РАЙМОН РУССЕЛЬ

LOCUS SOLUS

(окончание)


Увидев, сколь замечательные рефлексы удалось выявить у лицевых нервов Дантона, обездвиженных смертью на протяжении более чем века, Кантерель преисполнился надежд на создание полной иллюзии жизни, воздействуя на трупы недавно умерших людей, огражденные от малейшей порчи лютой стужей.

Но необходимость низкой темепературы препятствовала использованию уже освоенной им мощной электризующей силы воды сверкающей, которая, быстро замерзая, сковывала каждого усопшего, наперед лишая его возможности двигаться.

Долго упражняясь на трупах, временно подвергнутых желаемому охлаждению, мэтр, после неоднократных попыток, предпринятых вслепую, получил, наконец, с одной стороны, виталнум, а с другой - ресурректин, красноватое вещество, добытое из эритрита, которое, будучи впрыснуто в жидком виде внутрь черепа мертвого пациента через проделанное сбоку отверстие, само собой затвердевало вокруг сжимаемого им со всех сторон мозга. После этого достаточно было привести в соприкосновение какую-либо точку таким образом созданной внутренней оболочки с виталиумом, коричневым металлом, который в виде короткого стержня легко ввести в отверстие, проделанное для впрыскивания, чтобы два этих искусственных тела, бездеятельные одно без другого, тут же высвободили мощное электричество, которое, проникая в мозг, превозмогало бы трупное окоченение, одаривая пациента впечатляющей искусственной жизнью. Вследствие причуд пробуждающейся памяти, последний тут же воспроизводил с абсолютной точностью мельчайшие движения, совершенные им на протяжении чем-то особо выделяющихся минут его существования; затем, безо всякого роздыха он продолжал до бесконечности ту же неизменную серию действий и жестов, выбранную раз и навсегда. Иллюзия жизни была при этом полной: подвижность взгляда, постоянная работа легких, речь, разнообразные действия, походка - все это было налицо.

Когда стало известно об этом открытии, Кантерель получил множество писем от растревоженных семей, трепетно жаждущих увидеть какого-либо своего обреченного на неминуемую смерть родственника оживающим у них на глазах после фатального мига. Мэтр дал указание возвести у себя в парке, частично расширив, чтобы обзавестись подходящей площадкой, одну из прямолинейных аллей, некое подобие огромного прямоугольного зала, состоящего просто из металлического каркаса, поддерживающего потолок и стены из стекла. Он оснастил его электрическими холодильными аппаратами, предназначенными для поддержания там постоянного уровня холода, который, будучи достаточным, чтобы оберечь тела ото всякого разложения, не подвергал бы, однако, опасности затвердения их ткани. Тепло одевшись, Кантерель и его помощники могли подолгу там оставаться.

Будучи перенесенным в этот обширный ледник, каждый принятый с одобрения мэтра усопший пациент подвергался внутричерепному вливанию ресурректина. Введение этой субстанции происходило через проделанную над правым ухом маленькую дырочку, которая тут же затыкалась узкой пробочкой из виталиума.

Как только ресурректин и виталиум соприкасались, пациент начинал действовать, в то время как рядом с ним добротно укутанный очевидец его жизни старался по его жестам или словам распознать воспроизводимую сцену - она могла состоять из пучка эпизодов.

На протяжении этой исследовательской фазы Кантерель и его помощники вплотную окружали одушевленный труп, все движения которого подстерегались ими с целью оказания необходимой помощи. В действительности, точное повторение мускульного усилия, делавшегося при жизни для поднятия предмета - теперь отсутствующего, - влекло за собой нарушение равновесия, которое, если немедленно не вмешаться, приводило к падению. То же самое происходило и в случае, когда ноги, имея перед собой только ровную почву, принимались подниматься или спускаться по вымышленной лестнице, тут надо было помешать телу упасть как вперед, так и назад. Проворная рука должна была быть наготове, чтобы заменить собою ту несуществующую стену, на которую намеревалось опереться плечо пациента, расположенного подчас усесться в пустоту, если его не подхватить на руки.

Вслед за опознанием сцены Кантерель, тщательно подготовив всю документацию, осуществлял в одной из точек стеклянного зала точную реконструкцию желаемого окружения, по возможности как можно чаще пользуясь подлинными предметами. В том случае, когда нужно было слышать слова, мэтр в подходящем месте застекления применял маленькое слуховое оконце, просто заклеенное кружком шелковой бумаги.

Предоставленный самому себе и одетый в соответствии с духом своей роли, труп, встречая в меблированном помещении точки опоры, разнообразные противодействия, предметы, которые он мог бы поднять, играл себя без падений и неверных жестов. По завершении цикла действий, без конца начинаемого им заново без малейших вариантов, его возвращали на исходную точку. Вновь он обретал неподвижность смерти, как только ему выдвигали, берясь за маленькое колечко из плохо проводящего материала, стержень из виталиума, который, будучи вновь введен под маскировочным прикрытием волос ему в череп, каждый раз заставлял его возобновлять свою роль с начальной точки.

