КРИСТИАНА БАРОШ

ЗИМА КРАСОТЫ


От переводчика:

Бывают книги столь яркие, столь поражающие воображение, что читатель, не в силах расстаться с полюбившимся персонажем, требует от автора - если тот еще жив, -продолжения. Так было. например, с героем Конан Дойля Шерлоком Холмсом. Иногда сам писатель, влюбленный в своих героев, ведет и ведет их, от рождения до смерти, от предков к потомкам, - так было с "Сагой о Форсайтах" Голсуорси. А бывает и так. что другой писатель "подхватывает эстафету" своего собрата по перу и, в меру своего таланта и способностей, продолжает чужое повествование, -так случилось со Скарлетт из "Унесенных ветром," так случилось и с героиней знаменитого романа в письмах XVIII века Шодерло де Лакло "Опасные связи" маркизой де Мертей, блистательной злодейкой, которая безжалостно губила мужчин и женщин вокруг себя, а в конце романа, обезображенная оспой, опозоренная и всеми отвергнутая, бежала из Парижа, прихватив с собою бриллианты -подарок покойного мужа.

Кристиана Барош. современная французская писательница, "подстерегла" Изабель де Мертей у ворот Парижа конца XVIII века и повела ее дальше, на родину, в Голландию, где та когда-то любила юного Армана-Мари ван Хаагена, которого, однако, женили на ее сестре Мадлен; где ее саму выдали замуж за старого сладострастника маркиза де Мертей, развратившего ее и убившего в ней живую душу. Итак, Изабель возвращается домой в Роттердам;

Мадлен ждет ребенка, Арман-Мари ушел в море. Начинается вторая жизнь Изабель. Она вступает в печальную "зиму красоты", но не сдается, отважно борется с суровой своей судьбой и, победив ее, все же обретает счастье.

Полностью роман Кристианы Барош "Зима красоты" будет опубликован издательством "Текст".

Шодерло де Лакло "Опасные связи". Письмо N 175'

Судьба госпожи де Мертей свершилась наконец, и свершилась таким образом, что и злейшие враги маркизы колеблются между презрением, коего она заслуживает, и жалостью, которую внушает. Я не напрасно говорила, что для нее, вероятно, было бы счастьем умереть от оспы. Она все же оправилась от болезни, но та беспощадно обезобразила ее, а главное, лишила одного глаза. Как вы понимаете, сама я не видела ее, но мне передали, что она сделалась настоящим уродом.

Маркиза де..., никогда не упускающая случая позлословить, вчера в разговоре о ней выразился так: "Эта болезнь вывернула ее наизнанку, и нынче душа маркизы запечатлена у ней на лице". К сожалению, все сочли эту фразу остроумною...

Едва маркиза узнала новость о проигранном судебном процессе, как тут же, хоть и не оправившись вполне от болезни, собралась и уехала - ночью, совершенно одна, в почтовой карете. Слуги ее рассказывают, что никто из них не пожелал сопровождать ее. Как полагают, она отправилась в Голландию.

Отъезд маркизы наделал еще большего переполоху, нежели все остальное, ибо она увезла с собою бриллианты, стоящие целое состояние, столовое серебро, драгоценности, словом, все, что смогла..."

***

В Роттердаме сонно тянется осень. Изабель все сильнее томится неопределенностью своего положения. Ей легко мечтать о странствиях, однако приходится ждать: зимой в дорогу не пускаются, особенно когда можно поступить иначе.

Все спрашивают у Изабель, что так спешно гонит ее прочь. Кто это - "все"? Да Хендрикье** . А у Изабель просто слишком горячая кровь, вот так-то. Она вновь обрела несокрушимую жизненную силу, всегда бурлившую в ней и столь долго растрачиваемую на пустые интриги. Кроме того, она упорно видит себя страшилищем, и она изголодалась по мужчинам. А Изабель- не чета другим: с этим жадным аппетитом, который не подавила даже болезнь, придется считаться. Впрочем, с какой

стати, да, с чего это вдруг у нее пропала бы охота к мужчинам? Ее тело не утратило прежнего жара и громко заявляет свои права; это, я полагаю, обнадеживает. И именно тело поможет ей в самом скором времени найти решения, которые никогда не пришли бы в голову натурам более заурядным.

Из дневника Изабель "К трем часам дня уже смеркается; иногда по вечерам я выхожу на улицу. Мне невыносимо это каждодневное зябкое существование, что все они влачат подле смирного огня в камельке;

противна эта покорная всеохватывающая дрема. Взять хотя бы Хендрикье, - она вовсе не чувствует себя несчастной; недавно ей вздумалось вышивать для меня рубашки - длинные рубашки с пышными оборками, которые одновременно и скрывают все, что можно, и дают ветерку свободно гулять под подолом. Знаю, что с удовольствием буду носить их следующим летом, но пока меня раздражает, нет, прямо-таки бесит вид ее толстых рук, протягивающих иголку сквозь полотно с бесконечным, медлительным упорством. Я завидую ей, а я не люблю завидовать: слишком много ошибок принесло мне это чувство. И тогда я бросаюсь к клавесину, позабыв о туманной ледяной стуже, наползающей в дом прямо с набережной. Хендрикье забегает мне дорогу: "Да вы же простынете!" Она раздувает огонь в камине, вытаскивает из бездонных сундуков все новые шали и одеяла, кутает меня; но тщетны ее суета, ее заботы, я кричу: "Нечего тут вертеться, надоели мне твои телячьи нежности, не понимаешь ты, что ли, - я живая, я женщина, и мне нужен мужчина!"

Однажды она вдруг остановилась, уставилась на меня и, пожав плечами, изрекла: "Ну так выходи замуж!"

- С эдакой рожей? - Я, кажется, даже пропустила мимо ушей и лишь позже припомнила это ласковое, материнское обращение на "ты". В тот же миг Хендрикье разразилась своим внезапным грубоватым смехом, - словно ее ровный внутренний огонь взвился вверх бурным пламенем.

- А пасынок-то ваш? Его разве ваша рожа остановила? Я покраснела. Хендрикье пристально глядела на меня; за ее иронией таилась строгость: "Нет, куда там, небось, еще и подстегнула!"

- Откуда ты все знаешь?

- Эх, мадам Изабель, да вы вспомните, это ведь я вам спину терла, когда домой пришла. Вы были кругом в синяках, еще в свеженьких; конечно, я только служанка, да жизнь-то - она для всех жизнь; могу спорить, вы не уступили бы свое место ни за какие царские сокровища! Уж не знаю, как вы там с ним обошлись, как он с вами обошелся, знаю одно: среди бела дня женщины так просто не моются. Когда я была молодая и шла война, нам ведь тоже пришлось с солдатней спознаться.

И она задумчиво поворошила торф в очаге: "Конечно, сейчас время мирное, ну да может, он не в своем уме, этот молодчик."

- И верно, нужно быть не в своем уме, чтобы захотеть меня.

- Фу-ты, ну-ты, мы, кажись, в гордыню ударились, а, красавица моя? - Хендрикье смеялась, отблески огня горели на ее щеках, румяных, точно спелые яблоки, и я прошептала, что стосковалась по чужой плоти, что мне не терпится обнять, расцеловать, потискать кого-нибудь; вот родит сестра, а позволит ли она мне хоть коснуться своего ребенка? Кто дотронется до меня по своей воле, кто мне...

Хендрикье стояла, подбоченясь, и разглядывала, изучала, оценивала меня взглядом:

- Полгода назад, сказать по правде, вы были страх что за уродина. Вспомните-ка сами, какою вы сюда приехали; да и два месяца спустя, когда я вас отмывала в этой самой комнате, вы выглядели не лучше.

И она пожала плечами: "Еще этот ваш портрет... Уж не знаю, кто вас так торопил, теперь-то, гляньте, ничего похожего."

И она погладила меня по щеке: "Ну ладно, мадам Изабель, лучше спойте-ка что-нибудь, я люблю слушать ваш голос, меня от него так и тянет поплакать, - в пустоте, как вы говорите".

Я всей душой привязалась к Хендрикье, только мне ужасно докучает ее внимание, ее постоянное присутствие; бывают минуты, когда мне хотелось бы петь для себя одной. О чем она грезит, когда смирно сидит там, у меня за спиной? Вот уже несколько недель она не уходит ночевать домой или же уходит заполночь и как бы нехотя. Чаще она остается здесь, в каморке под крышей, где в свое время спала служанка моей матери. Не сразу я догадалась, что она полуспит, полудремлет там, на узенькой, не удобной для ее тучного тела лежанке именно в те ночи, что Джоу выходит в море. Я спросила ее об этом. Она потупилась: "Ну да, верно, Джоу нынче в плаваньи, а дети уже подросли, не больно-то я им и нужна."

"А вам я нужна," - вот что означают ее слова. Но и в это мне больше не верится. С недавнего времени я начала думать, что ей просто необходимо кого-то любить, - меня, например, раз уж я оказалась у нее под рукой. Хендрикье привязалась... к моему голосу, наверное. Не знаю, к чему еще можно привязаться во мне, любезностью я ее не балую.

Сидеть при свечах по наступлении сумерек (Хендрикье заставляет меня экономить, и я подчиняюсь, не спорю!) - вот еще одна тягостная необходимость. Мне бы надо предвидеть это, теперь же остается лишь констатировать, что свечи бедняков показывают не бедность сердца или душевных качеств, но телесные недостатки, а мои, видит Бог, не нуждаются в специальной демонстрации!

