за стол. Мы снова ели овощи и рис, потом мороженое. Обсуждался завтрашний полет месье Шапелла в Калифорнию и экзамены Карин. Было решено, что она поживет у нас несколько дней, чтобы не зависеть от пригородных поездов и забастовок железнодорожников.
После ужина мой сын повел молодую скрипачку осматривать соседний парк, а мы с месье Шапеллом по-стариковски зажгли свет и засели за книжки - каждый за свою. А потом они вернулись и начали музицировать - прочитали с листа парочку сонат Бетховена и Моцарта - все, что оказалось под рукой. Мы с месье Шапеллом прилежно хвалили и аплодировали. Было душно не то что играть - слушать. Даже фортепьяно не слушалось из-за влаги и жары. Все же мой сын и Карин сыгрались сравнительно легко. Во втором часу ночи разошлись по комнатам спать. Месье Шапелл с дочкой заперлись в своей комнате.
Ночь была трудная. Зной, перед тем как отпустить, набирал силу. Мы с сыном спали с открытыми окнами и дверьми, ловя намеки на сквознячок. Промаявшись час-другой, я наконец заснул. Спал без снов.
Месье Шапелл и Карин, видимо, спали плохо. Утром после завтрака месье Шапелл проводил дочку до сабвея - она решила вернуться к подруге в Лонг-Айленд. Мы тепло с ней попрощались, Карин обещала звонить. А через час мы посадили в такси и нашего гостя. Он радовался, уезжая из Нью-Йорка. Теперь он уже в своей родной Калифорнии, откуда час езды до снежных гор, час - до пустыни Сахары и десять минут - до Тихого океана.
Июнь1994