Когда этого требовала сцена, мэтр нанимал статистов для исполнения той или иной роли. Закутав тело под подобающим их персонажу костюмом в теплую фуфайку и предохранив голову толстым париком, они могли запросто находиться в леднике.

Поочередно восемь следующих покойников, доставленных в Locus Solus, подверглись новой процедуре и пережили заново сцены, резюмирующие разнообразные сцепления фактов.

***

10.Поэт Жерар Ловерис, доставленный своей вдовой, которую в ее безумной скорби поддерживала единственно надежда на обещанное Кантерелем искусственное оживление.

На протяжении пятнадцати последних лет Жерар с успехом опубликовал в Париже серию замечательных поэм, в которых он в совершенстве передавал местный колорит самых разных краев.

Так как природа его таланта принуждала его беспри-станно путешествовать, поэт, чтобы избежать постоянных душераздирающих прощаний, возил с собой по всему свету свою молодую жену Клотильду, сносно владевшую, как и он сам, всеми основными европейскими языками, и сына Флорана, здорового ребенка, которого бродячая жизнь ничуть не утомляла.

Пересекая однажды в дормезе дикие калабрийские ущелья Аспромонта, Жерар подвергся нападению банды разбойников, ведомых известным атаманом Гроччо, о чьих дерзких нападениях на многих путешественников, за которых он потом требовал огромный выкуп, шла молва. Получив при первой же попытке сопротивления удар кинжалом в левую ногу, Жерар был схвачен в плен вместе с Флораном, которому тогда было два года.

Гроччо тут же уведомил оставленную им на свободе Клотильду, что она может спасти двух пленников от смерти, лишь доставив ему до того дня, который он назначит для их казни, сумму в пятьдесят тысяч франков. Затем он отцепил от своего пояса письменный прибор, снабженный листами гербовой бумаги, и вынудил поэта, от которого не ускользнуло ни единое слово из вынесенного ему приговора, составить доверенность на имя Клотильды, чтобы облегчить ей все финансовые операции.

Отведенные вместе со своим багажом на вершину обрывистой горы, Жерар и Флоран были заточены в старинную капеллу, составляющую часть заброшенной старой крепости, в которой Гроччо с грехом пополам разместил свой лагерь.

По зрелом размышлении поэт не нашел никаких шансов на спасение. Гроччо, совершенно напрасно приняв его за путешествующего по прихоти богатого бездельника, назначил непомерно завышенную сумму выкупа, разве что пятую часть которой с трудом могла бы наскрести Клотильда. А когда деньги не доставлялись, знаменитый бандит никогда ни на секунду не откладывал час исполнения приговора.

Однако, после долгих размышлений Жерар открыл случайное средство спасти по крайней мере жизнь Флорана. Пообещав несколько тысяч франков, которые, как он знал, Клотильда была в состоянии собрать без особого труда, поэт подкупил своего тюремщика, некого Пьянкастелли, который, слывя самым хитрым в банде, решился пойти на дерзкое предприятие, пользуясь помощью единственно своей сожительницы Марты.

И у многих других бандитов в лагере тоже были любовницы, которые, не подчиняясь никакой дисциплине, ходили, когда им заблагорассудится, за разнообразными покупками в близлежащие городишки. Марта, вольная, как и ее компаньонки, тайно унесет Флорана, чтобы передать его Клотильде в обмен на обусловленную сумму денег, которую она принесет обратно Пьянкастелли. После этого двое соучастников, чтобы избегнуть всякого возмездия, сразу же покинут логово Гроччо.

Поэт отказывался от своего собственного побега, чтобы обеспечить его сыну. Гроччо часто прохаживался мимо возведенной прямо с уровня земли капеллой и поглядывал через окно на Жерара, уход которого тут же вызвал бы озлобленную погоню. Напротив, оставаясь на своем посту, отец мог бы сделать все от него зависящее, чтобы прикрыть рискованный побег ребенка, который сама природа этого края обещала сделать долгим и трудным.

Опасаясь, что захваченные им пленники установят, чтобы ускользнуть от него, связь с внешним миром, Гроччо всегда насторого запрещал им иметь при себе перо или карандаши.

Пьянкастелли, временно нарушив этот приказ, дал затворнику возможность написать Клотильде письмо, предписывая отдать женщине, которая передаст ей Флорана, оговоренную сумму.

На следующий день, затемно, Марта, снабженная письмом, ушла с ребенком, скрыв его под своим плащом.

Но в тот же день Гроччо, внезапно прознав о предстоящем появлении в округе группы богатых путешественников, представляющих для него заманчивую добычу, взял с собой в экспедицию Пьянкастелли, к помощи и советам которого он охотно прибегал во всех важных случаях.

Новый страж, Люзатто, был приставлен взамен к Жерару, трепетавшему теперь от мысли, что ему суждено увидеть, как побег Флорана раскрыт и понят - ибо еще было достаточно времени догнать Марту.