В конечном счете я прихожу к выводу, что нас воспитывают для того, чтобы мы производили на свет потомство, да притом не всякое, а только мужского пола... о Боги, для чего, ну скажите, для чего? Плодить голодающих, пушечное мясо? Ни на что другое надеяться не приходится: я ведь вижу, кому мы отворяем дверь, -чтобы подать милостыню. Зима наступает суровая; говорят, что муки осталось мало, говорят, что нынешний урожай сгнил на полях, не успев созреть... Ну, что бы там не говорили, все это плохо кончится. А что же остается женщинам, когда груди их пусты и дети мрут от голода?

Я предпочитаю бродить близ портовых кабаков, - в них хоть светло, даже если вокруг тьма гуще, чем в других местах; я слушаю, о чем они толкуют, они яростно стучат кулаками по столу, они пьют пиво, сдобренное горечью жизни; во Франции, похоже, ропот становится все громче и громче, и все, все твердят в один голос, что грядет мятеж. В народе еще не умерла память о Жакерии*; о ней говорят полунамеками, даже Шомон** в один прекрасный день изрек короткую фразу, полную умолчаний, в которой проглядывала истина: "Бог и Король более не правят страной, ее не спасут ни хлеб, ни зрелища." Он прав, ибо голод таит в себе более насущное желание, нежели охота набить брюхо,-желание стать самому себе хозяином."

Декабрь ( дата неразборчива)

"О Боже мой, я уже не в силах переносить эти ночи, которые, едва вступив в свои права, тотчас уступают их рассвету. Вчера я так долго бродила в доках, что у моих башмаков отвалились подметки. "Вот дурья башка!" - так бранит меня Хендрикье, добавляя при этом: "Скажите спасибо, что не простыли до смерти, бегая по снегу босиком, с башмаками в руках. Ну что вы там потеряли?" И верно - что? Только не смерть,- с этим я уже опоздала; умирать надо было прошлой весной.

Неужто с тех пор прошел почти год? Время вроде бы тянется бесконечно долго, а пролетает как один миг. Хендрикье строго глядит на меня: " У вас в тарелке мясо, Изабель, а по нынешним временам это не так уж мало." Да, ей-то и в самом деле немного нужно. Странные отношения связывают меня с нею: она лелеет меня - и сурово бранит, ласкает - но спуску не дает. И все для нее так просто! Есть мясо в тарелке - и слава Богу, значит, жизнь удалась.

Мне и самой кажется, что я напрасно грызу себя, сидя в сумрачной комнате при последних сполохах угасающего дня и стараясь, елико возможно, оттянуть тот темный миг, когда приходится зажигать свечи. Да, именно "темный миг", ибо никогда не знаешь, что возникнет из танцующих по углам теней, кто нынче придет смущать душу. Спроси-ка я у Хендрикье - она станет уверять, что это угрызения совести, страх Божий. Но что мне делать с иными страхами, которые так соблазнительно манят вникнуть в них поглубже, разглядеть их при свете других, не ею зажженных светильников?

В конечном счете, не пора ли разобраться - коль скоро на нашу долю выпала столь бурная эпоха, - что становится с женщинами, чья красота исчезла, или с теми, кому в удел досталось безобразие, или, хуже того, заурядность? Представим себе, что наш почтенный родитель-купец не оплатил, подобно штукам сукна, свадьбу моей сестры, не пожертвовал для нее всеми своими деньгами на этой земле; где тогда были бы сегодня "барышни" Каппель?

Мне трудно представить себе жизнь бедных девушек. Хотя не исключено, что я вынуждена буду задуматься над этим в самом скором времени. Вдруг моя сестра решит больше не выплачивать мне пресловутую "ренту", - хватит ли у меня смелости потребовать ее у Армана-Мари, смелости заявить ему в лицо: я так хочу! Теперь мне ведь нечего предложить ему взамен. О, как ненавижу я тот роковой отсвет болезни, опаливший мою душу! Чем дальше, тем яснее вижу я, как уплывает от меня в туманные дали Вервиль. Мои Вервиль, боль души моей!...*

Я придумала средство выбираться из дому, не будя Хендрикье, - хватит уж мне трепать башмаки на портовых мостовых. Теперь я закутываюсь в старый плащ, плащ моей бывшей горничной Виктории, который за год так и не удосужилась очистить, всовываю ноги в сабо, до того мирно покоившиеся в груде хлама на чердаке, - может быть, сабо моей матери, - и выхожу."

И она выходит, она скользит сквозь ночную мглу, точно бесплотный призрак.

Ах, как мне нравится эта женщина, что бежит, бежит прочь от дома в своих звонких сабо. Уж не думаете ли вы, что она боится стучать ими по мостовой, что она робко крадется по улицам?! Нет, она дерзко вспугивает ночь стуком деревянных подошв. С открытым лицом, не таясь, подходит она к домам, где хохочут, где пируют, и вслушивается, стоя под окнами или за дверью.

И пусть ее застигнут там, - ей это нипочем, она бесстрашно смотрит на того, кто смотрит на нее, она видит своим единственным глазом, и то, что она видит, утверждает ее в ощущении, вместе значительном и вдохновляющем: она все еще пугает, но теперь уже по-иному. Любая, кроме нее, прикрыла бы эту пустую глазницу, запудрила, зарумянила бы эти рябые щеки, этот бугристый лоб; она же смело идет вперед, откинув капюшон, в своем белоснежном чепце, беспощадно оттеняющем изуродованное лицо. Она проходит сквозь мрак, который не убежище ей, но пропуск к огням того мира, где красота и безобразие - слишком великие понятия, чтобы можно было выразить их словами.

Она настолько готова к мятежу (и к мятежу, который захлестнет не ее одну!), что вступает на территорию, запретную для всех женщин, кроме шлюх, даже не подозревая, что там ее могут "слопать с потрохами", хотя, как уверяет она себя, теперь ей нечего дать мужчинам.

Мне чудится, будто я вижу ее под окнами таверны; вот она замерла на самой границе.тьмы и света, льющегося изнутри, -хрупкая ночная бабочка, готовая сгореть в этом огне. Она стоит, прямая, настороженная, вслушиваясь в голос певца, в вечно грустную его песню под всхлипы окарины*; все сидящие в кабаке либо только что сошли на берег, либо вот-вот уйдут в плаванье, а пока, спокойные, усталые или тоскующие, они пьют свое пиво, они думают о женщинах, которых покидают и которые ждут их, о черных днях, что суждены их семьям, если они не вернутся; да мало ли о чем можно размышлять за кружкой в те короткие - о, не длиннее вздоха отчаяния! - мгновения, что море всегда дарует морякам перед тем, как забрать их себе вновь. И эти минуты исполнены особой значимости, и о них никто не говорит вслух.

Изабель не остается незамеченной, - я хочу сказать, она появляется отнюдь не для того, чтобы позволить не заметить себя. Один "летописец" - из тех, что ведут судовые журналы и бухгалтерские счета, частенько добавляя самые неожиданные подробности, - пишет следующее: "Корабли уже не плывут в Китай, теперь их влекут к себе Западные Индии. Здесь, в порту, стоят три большие шхуны с многочисленным экипажем; вскоре они отчалят и уйдут далеко, к неведомым берегам неведомых океанов, где либо найдут рынки сбыта, либо горько пожалеют о доброй старой Голландии, от коей, впрочем, в последнее время видят мало добра. И вот с некоторых пор на причале Дресселя моряки стали прислушиваться, не раздастся ли стук сабо; это голос моря, шепчут они, это бродит кривая сирена. Они высматривают за дверьми неуклюжую фигуру в грубом плаще, иногда затаскивают ее внутрь. Она входит, присаживается к столу, пьет с ними пиво; она поет им. Никто из моряков не распускает руки. Вначале некоторые пробовали лапать ее; она взглянула на них в упор, - так, верно, смотрит она на тех, кто еще не знает ее, и, вы не поверите, они отступились. Лицо у нее жестоко побито оспой, пустой глаз слезится, когда песня звучит очень уж жалостно. Но голос чист, как родник... Многие из матросов бегут с кораблей и отказываются плыть к берегам, о которых мечтали. Впрочем, за них всех мечтает капитан. Его тоже видели здесь - капитана Армана-Мари Хаагена. Это не я, а боцман донес ему. Капитан подошел и что-то шепнул ей на ухо, но она и бровью не повела, даже не взглянула на него. Те, кто стоял рядом, рассказывали после, что ее зрячий глаз горел бешеным огнем. Капитан молча вышел, белый, как его рубашка. Говорят, он шепнул ей: "Иди домой, Изабель!" Но врать не стану, сам я не слышал.

Как бы то ни было, даже если она не заходит в таверну, все равно моряки каждый вечер слышат ее шаги, слышат ее дыхание и хриплый голос - совсем не тот, каким она поет свои песни. Так бывает всякий раз, как игрок на окарине извлекает из своего инструмента особо тоскливые ноты. Некоторые парни воображают, будто она бегает за ними; я думаю иначе: не любовных песен ищет она, а песен странствий, тех, что зовут уйти, уплыть, увести свой корабль в диковинные заморские края."