Принося в первый раз еду, Люзатто, по счастью, не поинтересовался Флораном, про которого он, должно быть, думал, что мальчуган все еще спит на маленькой койке, стоящей в затемненном углу. Но отцу казалось, что в следующий свой приход сменщик наверняка заметит отсутствие ребенка, и все выяснится - увы! - раньше, чем Марта окажется недоступна для погони.

Жерар искал уловку, способную предотвратить опасность.

У одной из стен капеллы, в которую его заточили, среди остатков алтаря валялась разбитая на несколько кусков статуя Богоматери в натуральную величину, а рядом с ней, выпав из материнских рук, поддерживавших его когда-то, покоился невредимый младенец Иисус.

Поэт решил воспользоваться этим каменным ребенком, чтобы ввести Люзатто в заблуждение.

Для смягчения страданий, со времени атаки на дормез причиняемых ему левой ногой, он получил от Гроччо мазь, оттенок которой ничуть не отличался от оттенка живой плоти. Он поднял божественного дитятю и, покрыв ему лицо, уши и шею слоем мази, уложил его на койку Флорана. Вполне удовлетворившись полученной иллюзией, он думал теперь лишь о том, как полностью скрыть каменные волосы. Только маленький беленький чепчик выглядел бы естественно. Однако Жерар, следуя привитой ему многочисленными путешествиями привычке, носил лишь цветное белье, достаточно броское, чтобы сделать чепчик подозрительным.

Капеллу освещало единственное окно. Снабженное массивной решеткой, установленной здесь когда-то против посягательств ночных пришельцев, оно находилось в глубине узкого наружного алькова, порожденного углублением в фасаде. В одном из углов этого тупика была навалена куча всякого хлама и отбросов - обрезки, корки, кочерыжки, огрызки или же очистки.

Имея в виду свой замысел, заключенный наугад поискал чего-либо подходящего в этой груде, которую решетка, будучи чуть выпученной наружу, позволяла ему обследовать.

Заметив сверху на куче множество грушевых огрызков, он вспомнил, что один из бандитов стащил из крестьянской тележки полную корзину бергамота, которым угощался потом весь лагерь. Он узнал об этом факте от Пьянкастелли, когда тот подал один из этих фруктов к ужину.

Осененный внезапной идеей, Жерар собрал, просунув руку между прутьями, все белые волокна, являющиеся продолжением плодоножки, и отделил их от хвостиков. Удалив семечки и окружавшую их мякоть, он получил толстые примитивные шнурки, тут же тщательно разделенные им на множество тонких нитей, из которых его неопытные пальцы, без устали переплетая и связывая их, создали благодаря несгибаемому упорству вполне приемлемый чепчик. Наряженная в этот головной убор и укрытая до самой шеи статуя, повернутая лицом к стене, производила впечатление настоящего ребенка. Мазь удачно имитировала тело, а белый чепчик казался матерчатым.

Поэт позаботился выбросить обратно в кучу все неиспользованные им компрометирующие остатки, выпавшие у него из рук во время работы.

Когда с дневной трапезой явился Люзатто, Жерар, обуздывая чудовищное волнение, попросил его сохранять тишину, чтобы не потревожить сон Флорана, недомогавшего с самого утра. Бросив взгляд в темный угол, где стояла койка, тюремщик поверил уловке поэта. Впрочем та же самая сцена с успехом повторилась перед ужином.

В начале ночи бряцание запоров разбудило Жерара. Новая экспедиция Гроччо, должно быть, удалась, ибо в соседние залы запирали узников.

На следующий день Пьянкастелли, вновь вступив в обязанности тюремщика, восхитился выходу, найденному поэтом, рассказ которого развеял в нем тревогу, неотступно преследовавшую его с предыдущего утра. Из осторожности статуя так и осталась пребывать нетронутой на своем месте, чтобы в случае необходимости обмануть неожиданных посетителей.

После пяти дней отсутствия вернулась Марта. Без труда найденная Клотильда передала ей в обмен на Флорана означенную сумму - и еще нежное письмо к Жерару, излагающее тысячу дерзких проектов освобождения.

Однажды утром, получив от Гроччо поручение разведать все о скором пребывании в Аспромонте одной роскошной путешественницы, Пьянкастелли, поручение которого было рассчитано на два дня, решил, что ему представляется удобный случай навсегда покинуть лагерь, прихватив с собой Марту и деньги.

Одобрив его замысел, Жерар с благодарностью простился с ним.

Благодаря сноровке поэта, старавшегося обеспечить Пьянкастелли беспрепятственное дезертирство, Люзатто, вновь ставший тюремщиком, на протяжении еще целого дня принимал за Флорана растянувшуюся на убогом ложе статую; но на следующий день у него проснулись подозрения и, приблизившись к топчану, он все понял. Многоопытный Гроччо провел расследование и разгадал роль, сыгранную Пьянкастелли и Мартой, которые, находясь теперь вне пределов досягаемости и не помышляя о возвращении, избегли его возмездия.

Желая обмануть работой ожидание неминуемой близкой смерти, Жерар искал какого-либо способа писать несмотря на запрет Гроччо.

В самый день драмы, когда дормез, выехав из городка, карабкался на косогор в сопровождении бедных детишек, наперебой протягивавших ездокам охапки свежесорванных цветов, Жерар купил для Клотильды букет, а она, выбрав из него розу, с удовольствием подарила ее обратно дарителю. Попав в заточение, поэт благоговейно сохранял это сладкое воспоминание о той, кого он уже и не чаял увидеть.

Задумав теперь использовать в качестве пера один из шипов этой розы, Жерар отломал их все кроме самого длинного, над которым он ногтями отщепил стебель, став тем самым обладателем удобного орудия письма.

По его просьбе ему в пользование были отданы несколько книг, найденных у него в багаже; находившийся среди них огромный словарь начинался и кончался добавленным переплетчиком чистым листом белой бумаги - и тем самым предоставлял поэту четыре просторные нетронутые страницы, готовые вместить значительное произведение.

Жерар знал, что чернилами ему могла бы послужить собственная кровь, добытая уколом того же шипа, но он боялся выдать подобную уловку, невольно замарав свое, хоть и цветное, белье и одежду.

Он сказал себе, что стертый в порошок какой-либо прочный материал, такой, например, как металл, мог бы, окрашивая знаки, начертанные единственной доступной ему жидкостью - водой, дать после просыхания читаемый и достаточно прочный текст.

Но какой металл распылить?

Стальные прутья оконной решетки были неуязвимы, а капелла, двери которой замыкали лишь наружные запоры, была полностью опустошена. По счастью, когда перед самым заточением у Жерара отобрали драгоценности и деньги, незамеченной осталась старинная золотая монета, происхождение которой было весьма трогательным.

На протяжении всего лета, проведенного ею когда-то в Оверни, Клотильда, тогда еще ребенок, часто играла невдалеке от каких-то феодальных руин, под сенью купы деревьев, являвшейся обычной целью ее прогулок. Однажды, царапая землю своей лопаткой, чтобы обвести рвом возведенную ее трудами песчаную крепость, она выковыряла из земли кусочек золота, который при ближайшем рассмотрении оказался экю со стулом XIV века. Гордая своей находкой Клотильда захотела носить это экю, подвешенное на золотой цепочке, на запястье. В девичестве она по-прежнему не расставалась с хрупким украшением, цепочку которого удлинили. Принимая от него обручальное кольцо, она подарила свое сокровище Жерару, чтобы он носил на запястьи тот предмет, который с самого детства никогда ее не покидал. Днем и ночью поэт лелеял у себя на руке эту трогательную реликвию, присутствия которой, благодаря прикрытию, манжеты обыскавшие его бандиты не обнаружили.

Укрепленные при помощи двух вмурованных в стену искривленных поперечин, прутья оконной решетки заканчивались остриями, сталь которых была способна, стачивая экю, снабдить его золотым порошком.

Это экю, столь драгоценное для четы с точки зрения эмоций, было бы тем самым испорчено. Но позже, в глазах Клотильды-вдовы, его ценность лишь возрастет из-за отметин, тесно связанных с лебединой песнью ее поэта, драгоценности и весь багаж которого она, без сомнения, выкупит у Гроччо.

Ввиду предполагаемой недолговечности еще не написанных букв, для порчи которых, должно быть, достало бы малейшего трения, Жерар, чтобы воспользоваться надежным прикрытием переплета, задумал заполнить текстом оба белых листа, не вырывая их из тома. Сверх того, его творение, тем самым, вернее дойдет до Клотильды, которая, выкупив дорогие ей сувениры, наверняка проверит наличие каждого предмета и, в первую очередь, - старинного фолианта.

Чтобы не унизить весьма ценный кодекс, который явно заслуживал большего, нежели простого служения поставщиком нескольких нетронутых страниц, узник решил весьма тесно связать свои стихи с прозой автора. Чуждая этому сочинению, будущая поэма обезобразила бы целое, которое она, напротив, обогатила бы, если бы ее тема из нее вытекала. Будучи для двух упомянутых листов гарантией против очищающего вырывания, эта содержательная близость придала бы рукописным строфам шансы на нескончаемое существование, обеспечив непрочному писанию вечную охрану переплета. К тому же, поэт еще и украсил бы тем самым свое творение, ибо книга, озаглавленная Erebi Glossarium a Ludovico Toljano, была будто создана, чтобы питать и направлять последние жалобы осужденного.

Посвятив всю свою жизнь глубокому и доскональному изучению мифологии, Луи Тальян, знаменитый эрудит XVI века, разумно объединил в двух замечательных словарях озаглавленных:

один - Olympi Glossarium, другой - Erebi Glossarium, неисчислимые материалы, беспрестанно собиравшиеся им на протяжении тридцати лет терпеливых исследований.

В них в алфавитном порядке были расположены имена или названия богов, животных, мест или же предметов, связанных с двумя сверхъестественными местностями, каждое из которых сопровождалось обильным текстом, где разумно соседствовали документы и предания, цитаты и подробности.