Изабель наверняка еще ощутит боль от той встречи, той немой схватки с Арманом-Мари, когда крикнет своей сестре, чтобы та не смела мешать ей наслаждаться хотя бы ничтожной толикой власти, какая у нее осталась: "Мой голос нравится им, а об остальном не беспокойся, они меня и пальцем не тронут, да и захоти тронуть, я до этого не допущу!" Ее перо яростно рвет бумагу: "У тебя во чреве ребенок, Мадлен, у тебя есть шелка, ковры, дом, служанки, оставь же меня в покое, дай попользоваться тем малым, что я имею; я ведь не посягаю ни на твои деньги, ни на твои ночи с мужем; он видел мой профиль, он остолбенел так, словно узрел все мое лицо. Спасибо тебе, что предупредила его, спасибо, что послала его полюбоваться вблизи на мою рябую физиономию; уж не знаю, будет ли он теперь жарче любить тебя по ночам,- мои ночи одиноки, я даже не помню больше, какими глазами он смотрел на меня, когда подслушивал мои песни, затаившись под нашей дверью, перед тем, как начать любезничать с тобою; как торчал под моим окном перед тем, как жениться на тебе; как впился мне в губы поцелуем в день вашей свадьбы перед тем, как взять тебя и покинуть меня, ибо все его к этому понуждало." И тут же еще одна запись, другими чернилами: "В конце концов, мы не вольны выбирать себе судьбу, и я не держу на тебя зла. Давай же попытаемся не причинять друг другу боли."

Спустя несколько дней каравеллы тяжело отваливают от берега и исчезают в тихих морских далях за ровным - по-летнему горизонтом. В эти смутные времена они оставляют на причале слишком много семей без мужчин, даже без старших сыновей, ушедших искать счастья, или гибели, от изрыгающих огонь английских пушек. Не слыхать ни песен, ни криков "ура"; расплывшаяся Мадлен рыдает в своем портшезе, уткнувшись в платок и забыв даже помахать им на прощанье. Все приводит ее в смятение, начиная с дурноты, обычной для тех, кто ждет ребенка, а уж как она ждет его! Но до чего же безобразной увидела она себя в глазах Армана-Мари! Муж обнял ее, глядя с неистовой надеждой, обращенной не к ней - она это знала, - но к плоду их союза.

До нее доносятся слова : "А ну-ка идемте греться!" - это Хендрикье берет ее под руку, поддерживает: "Пошли, пошли, дочка, сейчас не время выстуживать гнездышко, там ведь наш птенец!"

Мадлен тащится вслед за ней к дому, падает в кресло у очага, и слезы ручьем текут по ее лицу - покорные слезы, не прерываемые ни рыданиями, ни возмущенными криками горя. На миг расставшись с обычным высокомерием, она причитает: "Я люблю его, пойми ты! Я и сама не знала, как люблю его. И в вашей встрече я не виновата : откуда мне было знать, что ты слоняешься вокруг портовых кабаков, - ни одна из моих служанок не посмела бы сказать мне это. Да и сам он ничего не знал. Просто кто-то остерег его: там, мол, одна женщина поет такие песни, от которых матросы разбегаются с кораблей, не желают больше плавать; не идти же ему в море с экипажем призраков! Вот это и привело его к тебе, клянусь!"

И Мадлен грустно усмехается: "Видела бы ты его после: он был бледен, как мертвец, он говорил сам с собой; я решила, что ему во сне привиделся кошмар; и еще он вдруг сказал: "А Цирцея, наверное, была безобразна..."

Смирилась ли Изабель после этого признания? Знаю одно: с того дня она частенько наведывается в Верхний город, названный так лишь потому, что он расположен дальше, от порта; она стучится в дом сестры; съежившись, минует роскошно убранные покои, где одному богатству только и уютно; находит Мадлен в ее комнатах. Там, среди прочей бедной обстановки (сразу видно, что здесь все устраивалось для себя, и мебель - старая, по-мещански скромная, из той, прежней жизни) Мадлен ведет себя и проще и мягче. Она доверительно, без колкостей, расспрашивает сестру, которая отвечает ей, ничего не скрывая из своих деяний. Она делится страхами и без конца твердит об избавлении от одиночества, - но не о ребенке и не о родах речь. "Я больше не останусь одна, - говорит она, - ты будешь со мною, Изабель, обещай мне это; я боюсь, вдруг он не вернется!" Изабель смеется: "Да он же всегда возращался!"- и насвистывает песенку, и, сев прямо на шерстяной ковер, прикрывающий пол, глядит, как Хендрикье прилежно трудится над крошечной льняной распашонкой, - взрослому и двух пальцев в рукав не всунуть! Она прижимается щекой к вздутому теплому животу, где вовсю уже ворочается, буянит младенец. Она растирает заплывшие жиром плечи и отекшие ноги сестры. Она бранит ее: "Ты слишком много ешь!" Она распахивает окна с мелкими переплетами: "У тебя тут задохнуться можно!" - а потом наступает вечер, когда Изабель и Хендрикье возвращаются домой (пешком, - Изабель раз и навсегда отказалась от портшеза или экипажа сестры), Мадлен высовывается в окно, машет им вслед и кричит слова, которые безвозвратно поглощает густой туман. Мадлен думает: "Да, в конце концов сестра есть сестра."

Конечно, я и тут фантазирую, но, скажите, зачем они обмениваются записками в те дни, когда не видятся? Мадлен больше не выходит из дому, - стало быть, те двое сами навещают ее.

"Почему ты вчера не осталась ночевать у меня? - пишет Мадлен. - Неужто это снегопад погнал тебя домой?"

"Если родится мальчик, мы назовем его - как в той песенке, что ты пела вчера, - Коллен; это французское имя, оно будет по душе тебе; а если девочка, то я хотела бы дать ей имя нашей матери - Саския, это звучит красиво, а ты как думаешь? О, Изабель, если б я смогла, я народила бы целую кучу детишек!"

Миниатюрный портрет' Мадлен ван Хааген сделан незадолго до родов. На нем она почти красива: голубоватые круги под глазами, прозрачная нежная кожа (усеянная пятнышками беременности, которые потом быстро сходят), широко распахнутые глаза. Они глядят мимо живописца, куда-то вдаль, - наверняка в море. Любопытная деталь: кисть художника наметила, правда, как-то нерешительно, руку на плече Мадлен; ее легко признать по рубину на безымянном пальце. Странное и трогательное желание -запечатлеть на этом маленьком портрете руку сестры!

Миниатюру я случайно обнаружила под грудой писем в старинном ларце, который вот уже два века переходит в нашей семье из поколения в поколение. Это письма, написанные Мадлен к Арману-Мари. Они покрыты пятнами сырости, они явно много путешествовали; любопытно бы знать, когда именно? Портрет лежал внизу, он был заботливо обернут листом пергамента, на котором другим почерком, четким и властным, записано: "Коллену- портрет его матери, Мадлен ван Хааген, 1760 - 1787." Ларец из твердого красного дерева

неизвестной мне породы стойко выдержал испытание временем; застежкой ему служит плетеный ремень из сыромятной кожи; на латунной табличке столбиком выгравированы имена владельцев, последним стоит имя моего прадеда. Его зовут уже не Ван Хааген, а Дос Хагуэнос. В общем, вся наша семейная хроника заключена в этом незаметном переходе от одного имени к другому - тому же, но переиначенному на португальский лад. Иногда Изабель удивляется тому, что сестра не может обойтись без нее, и думает: а ведь жизнь могла сложится совсем иначе.

Из дневника Изабель

16 декабря

"Близится Рождество. Мадлен грустит все сильнее. Она из тех, кого холода вгоняют в спячку. Но только ли зима отнимает у нее силы, делает чувствительной сверх меры? Она то и дело плачет у нас на руках, точно ребенок, который боится темноты и прижался бы к кому угодно, хоть к палачу, лишь бы ощутить успокаивающее тепло другого тела.

"Мне так хотелось, чтобы меня любили! - рыдает Мадлен,- мама любила только отца, а он любил только тебя, а я -никого не любила. Я ненавидела тебя за красоту, - твердит она непрестанно, - и не потому, что сама была некрасива, а потому что ты только и делала, что гляделась на себя в оконные стекла."

Она права: красота помрачает разум. Но тогда отчего тех, кто красив, не учат пренебрегать ею?

И все-таки... все-таки я отдала бы полжизни, лишь бы вернуть себе красоту. Хотя, если вдуматься, сегодня я жажду этого куда меньше, чем прежде, несмотря на то, что мужчины чураются меня, бегут прочь. Ну да ведь они всегда бегут, всегда покидают нас, красивы мы или некрасивы. Однажды ночью Хендрикье простонала во сне: "Джоу, Джоу, где ты?" Иногда к нам приходит ее дочь, она жмется к матери; она, как и Мадлен, на сносях, но ее беременность проходит много легче; положив руку на живот, она вслушивается в себя, и глаза ее вспыхивают счастьем. На нее часто нападает внезапная сонливость: вдруг смыкаются веки, и она задремывает на несколько минут, так доверчиво прильнув к надежному материнскому плечу, что мы невольно улыбаемся и замолкаем, боясь потревожить этот короткий детский сон. Аннеке всего семнадцать лет, ее муж тоже ушел в море...

Семнадцать лет... Именно в этом возрасте я досталась маркизу, и он овладел мною. Мне сразу же понравилось заниматься любовью. Я не любила мужчин, о нет! Мое сердце -пора уже признаться - занимал другой. Но меня привлекали их тела, их руки, их узкие бедра. Вальмон был высокого роста, его серые глаза напоминали мне... море. Только они были пусты. Вальмон был красив, как картинка. А с картинкою счастлив не будешь.