Любое слово, не имеющее отношения, с одной стороны, к Олимпу, а с другой - к Эребу, в перечень не включалось.

Напечатанные на латыни, эти два чрезвычайно редких произведения, и сегодня продолжающие оставаться драгоценным и величественным памятником культуры, имелись лишь в нескольких прославленных публичных библиотеках. Но с давних пор в семье Лаверисов наряду с писательским ремеслом от отца к сыну передавался экземпляр второго из них - безупречный экземпляр, который Жерар с восхищением листал каждый день. Взятое в самом своем широком смысле, слово "Эреб" относилось здесь ко всей совокупности преисподней.

А ведь, чтобы испустить на пороге могилы последний вопль, откуда же еще черпать образы, как не из этого источника, все составляющие который элементы происходили из обители мертвых?

Жерар наметил план оды; в ней его поэтически наделенную языческой загробной жизнью душу, прибывающую в Эреб, должны были обуревать многочисленные видения, навеянные, ввиду желаемого симбиоза, определенными отрывками книги.

Созидая, поэт, восставший против любой методически размеренной работы, всегда сочинял недолгими периодами, полными напряженных усилий, лишая себя отдыха, сна и пищи вплоть до завершения поставленной перед собой задачи; после чего ужасное изнурение принуждало его отказаться от малейшего проблеска творческой мысли. Будучи одарен непогрешимой памятью, он завершал все в уме, а уже потом брался за перо.

Подряд шестьдесят часов, ни секунды из которых он не потратил даром, слагал Жерар, следуя принятым правилам, свою оду, которую и закончил на рассвете.

Тогда он тщательно собрал у окна порцию золотого порошка, долго царапая экю о нижнее острие одного из стальных прутьев решетки.

Затем при помощи шипа, окунаемого в кувшин с водой, он начал записывать на достойной этого белизне бумаги свою оду, присыпая золотой пылью, стоило ему закончить строфу, ее все еще не высохшие буквы.

Понемногу покрытая стихами до самого низа по сути дела первая страница словаря скоро высохла, демонстрируя четкий золоченый текст, и тогда Жерар посредством двух скрупулезно проведенных сбрасываний бережно собрал обратно зерна порошка, не схваченные водой.

Заполнив таким же образом оборот помещенного в начале книги листа, а затем и обе стороны последнего, поэт завершил свою оду и подписался.

Желая обрести в каком-либо ином всепоглощающем занятии забвение мучительных дум, которые, как он чувствовал, готовы были снова его одолеть, Жерар, после гигантского напряжения сил, надолго неспособный на любой творческий труд, решил предаться банальным мнемоническим упражнениям.

В словаре Эреба содержалось много весьма заманчивых для заучивания наизусть фрагментов, но для переутомленного мозга Жерара, которому после каждого очередного пароксизма работы приходилось полностью отказываться от любого контакта с книгами, полными фантазии и вымыслов, они представляли немалую опасность.

Мечтая скорее о холодном научном тексте, он избрал из своего скудного запаса "Эоцен", серьезное исследование, охватывающее единственно указанный в названии геологический период. Поэт, а не ученый, он часто любил листать это сочинение из-за замечательной серии цветных иллюстраций, которые переносили его дух, охваченный упоительным головокружением, в бездны планетарного прошлого. Он подумал, что заучить теперь на память сухие абзацы текста, не глядя при этом на картинки, было бы вполне безопасным средством, чтобы отвлечься от наваждений.

Но Жерар чувствовал, что осилить столь тяжкое задание он сможет, лишь прибегнув к твердо установленному строгому распорядку, который вплоть до самого последнего дня неотвратимо принуждал бы его к ежедневному изнурительному труду.

В конце книги тянулся детальный алфавитный перечень всех рассмотренных в ней предметов - животных, растений или минералов; причем после каждой из набранных в два столбца вокабул были перечислены страницы, на которых она изучалась.

Так как от даты неизбежной смерти его отделяло еще, считая текущий, пятьдесят дней, Жерар поискал, не содержит ли какая-либо из страниц указателя в точности такое же число цитируемых слов. Сверху пятнадцатой, которая отвечала его пожеланиям, он своим обычным способом написал: "Дни в душегубке", последний термин оправдывался суровостью его заточения.

Два новых слова "Актив" и "Пассив", были начертаны, дабы служить заглавиями; одно - лицевой стороной - над первым столбцом, другое - навыворот - под вторым. Все время пользуясь шипом и водой с золотым порошком, чтобы ежедневно вычеркивать, начав с верха страницы, по одному из пятидесяти названий, призванных впредь олицетворять пятьдесят его последних дней заключения, Жерар одновременно мог видеть, как растет его актив, составленный чередою минувших дней, и уменьшается пассив или сумма дней еще предстоящих.

В возложенные им на себя обязанности входило выучить наизусть, сопровождая каждое вымарывание, между подъемом и отбоем все, что касалось вычеркиваемого названия на обозначенных в указателе страницах.

Поразительным образом самостоятельно отдавшись во власть суровому, хоть и добровольному, обязательству, заключенный, тотчас принявшись за свою работу, непреклонно придерживался принятой линии поведения, как нельзя лучше обретая забвение в бесплодных упражнениях своей памяти.

За три недели до роковой даты он счел, что бредит, когда заключил в свои распростертые объятия Клотильду, которая без ума от радости принесла в лагерь гарантировавшую освобождение сумму. Некогда очень близкая с ней в монастыре некая Эвелина Бреже, несмотря на свое скромное происхождение, составила благодаря своей необычайной красоте блестящую партию. Потерянная из виду Клотильдой, оставшейся в неведении о переменах в ее судьбе, Эвелина, листая газеты, прочла подробные описания драмы с дормезом, сопровождавшиеся биографическими справками о Жераре и его жене, чья девичья фамилия тоже была указана. Ее до глубины души взволновали те ужасы, которые претерпела ее старинная подруга, и она тут же великодушно переслала ей требуемую в качестве выкупа сумму.

Без проволочек выпущенный на свободу поэт получил от Гроччо, который оказался честным малым, разрешение взять с собой в качестве душещипательных сувениров кое-что из атрибутов его пленения: каменного ребенка в причудливом чепчике, две украшенные золотыми письменами книги и стебель с единственным шипом. Что касается экю, о котором всем было по-прежнему невдомек, оно как и раньше висело у него на запястьи.

Итак, именно основные эпизоды этого столь выделяющегося в его существовании заключения, Жерар Ловерис, умерев, переживал под влиянием ресурректина и виталиума.

В леднике была возведена нужная декорация, дополненная аксессуарами - сувенирами, которые поэт свято хранил до самого конца, вызванного почечным недугом. Не забыт был и разрушенный алтарь, и возлежащая разбитая статуя богоматери с так удачно опустевшими руками.

Чтобы предоставить усопшему подходящее поле деятельности, пришлось снять с младенца Иисуса мазь и чепчик, столь долго его украшавшие, затем соскоблить в двух книгах хрупкие золотые буквы.

С тех пор труп время от времени функционировал перед плачущей Клотильдой. Рядом с матерью при волнующем воскрешении, доставлявшем обоим скорбящим несколько мгновений сладких иллюзий, присутствовал ставший уже юношей Флоран.

После каждого сеанса с каменной головы заново удаляли розовую обмазку и головной убор, а из двух книг - их золоченый текст.

* * *

20. Мериадек Ле Мао, скончавшийся в возрасте восьмидесяти лет...

[ ... ]

3°. Актер Лоз, умерший в пятьдесят лет от воспаления легких...

[ ... ]

* * *

4°.Семилетний ребенок Хуберт Сцеллос, унесенный брюшным тифом...

[ ... ]

* * *

5°.Скульптор Жержек, который, скоропостижно скончавшись и не имея родственников...

[ ... ]

* * *

6°. Впечатлительный писатель Клод де Кальвез, который за год до своей кончины...

[ ... ]

* * *

7° .Молодая красавица с той стороны Ла-Манша в сопровождении своего богатого мужа, лорда Альбана Эксли, пэра Англии...

[ ... ]

* * *

8°.Молодой человек Франсуа-Шарль Кортье таинственный самоубийца, попал в Locus Solus при весьма специфических обстоятельствах.

Действия, к которым Кантерель побудил труп, повлекли за собой открытие ценнейшей письменной исповеди, позволившей мысленно реконструировать нашумевшую драму, вплоть до того окутанную мраком.

В уже отдаленную нынче эпоху литератор Франсуа-Жюль Кортье, недавно овдовевший отец двух маленьких детей, Франсуа-Шарля и Лидии, приобрел неподалеку от Мо, чтобы жить там круглый год жизнью самоуглубленного труженника, всепоглощающие занятия которого требуют атмосферы покоя, виллу, одиноко возвышавшуюся посреди обширного сада.

Наделенный необычайно высоким и выпуклым лбом, которым он гордился, Франсуа-Жюль не без корысти ратовал за френологическую науку. Широкая черная этажерка, стоявшая у него в кабинете, была заставлена ровными рядами черепов, о достопримечательностях которых он мог рассуждать со знанием дела.

Однажды в январе, когда писатель после полудня приступил к своей работе, Лидия, а ей тогда было девять лет, пришла и, указав сквозь стекло на хлопья снега, которые, густо падая с неба, заточали ее среди четырех стен, стала ласково проситься поиграть рядом с ним. Подмышкой она держала куклу-адвоката, игрушку, которая, являясь материализацией злободневной темы, произвела как раз в том году, когда женщинам впервые было предоставлено адвокатское место, фурор.

Франсуа-Жиль, и без того обожавший дочь, удвоил свою нежность к ней с тех пор, как с неохотой лишился общества Франсуа-Шарля, отправленного им по достижении одиннадцати лет для усиленных занятий интерном в один из парижских лицеев.

Целуя ребенка, он сказал ей "да", взяв с нее обещание быть послушной и не шуметь.