Там, во Франции, люди как нигде помешаны на счастье; здесь же, у нас, толкуют о чести, о долге, об отчете перед Господом за честно прожитую жизнь. А вот я не верю в этого Бога-бухгалтера, восседающего на небесном троне с открытой книгой и пером в руке, с тайными, как у Шомона, помыслами о прибыли и власти. Но отчего Бог наших предков готов лишь карать, придерживая свои благодеяния на будущую жизнь - на будущее без жизни?! Моя жизнь - вот она, вся тут, на лице, в этой зияющей ране, в этой кровавой глазнице, через которую Он удрал, толкая меня впереди себя, украдкой, точно вор, набравший полные руки чужого добра. От всей души надеюсь, что там, на небесах, мой мертвый глаз постоянно висит перед Ним, взывая о справедливости. В чем я повинна, за что меня наказали? Если я убивала, то лишь нестойкую добродетель; если выкалывала глаза, то лишь слишком льстивым зеркалам; если и отнимала право на существование, то у одних только иллюзий, порожденных лицемерным Двором! Я виновна так же, как маркиз, развративший меня, но ничуть не более, чем он, и не более моего отца, который продал меня за титул да за устройство сестры. Отец наш неразумный, вы, чей портрет валяется теперь на чердаке, молитесь за меня!"

22 декабря Вчера, невзирая на снег и бешено завывавший ветер, мы отправились в Верхний город. Судя по озабоченному лицу Хендрикье, моя сестра беспокоит ее. Мадлен разнесло, как бочку;

она ест, по ее словам, за двоих, а я не могу отделаться от ощущения, что она пытается подсластить шоколадом и слишком жирными печеньями еще с детства гнетущее ее одиночество.

У дверей дома, где нас уже нетерпеливо ожидали служанки, стоял портшез; из него с бесконечными предосторожностями выбралась маленькая седая дама, укутанная в шубу; все ее тело, с головы до ног, сотрясала мелкая непрерывная дрожь. Она со вздохом отряхнулась от снега, потом взглянула на нас. Ее серые глаза потемнели; не задержав взгляда на моем лице, она, тем не менее, увидела все, и ее хрупкие руки боязливо втянулись в рукава, пока мы входили в дом. Служанки засуетились вовсю. Мадлен, уже оповещенная о приезде гостьи, тяжело спускалась, восклицая: "Матушка!"

Мы стояли внизу, все трое. Хендрикье отступила в тень и скрылась в темном коридоре с навощенными полами. "Изабель, -прошептала старая дама, - говорят, у вас все те же прекрасные руки и все тот же голос."

Бледные пятнистые щеки Мадлен заблестели от слез: "Матушка, вы принесли дурные вести?" Они нежно обнялись; Мадлен неловким, робким движением поправила ленту чепца, прильнула к морщинистой щеке свекрови: "О матушка, вы ведь не с дурными вестями?"

Эти две женщины нежно любили друг дружку. Мать Армана-Мари сбросила тяжелую шубу. "Я знаю, что ты на сносях, дочь моя, я просто приехала узнать, не нужна ли тебе моя помощь. О Боже, какая же ты толстая!"

Мадлен, понурившись, указала на меня: "Вот и она говорит тоже самое."

Мы провели спокойный день. В комнату бесшумно вошла Хендрикье, она принесла шоколад в синих чашках, которые я до сих пор не видела у сестры (они вызвали улыбку на губах старшей Ван Хааген), и присела в уголке у двери, не расставаясь, как и в предыдущие дни, со своей прялкой. Мадлен неожиданно пришла в доброе расположение духа, глаза ее повеселели. Я вдруг поняла, как невнимательно мы смотрим на тех, кто живет рядом с нами. Под робостью дурнушки Мадлен скрывается внутренняя красота, которой она не умеет распорядиться.

Госпожа Ван Хааген хранит душевное спокойствие, ее руки праздно дремлют на коленях подобно двум отдыхающим зверькам. Это настоящее искусство, - мне так и не удалось им овладеть. Я металась как белка в колесе, я непрестанно вскакивала с места, пока Мадлен наконец не взмолилась: "Господи, да остановись же, у меня от тебя голова кружится!" Я послушно уселась возле темнеющего окна, мучимая невыносимым чувством ожидания. Хендрикье обеспокоенно поглядывала на меня, потом вздохнула, - видно, поняла, что я опять выскочу ночью на улицу и отправлюсь бродить вокруг портовых кабаков. Теперь я больше не скрываюсь, я смело бегу по улицам к этим островкам света, которые умиротворяют мою душу; я безбоязненно подхожу к двери, они уже ждут меня. Я начала лучше разбираться в мужчинах. Слишком долго я подстерегала в их глазах только одно желание, не ища ничего иного: о, как я была неправа! Мужчины похожи на нас, им тоже случается грустить, испытывать страх -который они топят в пиве, как мы топим его в слезах. Но когда, вслушиваясь в мой голос или в голоса поющих своих товарищей, они прячут лица в ладонях, я знаю: они тоже плачут - горькими сухими слезами, слезами призраков.

Минне Ван Хааген шестьдесят лет. Тридцать из них она вдовеет. Я вдруг, ни с того, ни с сего, спросила ее: как живут женщины после?.. Она не пошевелилась, не улыбнулась, она легко справилась с замешательством и ответила: живут ожиданием, день за днем, как и все другие, - разве это не общий удел? Мадлен вздрогнула, умоляюще стиснула руки, и Минна, встав, погладила ее по щеке: "Ну-ну, он всегда возвращался, ты же знаешь; он и теперь вернется, особенно теперь. "Обе женщины как будто легко смирились с тем, что они любимы не ради себя самих. Они производят на свет потомство, вот он - секрет их притягательности; они рожают сыновей, и тем удерживают... да ведомо ли им, что именно? Они - продолжательницы рода, сосуды его; когда сосуд разбивается, его заменяют другим, только и всего. Маркиз с очаровательной откровенностью признавался, что не оплакивал свою первую супругу. Трое сыновей - что еще она могла дать ему? Благодаря ей, мне не пришлось представлять маркизу доказательства моих способностей - по крайней мере, этих.

Мы вышли из дома вместе. В тот момент, когда дороги наши расходились, Минна вложила свои руки в мои - без отвращения. Она глядела задумчиво, мое имя прозвучало в ее устах с мягкостью, какой я не знала за нею: "Отчего вы ни с кем не видитесь, Изабель? Люди удивляются; они не понимают,-почему вы живете затворницей и сторонитесь их; болезнь уже не может служить оправданием. И потом, этот стряпчий ..."Вдруг Хендрикье схватила нас за руки: "Молчите, вот он!" Запыхавшийся Шомон взбирался по узкой крутой улочке, набросив на голову полу своего плаща; он направлялся к нам. Лицо его было бледно, по лбу катились капли пота. "Мадам, мне нужно срочно поговорить... я только что от вас..." Стряпчий задыхался, словно ему пришлось бежать. Куда он подевал свою шляпу? Он дрожал, как осиновый лист, боязливо озирался: "Эктор де Мертей* вернулся, мадам, он не в себе, совсем обезумел! Он повсюду разыскивает вас, мадам; мне кажется, он не в своем уме и замыслил что-то ужасное. Во всяком случае, от него всего можно ожидать."

Минна наклонилась ко мне из своего портшеза: " О ком он толкует, Изабель? Не могу ли я помочь вам?" Я поцеловала кончики ее дрожащих пальцев с гнетущим чувством отчаяния: ее сын - плоть от плоти ее. Ну почему я не околела от этой проклятой болезни, когда другие мрут от нее, как мухи?! Остается думать одно: я слишком люблю жизнь."

* * *

Да, она любит жизнь. Шомон, который обычно пускается в велеречивые разъяснения, приукрашивая их то тут, то там любезностями, дабы замаскировать свои тайные помыслы, этот Шомон, под влиянием пережитого потрясения, на сей раз выкладывает все без утайки, не заботясь об изяществе стиля.

Без всяких происшествий добираются они до дома Каппелей, входят. Изабель недалека от мысли, что нотариус просто разыграл комедию с целью проникнуть наконец в ее дом, чего он не мог добиться уже несколько недель, а именно, со дня отплытия каравелл.

Дом выстужен. Стоит забыть про очаг, и с набережной внутрь заползает ядовитая сырость. Хендрикье "вздувает", по ее выражению, огонь. Изабель и Шомон усаживаются и начинают беседовать - не о главном, сперва требуется преамбула. Во Франции ширится мятеж; впервые - то есть, впервые с тех пор, как народ действительно осознал себя народом, - мятеж этот принимает политическую окраску, звучат речи о Свободе, об отмене привилегий, об установлении равноправия, но все конкретные предложения тонут в потоке словоблудия... Король уступает, потом упирается, потом опять сдается, не понимая, что недоверие к нему растет не по дням, а по часам; его окружают скверные советники, и положение быстро ухудшается, а темная история с колье особенно усугубила ненависть к его близким* Кроме того, некоторые намеренно истолковывают промахи Короля как скрытое коварство.

Третье сословие, поначалу довольное удвоением своей квоты, ныне возмущается отказом утвердить одну Палату вместо двух. Шомон явно в курсе всех событий, вплоть до мельчайших подробностей, неизвестных Изабель, а ей хочется знать все, ибо она вращалась в высших кругах. Это Шомон их так величает -"Высшие круги", и это Шомон приписывает ей проницательный политический ум; желающий власти нотариус воображает, будто власти жаждут все вокруг!

Зато теперь Шомон настроен менее восторженно, чем прежде; он взял сторону умеренных, тех, кто уже начинает спекулировать на последствиях затянувшихся беспорядков; поскольку силою обстоятельств он отлучен от непосредственного участия в происходящем, ему со стороны легче понять одну вещь, а именно: революцию подавить не так-то просто, как подавляют мятеж, особенно, когда нынешние солдаты - вчерашние крестьяне; ввязавшись в подобное дело, выбраться из него нелегко, тут либо пан, либо пропал, вот как обстоят дела, мадам! Нотариус излагает эти свои комбинации вслух перед женщиной, чей ум уже смог оценить по достоинству; он взвешивает, примеривает, распределяет шансы на успех; потом внезапно впадает в безумную ярость против Эктора: тот ведет себя хуже дикаря, вдобавок он напичкан предрассудками; на самом же деле Его Сиятельство маркиз де Мертей - жалкий аристократишка, видящий не дальше собственного носа, нет, собственного права первой ночи. "Так кто же захочет служить этакому болвану, мадам!... Ну вот и все, что я хотел вам сказать. И не ищите других резонов в моем негодовании:

я просто больше ничего не жду от него, как, впрочем, и от вас."

Наклонившись к нему, Изабель почти безразлично спрашивает, что же, в таком случае, повергло его в столь истерическое состояние. "Лишившись прав на Вервиль, маркиз совсем взбесился, - отвечает Шомон, - уж не знаю, что он там натворил, Бог свидетель, не знаю, кто их там разберет! Но только потом маркиз явился сюда, изругал меня на чем свет стоит, даже, можно сказать, дал волю рукам, - видите, я и шляпы лишился". А теперь он собрался приструнить Изабель, заставив его, Шомона, помочь ему вырвать у нее отказ от владения. "Он прибыл вооруженный, в сопровождении пяти рейтаров, мадам, и это сюда, в наш город, - совсем рехнулся!" При одном воспоминании о багровой, опухшей физиономии маркиза, который выкрикивал приказы прямо ему в лицо, Шомон стал еще бледнее, чем только что на улице.

Мне, кажется, Изабель слушает его без особого удивления. Однажды, в записке к сестре, она уже объяснила, чем опасен Эктор: он глуп и спесив, а глупость да спесь - это уж до гроба. Но разве может он сейчас навредить ей? Изабель встает, гордо выпрямляется: Шомон, одержимый своими старыми демонами, может вернуться к прежней роли честолюбивого наблюдателя, от остального она его освобождает. И тот записывает (мало ли, а вдруг пригодится!) в своем "часослове" -шедевре мелочного, цепкого на подробности внимания, полном и высокопарных рассуждений и самых незначительных фактов (вот такие-то забытые пустяки и служат потом отличным поводом для шантажа!): "Изабель пылает гневом; прямая, в черном платье, опустив руки, она взирает на меня сверху вниз своим единственным глазом. "Благодарю вас, Шомон, вы оказали мне неоценимую услугу!" - и смеется долгим раскатистым смехом. Ей-богу, у этой дочери суконщика течет в жилах благородная кровь!" Она сама провожает его до дверей, отворяет их.

- Спрячьтесь получше, станьте недосягаемым; даже если маркизу удастся застичь меня врасплох и принудить подписать что-нибудь, ни один из здешних стряпчих не заверит документа, вырванного насильно чужаком, французом, как бы знатен он ни был. Господь свидетель, этот ублюдок еще глупее, чем я думала. Изабель не утратила исконной, простонародной грубости, далекой от лицемерия; уж она-то знает цену возвышения, знает, какой монетой платят за него. Этот чванливый боров воображает себя маркизом по божественному праву!? Фи, какая глупость!

Затворив за Шомоном дверь, она возращается в "Контору", насвистывает сквозь зубы песенку, присаживается к очагу погреться. Хендрикье уже неплохо изучила свою хозяйку:

приглядевшись к ней, она молча ворошит свои угли, потом выскальзывает в коридор. Приносит свою накидку, помогает Изабель закутаться в ее плащ: "Ну, пошли?" Они улыбаются друг дружке: в обеих теперь проснулась новая, без сомнения, редкая для женщин того века потребность - улаживать свои дела собственными руками. То, что происходит потом, выглядит просто и незатейливо, - ау, где вы, любители романов Виктора Гюго и Александра Дюма?! Герои того времени еще не до конца изжили в себе тягу к мелодраме, - быть может, в силу того, что сохранили шляпы с перьями, хотя уже утратили задиристый нрав. А впрочем, кто может похвастаться задиристым нравом - что в их время, что в наше?!

Женщины идут тесными улочками к докам; свежевыпавший снег приглушает их шаги; на окнах, там, где не затворены ставни, серебрится узорчатый иней, ветер уже начал рвать в клочья плотную завесу тумана. У пирса стоит одноединственное судно, его снасти звенят под шквалом, словно натянутые струны, ванты обросли мохнатым льдом.

Изабель навсегда сохранит искристое воспоминание о той студеной безлунной ночи, где огоньки сияли, как звезды, звезды светились, как огоньки, и никак их не различить. Она держит за руку Хендрикье, которая уткнулась лицом в теплый воротник; мысли ее заняты лишь одним: двигаться, двигаться ровно столько, сколько нужно, чтобы остаться живою в самом средоточии этого замерзшего студеного царства.

Едва переступив порог кабака, Изабель направляется к игроку на окарине. Этот старик - здешний миротворец; часто одной лишь трелью на своем инструменте он гасит закипевший гнев, возвращает взбудораженные умы к тупому спокойствию. Он столько наплавался за свою долгую жизнь, что теперь, по его словам, весь ход мироздания мало ему интересен: земля вертелась и будет вертеться, хотим мы того или нет.

Он бормочет своим хриплым старческим голосом: "Тебя ищут солдаты. Не по душе мне это. Они говорят, будто пришли послушать твои песни, а мне не верится, - врут, как пить дать, врут. Один из них не говорит, а командует; ротик у него махонький такой, губы черные, тьфу, пакость! Мне этот ротик уже случалось видеть. Ну а пьет он, что в бочку льет. Два раза они заявлялись сюда и уходили ни с чем; до тебя добираются, верно тебе говорю. Вот только пособить тебе нечем, коли они худое задумали."

- "Не беспокойся", - отвечает Изабель.

Хендрикье продолжает путь одна. Она бежит, она колотит в низкие двери, в затянутые инеем оконца, она убеждает, настаивает. Из домов выскальзывают тени - женщины, дети; они тянутся за нею шумной кучкой, на ходу распрашивают ее. Хендрикье объясняет, размахивая руками, грозя кулаком. Что она говорит им? "Кто-то из наших... рейтары из Франции... шестеро на одну..." - и внезапно ночную тьму прорезает грозный смех - отзвук старинных смут. Дети подбирают камни с земли, женщины хватаются за палки, толпа спешит к кабачку, мягко топают по свежему снегу тяжелые сабо.

В кабачке, посреди залы, стоит Изабель, прямо перед нею - Эктор, вокруг его люди. Хмельной Эктор жестикулирует, грозит, вопит: куда провалился этот чертов Шомон, никогда его нет под рукой в нужный момент! "Мы его не нашли там, где вы велели искать," - возражает один из солдат, которому явно не по душе то, что его принуждают делать. Ему-то пообещали, что он выступит поборником справедливости, посулили богатырскую схватку за правое дело, а нынче вечером он только и видит, что старика с его дудкой, пару пьяных матросов за столом, да осоловевших от пива парней, прочно засевших в углу.

А потом, эта женщина... как странно, как широко открыты ее глаза... один вид кровавой слезящейся глазницы заставил их в ужасе отшатнуться. Что за дела могут быть у господина маркиза с этой рябой? Кроме того, она говорит вроде бы негромко, но так высокомерно, и слова ее бьют точно в цель, им-то видно. "Чего вы надеетесь достичь вашими бандитскими ухватками? - спрашивает она. - Закон не на вашей стороне. О, я понимаю, вами движет самое пылкое и благородное мужество, • еще бы! - шестеро вооруженных мужчин против одной слабой женщины; это будет почетная победа, не правда ли, Эктор?"

Ох, как не терпится схватить, скрутить, изнасиловать, убить; ох ты, Господи боже мой, вот где настоящая война... эй, а против кого война-то? С кем биться, а, главное, за сколько? Эктор давным-давно уже не нанимает дворян, и время кружевных манжет минуло безвозвратно. "Вы свое возьмете с той гадины", - пообещал он им. Ладно... но с какой такой гадины? Неужто с этой вот женщины в бедном плаще и сабо, которую моряки окликают на "ты", словно портовую девку, ей-богу! - да чем же она оплатит их разочарование, коли сама страшна, как смертный грех? Эй, ребята, пока суд да дело, пошли-ка выпьем, авось и разберемся!

Эктор вопит: "Я заставлю тебя вернуть бриллианты, из глотки вырву, падаль ты эдакая!" - и дает пощечину. За его спиной распахивается дверь, ледяной воздух врывается внутрь, едва не загасив пламя свечей. Появляются женщины и дети с запудренными снегом волосами. Моряки, встрепенувшись, привстали из-за стола: " Что он себе позволяет, этот осел?" "Осел" выхватывает шпагу, пятеро его приспешников тесно сгрудились вокруг, спина к спине, с пистолетами в руках: может, схватка все-таки состоится? Щелкают пружины ножей, и у людей с моря загораются глаза, - их-то уж доброй дракой не напугаешь, а потом, с чего вдруг эти французишки так распоясались, словно забыли про Утрехтский мир, когда им ох как славно утерли нос?!