Стараясь ничем его не потревожить, Лидия уселась на пол позади большого, тесно заставленного стола, так что облокачивавшийся на него отец лишен был теперь возможности ее видеть.

Неслышно играя со своей куклой, она вдруг разжалобилась, вспомнив о снеге, тем ощущением прохлады, которым дарило ее пальцы фарфоровое личико, - и быстро, как будто бы речь шла о ком-то сильно продрогшем, положила куклу-адвоката на спину перед самым очагом, в котором пылало сильное пламя.

Но тут же, так как жар расплавил крепивший их клей, оба стеклянных глаза упали внутрь головы.

Опечаленный ребенок выхватил куклу и, держа ее прямо перед собой, принялся детально изучать последствия происшествия.

Кукла-адвокат выделялась теперь на фоне стоявшей у стены черной этажерки, и Лидия вопреки своей воле была внезапно поражена порожденным общей для них пустотой глазниц сходством в выражении выставленных черепов и розового искусственного лика.

Она взяла один из черепов и, в полном счастье от того, что нашла новую игру, поставила перед собой заманчивую задачу: всеми мыслимыми средствами дополнить и развить замеченное сходство.

Как того и требовала строгость облика и серьезность профессии, вся шевелюра адвоката была непринужденнно зачесана назад и подобрана под строгую сетку для волос, несовместимую с какой-либо завивкой или шиньоном.

Изготовленная ввиду второстепенности ее предназначения при помощи какого-то экономичного метода, слишком примитивного, чтобы гарантировать достаточную точность, легкая, но в то же время жестковатая сеточка вылезала спереди из-под шапочки, спускаясь на голый лоб.

Лидия подсчитала, что первой ее обязанностью было воспроизвести на черепе это перекрещивание тонюсеньких линий, которые с точки зрения затеянного ею предприятия приобретали особую важность по причине своей смежности с двумя пустыми орбитами, в каковых, собственно, и коренилась основа указанного сходства.

Девчушка, упражнявшаяся под руководством гувернантки в искусстве рукоделия, носила в кармане маленький несессер, содержавший все необходимое для вышивки. Вытащив оттуда шило, она, с силой направляя его острие своей ручонкой, прочертила на лобной кости черепа тонкие и короткие косые штрихи, направленные в разные стороны. Клетка за клеткой, в конце концов что-то вроде врезанной сетки покрыло всю желаемую территорию, несовершенством своих странных зигзагов обнаруживая забавную детскую неловкость ее автора.

Теперь черепу нужна была шляпа, подобная адвокатской.

Стоявшая под рабочим столом корзина для бумаг была переполнена старыми английскими газетами.

Наделенный любознательным и энтузиастским духом, Франсуа-Жюль, стремясь углубленно изучать все литературы по их оригинальным текстам, весьма далеко продвинулся в изучении многих живых и мертвых языков.

На протяжении почти всего предыдущего месяца он ежедневно раздобывал "Таймc", изобиловавший тогда наиболее серьезными комментариями на захватившее его событие.

Английский путешественник Данстен Эшерст только что вернулся в Лондон после длительных полярных исследований, которые, хоть и не привели ни к малейшему продвижению на север, увенчались блистательным открытием нескольких новых земель.

Так, например, во время дальней пешей разведки, предпринятой через паковый лед с его зажатого льдами корабля, Эшерст на своем пути обнаружил отсутствующий на всех картах остров.

У самого побережья, у основания красной мачты, установленной на вершине пригорка специально, чтобы привлечь к нему внимание, покоился железный сундук, взломав который, внутри обнаружили единственно большой лист старого, потемневшего от времени пергамента, покрытый древними рукописными буквами.

Сразу по возвращении в английскую столицу Эшерст показал документ ученым-лингвистам, которые предприняли его перевод.

Написанный старинными скандинавскими рунами древний документ, подпись и дата под которым все еще сохранили разборчивость, вел свое происхождение от норвежского мореплавателя Гундерсена, который, отправившись по направлению к полюсу около 860 года, никогда уже не вернулся. Удивительно было, что в столь отдаленную эпоху удалось водрузить на этом острове красную мачту - находящуюся на широте, потребовавшей, чтобы добраться до нее снова, нескольких столетий непрекращающихся усилий - и весь мир с восторгом принял найденный документ, тем более способный подогревать всеобщее возбуждение, что многие из его почти изгладившихся строк давали место противоречивым истолкованиям.

Газеты всего земного шара, а особенно - британские, уделяли много внимания неясному злободневному вопросу. "Таймс" в дополнение к разобранным версиям, предлагаемым компетентными учеными, организовал даже ежедневную публикацию в виде факсимиле отрывков пергамента в форме обусловленной размерами оригинального текста - нескольких очень длинных строк сразу под названием статьи, занимавшей обычно половину страницы, уже под которыми размещались три столбца, непременно посвященные в каждом номере знаменитой теме. Франсуа-Жюль, который в увлечении своим знакомством со староскандинавскими рунами и языком сразу загорелся проблемой, вырезал все эти точные воспроизведения текста, чтобы носить с собой и корпеть над ними каждую свободную минуту, - снабжая, чтобы избегнуть всякой путаницы, каждое из них своими замечаниями, надписываемыми им чернилами над строками печатного текста, на долю которого выпадало находиться на обороте данного фрагмента.