Уста Изабель рдеют, словно спелый плод; она отбрасывает от себя шпагу резким взмахом плаща, и та летит на пол; она вскидывает руку: "Тихо, все вы!" Боже, до чего прекрасна жизнь! Плащ соскальзывает с ее плеч, она подбирает его и попутно ударом сабо ломает упавшую шпагу; она глядит на Эктора и пунцовые ее губы презрительно кривятся: "Вот что вас ждет, маркиз, - камень и палка. Убирайтесь прочь из города! В следующий раз все эти люди разорвут вас на куски, и я не вступлюсь."

Один из рейтаров Эктора восклицает: "Вот чертова баба, ай да баба! Я к твоим услугам, красотка!" Изабель бледнеет, отвечает ему, как истинная дочь Каппеля: чтобы услужить ей, надо иметь кое-что и за душой, и в штанах. Раздвинув толлу кумушек с детишками, она указывает Эктору на дверь; до чего ж ей хочется изничтожить его, стереть в порошок! - вместо этого она плюет на его руки, которыми он защищает лицо, пробираясь мимо нее к выходу под градом пинков и ударов: "Если я еще раз увижу тебя здесь, берегись!"...

Тот вечер в кабаке не доставил ей полного удовлетворения. В ярости своей, в жгучем желании надавать пинков, которые она заменила язвящими словами, она забыла главное, о чем вспомнила лишь сейчас. Эктор похвалялся перед Шомоном какими- то непоправимыми деяниями, - что он имел в виду? Совершил ли он нечто роковое или же только собирался? Ее грызет глухое беспокойство, которое Хендрикье выражает, как всегда, точно и просто: "Вы слишком поторопились вышвырнуть их вон, теперь ничего не разузнать"

Изабеть нервно ходит взад-вперед мимо очага, ей становится жарко, она расстегивает платье, сбрасывает чепец с головы. "У вас волосы потемнели," - замечает Хендрикье, и внезапно Изабель ловит свое отражение в зеркальце из полированного олова, в котором ее отец рассматривал себя перед тем, как выйти на улицу. Едва отросшие волосы уже вьются колечками. Нет, они не потемнели, просто к ним вернулся врожденный каштановый оттенок, который пудра скрывала, делая локоны белокурыми.

Изабель глядит на себя и вспоминает, как накануне вечером, в кабаке, маленький мальчик подбежал и дернул ее за платье: "Хочешь, мы их всех поубиваем? Это они украли у тебя глаз?"

Она вздыхает: "Я была красива". Хендрикье только пожимает плечами: "Ба! Много ли толку от красоты, в тарелку ее не положишь!"

- "Завтра разыщешь Шомона. Не знаю, где он прячется, но мне нужно, чтобы ты непременно его отыскала, ему необходимо знать все, - Изабель задумывается. - Ты слышала, он сказал, что мне, мол, нечего больше ждать от Эктора (ну, это-то понятно!), как. впрочем, и от Вас. Помнишь? Что же он имел в виду?"

Потрескивание умирающего огня на миг отвлекает их; Изабель забывает об усталости, Хендрикье о позднем часе; обе садятся перед очагом, и Хендрикье наконец-то дает отдых неугомонным рукам.

- "Знаешь...- Изабель говорит полушепотом, как делятся сокровенным, - самое интересное, что я не жалею ни об украшениях, ни о светских забавах, ни о мужчинах, волочившихся за мной, с их страстью к интригам, - они только и годились для приятного времяпрепровождения. Минна Ван Хааген права: что бы мы ни делали, жизнь идет день за днем. Ты любишь Джоу, Хендрикье?"

Хендрикье тихонько посмеивается: "Он отец моих детей, а их шестеро; разве можно наделать полдюжины ребятишек с кем попало? Я тоже люблю заниматься любовью, чем я хуже других!" -и, залившись румянцем, прячет лицо в ладонях.

Изабель молча подсаживается поближе к ней, собирает в кучку рдеющие угли. Отросшие волосы, свободные от чепца, делают ее круглую головку похожей на детскую, и пальцы без конца тянутся теребить это шелковистое руно со светлыми кончиками. Она греется и грезит вслух:

- "Понимаешь, в Вервиле, как здесь, чувствуешь себя такой далекой от всего мира, от Двора; там ты - владелица замка, но владеешь всего лишь собственным теплом; в Вервиле мне часто случалось засыпать подле камина, вспоминая о том, как я любила."

Любовь... Любила ли она Вальмона? Наверняка нет; много позже она запишет в своем дневнике ответ - ответ в пустоту, ибо никто больше не задается вопросом, кого она обожает, это и так известно, и лишь сама она еще копается в прежних своих "любовях" или, вернее, в том, что способствовало ее самообману;

так брешь в плотине затыкают всем, что попадется под руку. "Любовь без любви - что это было? Плоть утоляла свою жажду, но сердце полнилось новой горечью, впридачу к убитым надеждам, к воспоминанию о кровоточащих укусах судьбы. Вальмон был лишь слабым эхом далекого, навсегда замолкшего голоса, лишь бледной тенью обожаемого, столь желанного тела. А теперь Вальмон мертв, и ничего не помнится о нем, кроме сходства с...

Скорбный ужас в серых глазах Армана-Мари, его шопот:

"Иди домой, Изабель..." Что знаем мы о других? Вальмон любил президентшу* - не слишком пылко, это верно, да ведь слово "любовь" годится для чего угодно. Вальмон любил президентшу Турвель... как любят сладости."

Опершись подбородком на руки, Изабель открывает доступ призракам прошлого, смутным из-за набегающих слез...о, это дым очага заставляет ее плакать... что же еще, кроме дыма?!

- "Я вас не люблю! - крикнула она старому маркизу, который лез ей под юбку в экипаже, увозящем ее прочь из родного дома. Но ему не терпелось взять ее, и он только рассмеялся: что ему было за дело до любви, до ее имени, до подвенечного наряда! Не слушая протестующих криков, он сунул голову под белые юбки, и все то время, что он ласкал Изабель языком, глаза ее не отрывались от насмешливо-наглого взгляда лакея на запятках, много чего повидавшего на своем веку. Вот тогда-то она и начала постигать один из законов плоти: наслаждение может иметь мимолетных повелителей, но никогда не знает постоянного хозяина; оно рождается в касании старческих губ так же легко, как и в касании молодых. И ее тоже одолел смех: род человеческий, для продолжения самого себя, нуждается лишь в животах да членах;

наслаждение - роскошь, а любовь - ах, любовь! - напрасное расточительство, так он, наверное, и думал. Маркиз вынырнул из-под ее юбок красный, запыхавшийся, слегка вспотевший, и

взглянул на нее: "Ох-хо-хо, юная особа, я вижу, из вас выйдет толк!"

А дальше... дальше все пошло как по маслу. Ей достаточно было вступить на этот путь, который, в конечном счете, и тернистым-то не назовешь, и почаще повторять себе, что за это она его больше не полюбит. Жаркое тело, холодная голова. "Ни разу я не солгала ему ни словом, ни жестом. Да, он имел меня и имел так, как хотел, и сколько хотел. И он часто доставлял мне наслаждение, почему бы и нет?!"

Вот только очень скоро маркиз начал требовать большего, осыпая ее драгоценностями, лишь бы добиться того, чего она никогда не даст ему. Она получала от него желаемое, даже когда он не понимал ее целей, и, поскольку он их не понимал, то дарил все без разбору, вплоть до других, более молодых мужчин.

-И я брала их - что мужчин, что бриллианты, - принимая это как должное.

О, им случалось и беседовать - спокойно, по-дружески, откровенно признаваясь друг другу во всяких малопристойных страстишках. Изабель почти ласково говорила маркизу, что не ненавидит его: "Вам хорошо известно, чего я жду от мужчины -способности наслаждаться телом женщины. Будь у меня сердце, я, вероятно, полюбила бы вас."

А потом Мертей износился в плотских утехах и умер, воображая, будто оставляет Изабель полной хозяйкою ее будущего. Мог ли он предвидеть, что ей суждено сгореть и возродиться на груде пепла?

- "Видишь ли, я вела двойную жизнь, притом без всяких усилий. При Дворе после смерти мужа на меня смотрели как на пособницу дьявола. Не сам ли он разглашал повсюду, что я убиваю его, что каждая новая ночь со мною приближает его кончину? И не это ли помогло мне вправду погубить многих других, - кого смерть маркиза как магнитом притягивала в мои объятия и кого я заставляла хранить тайну, грозя разрывом? Скольких из них, надоевших мне, я толкала в чужие постели, которые они отвергали, а потом... потом соглашались на все. И тогда я открывала им главное: любовь соблазнительна сама по себе; ни один из них не простил мне этой науки. Какая дьявольская, злобная радость охватывала меня при виде их лиц после этого открытия: они почитали себя любимыми, а на самом любили наслаждение...

- А вы злая.

- Да я была злою и вполне способна стать таковой вновь. Только нынче я безоружна.

Среди людей, посвященных в ее замысел путешествовать, Изабель легко находит тех, кто хранит старинную приверженность к тайне, и тот факт, что за нею следят - ибо любят! - ничего не меняет в положении вещей. Итак, она замыкается в действиях и жестах, которые отныне никого более не удивляют. Разве не чувствует она себя в порту, как дома?! Она толкует с Жозе, которого давно уже зовет Пепе - дедушкой; этот, сидя за стаканчиком шнапса, готов переделывать мир по два раза на дню. Она беседует и с Хоэлем - сурово и по-мужски грубовато - о войне, о Революции.

Но это все пустяки. Несмотря на тревожные слухи из Франции о набирающей скорость гильотине, они ведут прежнее сонное существование в привычном домашнем мирке, который не сотрясают никакие бури; они уверенно глядят в будущее, сулящее, им возврат "своих" моряков - мужей, сыновей, любовников. Живут, как жили сотни лет подряд - во всем по-деревенски прижимисто; для этих женщин время движется еле-еле и отнюдь не в том направлении, какое им хорошо знакомо.

Но вот грянул гром, и они забегали: однажды утром Хендрикье приходит из своего дома, где она еще иногда ночует, и видит распахнутую входную дверь; Элиза и Дина, сидя на ступеньках лестницы, растерянно глядят на остывающие горшки с горячей водой и льют слезы: Изабель исчезла.

Из письма Хендрикье к мужу.

"Пойми, Джоу, я пришла в ярость. Как я могла обмануться и принять полыхающий пожар за мирный огонек?! Я завопила, со злости расколотила две миски, чуть не отхлестала Дину по щекам за какую-то мелкую

провинность. Я бушевала вовсю!"...

А в это время Изабель сидит в легкой двухвесельной шлюпке под маленьким парусом; суденышко крадучись пробирается к скрытой в утесах бухточке, под самым носом у английских кораблей на рейде, у таможенной братии, стерегущей контрабандистов с их солью, и редких солдат еще молодой Республики, следящих за передвижениями на побережье. Изабель, Пепе и его племянник Антон отыскивают взглядом берег в промозглом тумане; невозможно распознать, далеко или близко земля, ползет ли марево с берега или с моря. Три ночи, проведенные на песчаных отмелях, около скудного, дымного, не согревающего костерка, сравняли всех троих в безобразии. Изабель способствует своему усерднее других; ее ладони покрыты кровавыми мозолями от весел, волосы засалились и свалялись, тяжелые от налипшей глины юбки цепляются и рвутся об острые камни. И все же Пепе покачивает головой: "Спрячь свой глаз!

- Который?

- Здоровый. Пока он виден, никого ты своими лохмотьями не проведешь."

Изабель внутренне ликует. При Дворе злословили: красотка Дюбарри так и не смогла избавиться от запаха сельдяных бочек *; ей же, напротив, никак не удается впасть в ничтожество.

После двух дней борьбы с яростным восточным ветром шлюпку выбрасывает на каменистую отмель, и старик, осмотрев суденышко, бормочет, что вряд ли оно продержится на обратном пути. Изабель, истрепанная морским ветром, не.слушает его; она всматривается в лесистые берега, такие спокойные и зеленые в мелкой утренней мороси, покрывшей блестящим бисером изгороди и ветви ольхи.

Мужчины вытаскивают лодку на сушу и прячут в расщелину скалы. Изабель делит на троих привезенные ей Шомоном монеты- нового образца, с республиканским гербом. Плотно закутавшись в плащ, она неслышным шагом, крадется по тропинке через пастбище. В корзине, под припасами и тряпьем, спрятана пара маленьких пистолетов, заряженных порохом. Скорее всего, порох отсырел в плаванье и пистолеты дадут осечку, но все же с ними спокойнее.

Она обходит стороною два хутора. С виду они заброшены, но мало ли что... она не стремится быть узнанной, по крайней мере, так скоро. И она собирается проскользнуть мимо третьего. Корова в хлеву, недоенная и обезумевшая от жажды, громко мычит и рвется с привязи.

В три быстрых, почти машинальных движения - как часто она видела это в детстве! - Изабель швыряет охапку сена в кормушку, наполняет ведро водой из корыта, подхватывает скамеечку. Животное пьет не отрываясь' и позволяет доить себя неумелым пальцам Изабель. Напившись парного молока и прихватив с собою сыр, забытый под полотняной тряпкой, она уходит; в доме по-прежнему царит мертвая тишина.

Изабель приближается к Вервилю короткими переходами, временами мимолетно думая о том, как перебиваются Пепе с Антоном. Условились, что они будут ждать ее ровно две недели, потом - каждый за себя. Изабель зашила в подол юбки несколько золотых монет старого образца, - это всегда пригодится. Золото, пусть даже с выбитой на нем головой обезглавленного короля, -все-таки золото.

Она ночует в стогах или в заброшенных амбарах. Селения, городки тоже почти обезлюдели. Дважды она едва не столкнулась с солдатами. На ее счастье, они горланили песни на ходу, и она успела шмыгнуть в проулок, где и переждала. Теперь ей стала понятна заброшенность деревень: как видно, крестьяне укрылись в лесах, а, может, наоборот подались в города - "делать революцию". Всегда ведь найдутся такие охотники "по-волчьи выть".

На старом верстовом столбе, вывернутом из земли, она с трудом разобрала надпись "Вервиль в двух лье".

Сердце ее взволнованно заколотилось. Чуть дальше она признала овчарню, перед которой некогда водружали "майское дерево". Сюда приходили плясать фарандолу девушки на выданье и парни, задумавшие жениться; здесь она встретила Викторию-черноволосую, румяную Викторию в дерзком расцвете пятнадцатилетней красоты. Виктория приглянулась ей. Но шесть лет спустя, когда оспа наложила на ее хозяйку свою страшную руку, девчонка сбежала из дому вместе с остальными служанками...

Изабель закрывает глаза; ей тогда было всего двадцать лет - двадцать сияющих лет! - а маркизу пятьдесят пять. Виктория приходила гасить свечи в спальне. Когда Мертей задирал служанке юбку или гладил пухленькие ее грудки, темные девичьи глаза впивались в светлые - Изабель; в этом взгляде читалось торжество: чьему-то владычеству приходит конец!... Позже Изабель посылала ее с записками к Вальмону, и тот, конечно, не преминул тоже позабавиться с нею. Со временем Виктория обучилась многим хитростям и уловкам; она вполне уверилась в том, что получать от жизни возможно только золото - золото и ничего более, - ублажая мужчин высшего общества. Интересно, что сталось нынче с Викторией - податливой, свеженькой, аппетитной Викторией с ее развращенной душонкой.

Теперь Изабель замедляет шаг. В теплом утреннем мареве еще не проснувшейся деревни царит тишь, даже птицы - и те безмолствуют.

А вот и Вервиль. Изабель огибает деревушку и сворачивает на дорогу с распятием на обочине; она бредет с опущенной головой, словно боясь споткнуться о камень, но нет, -просто ей страшно. Только что увиденная овчарня с "майским деревом" была сплошь черной от жирной вонючей копоти;

обгорелая крыша провалилась внутрь. Страх пробирает Изабель до костей: вот уже почти восемь лет, как она не бывала здесь, и два года, как Вервиль, по словам Шомона, погиб в огне, запаленном рукою Эктора.

Тропинка сворачивает, бежит вверх, переходит в аллею. Усыпанные гравием дорожки густо поросли травой; пахнет шиповником... Странно, ведь раньше здесь благоухали розы. Изабель чувствует дурноту: ее розы сгорели, сгорели дотла!

К чему долее отрицать очевидное!? Но Изабель не щадит себя, она храбро смотрит.

Гранитный фундамент не уступил пожару, разве что кое-где дал трещины, но черные оконные проемы без стекол и криво висящая на вывернутых петлях дверь кажут взгляду дотла разоренные залы. Расплавленная черепица крыши устилает разбитые плиты и обугленный паркет; деревянные шкафы библиотеки намертво слиплись с остатками золоченых книжных переплетов и медными прутьями дверец. Здесь к запаху гари примешиваются запахи оплавленного пергамента и паленой кожи-словно от костра еретика.

Крепостной ров сплошь зарос кувшинками; они выбрались даже на берег, обвили каменный парапет, и их свежие мясистые цветы выглядят почти непристойно посреди этого страшного пепелища.

Большие юкки перед домом пострадали на свой лад: в их треснувших стволах что-то поблескивает, и внезапно Изабель с почти бесчувственным интересом отмечает: ага, понятно, - оконные стекла полопались от жара и разлетелись вдребезги, а осколки впились в черную древесину, которая потом зарубцевалась вокруг них. Но острые кончики все еще выступают наружу и блестят на солнце.

За спиной у нее раздается треск; она оборачивается. Их трое - женщина и двое мужчин; они настороженно уставились на нее.

Исхудалые лица, грязные, как у нее, лохмотья, жадные, пронизывающие глаза.

- Ты тоже ищешь убежище?

Изабель отрицательно качает головой. Женщина подходит ближе, пристально разглядывает ее: "А я как будто тебя где-то встречала." Они мерят друг дружку глазами. Изабель, встревожившись, отворачивается, но женщина уже успела увидеть. Она испуганно подносит руку к губам: "Господи Боже, я так и думала!" - и тут же замолкает. Изабель понимает: ее узнали.

Мужчины, рыскавшие тем временем по сгоревшим комнатам, выходят с разочарованным видом: там давно уже пусто, нечем поживиться, ни вещей, ни жратвы.

- Эй, девки, пошли поищем еще где-нибудь.

Изабель идет за ними. Женщина, опустив голову, шагает рядом с нею. Тщетно Изабель роется в памяти, - это испитое лицо ей незнакомо. Попутчица исподтишка поглядывает на нее - без гнева, даже без острого любопытства, всего лишь с тупым удивлением.

В деревне мужчины обшаривают дома и, наконец, в пятом из них находят немного хлеба. Оборванка даже отыскала где-то окорок - старый, вонючий, но нынче привередничать не приходится. Они с трудом жуют протухшее жесткое мясо; Изабель, не желая выделяться, ест вместе с остальными.

Подойдя к водоему, чтобы напиться, они видят двух собак; при виде людей те с рычанием отбегают прочь. Женщина испускает крик ужаса: собаки обгрызли два трупа, валяющихся лицом вниз. Мужчины переворачивают их и разражаются проклятиями: "Ну ясно, тут солдатня поработала!" Их лица перекошены ненавистью.

Тела уже смердят, ноги и животы внизу запачканы кровью. Женщина отбегает подальше, ее рвет; вернувшись и утирая рот, она оправдывается: "Это, верно, от ветчины." Изабель тоже сотрясают спазмы, - ветчина или что другое, - но и она извергает рвоту. Наклонясь, женщина придерживает ей голову и шепчет - не зло, но с каким-то мертвенным торжеством в голосе:

"Ну как, весело тебе, маркиза?"

Изабель выпрямляется, пристально смотрит на нее: "Кто же ты?"

- Тихо! - обрывает ее та, - потом поговорим. Я боюсь этих двоих, они злы, как черти, я их не знаю.

И впрямь: мужчины пристально глядят на них пустыми, мертвыми глазами, в которых нет ничего человеческого.

Маленькая их группа идет весь день; женщины бредут сзади, стараясь, впрочем, не слишком отставать. Когда начинает смеркаться, они подходят к морскому побережью. Здесь всегда найдется сушняк; просоленный, даже волглый, он трещит, дымит, но все же кое-как горит и согревает.

Мужчины разводят костер в яме и ищут на скалах ракушки; пока Изабель и Франсуаза - так зовут женщину -собирают хворост, обломки досок и сухую траву, они вскрывают раковины перед тем, как сунуть их в горячую золу.

Женщина наконец назвалась; она оказалась младшей дочерью смотрителя колодцев папаши Матье. Теперь Изабель признала ее, вернее, начала припоминать. Франсуазе, должно быть, года двадцать два, но она уже лишилась половины зубов, поэтому, разговаривая, стыдливо прикрывает рот ладонью. "Это у меня от сидра", - жалуется она.

- Зачем вы вернулись сюда?

- Хотела увидеть.

- Ну, это на вас похоже! Только что тут глядеть-то? А вот коли вас узнают, берегитесь, недорого я дам за вашу шкуру.

- Но ведь и тебе тогда не сдобровать.

- О, я не в счет! - горько усмехается та. - Здешние женщины хорошо знают, что за штука эта сволочная война. Кто бы с нами не воевал, - Король или Комитет общественного спасения, ваш пасынок Эктор или солдаты Республики, - нам все едино, нас все подряд грабят, преследуют, брюхатят; скажи спасибо, если в живых останешься... вот она какая, эта самая Революция. Одним только она и хороша: видишь, маркиза, как я нынче храбро с тобой толкую! А что до всего прочего...

Один из мужчин встает, подбоченясь; ну как, узнала ты, откуда она взялась?

- Да откуда ей взяться, жирный ты боров, как не из Кутанса; там они убили ее мужа. А ей удалось сбежать, - слишком уж она страшна, чтобы забавляться с нею.

Подняв голову, Изабель кажет им пустую глазницу, побитое оспой лицо. Мужчина брезгливо морщится: ну, красотка, придется тебе самой заботиться о пропитании, вряд ли кто возьмется тебя кормить, с такой-то рожей! И он злобно хохочет:

"Твой мужик, верно, охотно отправился на тот свет, от тебя подальше?!" Изабель молча отходит, надвинув чепец на глаза. О чем она только думала?!.. Искать себе пропитание, сказал он... Да, верно, в этом подлом мире нужно как-то существовать, и не всегда это легко. Она замечает, как жадно и вопрошающе смотрит на нее Франсуаза. "Раньше-то о вас заботились другие, нетто не так?" -говорит этот взгляд.

Чуть позже Изабель отходит в сторонку; один из мужчин, дернув Франсуазу за юбку, приказывает: пошли! Другой уже храпит вовсю. Изабель снова и снова вспоминает Вервиль. Она сама выбирала всю мебель, все ковры, все картины для дома, всех коров и овец для фермы; сама посадила все розы, деревья, кусты, ко всему приложила руку. Это она настояла: хочу разводить баранов рядом с вашими дурацкими коровами, пусть у нас будет свое мясо; она использовала все, что почерпнула в детстве из разговоров своей матери с дядей Оскаром, когда они поминали родную провинцию Фрисланд. Крестьяне мигом раскусили ее: она никогда не кричала, не угрожала, не распекала; она просто смотрела в глаза и презрительно бросала: " Кого вы хотите обмануть?" Она объезжала свои земли на тяжеловесном жеребце с мощными бабками, который с невозмутимым спокойствием шел Сквозь плотный морской ветер. И все, все покорно подчинялись ей. Она им ничего не спускала, но и правами своими не злоупотребляла никогда. В Вервиле крестьяне-арендаторы жили спокойно и безбедно.

И еще: ни один из ее любовников никогда не бывал в Вервиле.

Теперь храпят уже оба их спутника. Женщина, сидя за спиной Изабель, тихо и устало говорит: "Все равно - нынче ли, завтра - нас изловят и повесят. Или обезглавят, - гильотины есть повсюду: в Ивето, в Байе, в Сен-Ло".

И она со вздохом шепчет: "Уходите, пока они спят. Я им скажу, что тоже заснула; в конце концов, они мне не наказывали сторожить вас. Послушайте меня, уходите, - все лучше, чем подохнуть с голоду в нашей компании".

Изабель же продолжает размышлять вслух: "Как это удалось Эктору одному устроить такой пожар? Конечно, в замке никого не было, но фермеры, арендаторы..."

- Да нет, их явилось десятка два, не меньше; они выпустили нас из домов, но кое-кто из парней спал в стогах или на сеновалах, - еще бы, такая жара стояла! - ну, те сгорели заживо, вместе с сеном. А солдаты вошли во вкус; вы же знаете, каковы они - наемники, сваливаются на голову невесть откуда - ни кола, ни двора; мы, крестьяне, для них чужаки. А ваш пасынок совсем помешанный, крови ему подавай! Он еще маленьким мучал собак, и господин Маркиз порол его, когда заставал за такими делами; сам-то он своих гончих любил больше родных детей. Ну а маркиза -она исчезла; говорили даже, будто померла от оспы. Однако, я гляжу, вы не далеко ушли. Ой, до чего ж вы были пригожая, ей-богу!

- Как ты узнала меня?

- Да как же вас не узнать, вы ведь не меняетесь, а уж мы на вас тогда глядели во все глаза. Все наши девчонки мечтали попасть к вам в услужение, и я тоже, Говорили о вас, будто вы больно гордая, но справедливая, зря не обидите, и не злая, а только печальная. Ну, мужчины - те считали вас злюкой, но мы-то все видели: небось, вашему маркизу ни знатность, ни замок, ни богатство молодых лет не вернули. Понимай так: вас с ним окрутили тем же манером, каким и нас продают замуж. Знаете, мы вас даже любили, ей-богу! Не слишком, но все же... Конечно, последним куском хлеба с вами не поделились бы, но все знали, от кого шло добро. В дни свадеб выставлялась бочка вина - уж конечно, не от маркиза, ему такое и в голову не приходило, даже когда была жива мать его сыновей, - говорят, чересчур заносчивая и глупая. Она тоже заболела оспой, как и вы, только ей-то пришлось помереть.

Франсуаза вспоминает прошлое без неудовольствия, скорей мечтательно.

- А что стало с Викторией?

- Виктория возомнила о себе Бог весть что; теперь она распутничает в Кутансе, вернее, распутничала, потому как недавно ее гильотинировали. И поделом: не спи с аристократишками, коли ты из простых, вот простые-то люди и вздернули на фонарь и тех, и других. Ох-хо-хо, гнусная штука эта Революция, поверь мне, маркиза, гнуснее не бывает. Народ как раньше пух с голоду, так пухнет и поныне. Конечно, мошну теперь набивают другие, не вы, да все одно не мы.

Изабель молча слушала ее... "Все одно не мы!"

- Так что, коли веришь мне, уноси-ка отсюда ноги! Песок твердый, ты легко пройдешь по нему, а там прилив смоет твои следы, и они ничего не увидят. А я скажу: спала, мол, и знать не знаю, ведать не ведаю.

Изабель встает и, спокойно отряхнув юбки, подвязывает их выше колен. Отдает корзину Франсуазе: "Держи, там на дне деньги; правда, они немногого стоят; а этим скажешь, что я утонула, пытаясь бежать в прилив, и они тебе ничего не сделают. И это тоже возьми."

Женщина испуганно отшатывается: "Ох, нет, оружие я не возьму, да и стрелять-то не умею; не дай Бог, найдут его у меня, тогда мне крышка."

Изабель понимает плечами: ну, как хочешь! - и сует пистолеты в свой закатанный вокруг талии передник. "Прощай, Франсуаза, береги себя!" И уходит, пробираясь вдоль прибрежных скал, шлепая по мелкой приливной волне глухо рычащего моря; она уже отметила по выброшенным водорослям границу последнего прилива и держится ее, поглядывая одновременно на путеводную звезду в северно-восточной части небосклона: Пепе с Антоном ждут ее, она успеет вовремя. Назад она не оборачивается.

Вервиль мертв, с Францией для нее покончено.

Сокращенный перевод Ирины Волевич