В конце концов неразборчивая рукопись была полностью прочитана и поведала в деталях, не разъяснив все же его трагическую развязку, о полярном путешествии, которое по причине удаленности времени своего осуществления казалось чудесным. Как только инцидент был исчерпан, в то же утро Франсуа-Жюль выбросил во время уборки в мусорную корзину все вырезки вперемешку с экземплярами "Таймс".

Вытащив наугад из корзины номер прославленной газеты, Лидия, сама того не желая, вытянула вместе с ним и три рунические вырезки, наполовину вложенные внутрь последнего его сгиба.

Оторвав нетронутый лист, она приспособила его перпендикулярно контуру умело оставленной в середине ровной круглой площадки, а затем прибегнув к помощи ножниц из своего несессера, оставила тем самым вчерне заготовленной шляпке лишь требуемую высоту.

Для узких вертикальных полей, необходимых для завершения изделия, Лидия воспользовалась поразившими ее своей удлиненной формой тремя полосами с рунами, которые, казалось, были посланы ей свыше, чтобы избавить от лишнего кроя.

Вооружившись благодаря своему несессеру сначала наперстком, а затем иглой с продетой в нее длинной белой ниткой, она сумела, сшивая, опоясать целиком нижнюю кромку шляпы, инстинктивно выбрав именно его, верхним краем трех узеньких лент бумаги, плотно подогнанных друг к другу. - каждый раз, чтобы скрыть замаранную пометками своего отца сторону, обращая ее внутрь.

Закончив работу, она возложила хрупкий головной убор на череп и, удовлетворенная достигнутым сходством, принялась устранять порожденный ею на полу беспорядок. В несессер мало-помалу вернулось все его повсюду разбросанное содержимое, после чего он был убран обратно в карман, искалеченная газета, снова сложенная по старым сгибам, возвратилась в корзину. Что же касается неудобных и бесформенных мятых обрезков, отстриженных ножницами от шляпы, Лидия сочла наиболее подобающим их сжечь. И, предварительно из-за крохотности своих ручонок проскользнув за каминную решетку, чтобы суметь точно попасть в огонь, бросила их бесполезную массу в самый центр очага.

Увидев после краткого ожидания, что они занялись еще лучше, она с легкостью повернулась, чтобы выйти из знойного закутка.

Но в этот момент, развернувшись в процессе сгорания, целый охваченный пламенем угол бумажного листа, сначала приподнявшись в воздух, накренился набок и выпал из пылающего костра, подражая движению форточки, открывающейся на петлях своего горизонтального основания.

Огонь с этого вылетевшего наружу факела перекинулся сзади на коротенькую юбочку Лидии, которая спохватилась лишь через несколько секунд, когда ее уже начали охватывать широкие языки пламени.

На ее крики Франсуа-Жюль поднял голову, затем, мертвенно побледнев, вскочил. Окинув комнату взглядом, чтобы найти в ней лучшее спасительное средство, он ринулся к девочке и, не обращая внимания на собственные ожоги, бросился, подхватив ее на руки, к одной из больших оконных занавесок, чтобы тесно обернуть в нее дочку. Но пламя, раздутое встречным воздушным потоком, порожденным этим столь необходимым порывом, долго еще роптало, несмотря на безумные усилия несчастного отца, который с вылезшими из орбит глазами судорожно пытался придать герметичность своему пеленанию.

Когда, наконец, пламя было потушено, два спешно вызванных к перенесенной в постель Лидии врача признали ее состояние безнадежным.

Охваченная бредом девчушка без перерыва пересказывала, комментируя их, мельчайшие поступки, совершенные ею между ласковым "да" ее отца и роковым пожаром.

Она скончалась в тот же вечер.

Франсуа-Жиль, вне себя от горя, благоговейно установил навсегда на камине в своем кабинете, защитив его стеклянным колпаком, снабженный хрупкой шляпой череп с отметинами на лбу. Эти два предмета, символизировавшие последний счастливый час его возлюбленного ребенка, стали для него бесценными реликвиями.

Немногим позже этой ужасной драмы Франсуа-Жюль оплакал смерть от чахотки - тот заразился ею от своей жены, умершей за год до него, - лучшего своего друга, поэта Рауля Апарисио, с которым его еще с лицейской скамьи связывала самая братская любовь.

Полностью разоренный болезнью, Апарисио оставил после себя дочку, Андреа, ровесницу и подругу бедной Лидии, единственным родственником которой был небогатый дядя, обремененный женой и детьми.

Все еще изнемогая от скорби, Франсуа-Жюль, чтобы создать себе иллюзию возвращения пропавшей, принял к себе нежную и обворожительную бедную сиротку, к которой он быстро привязался. Влюбчивый по натуре Франсуа-Шарль, которого при мысли о Лидии еще часто сотрясали рыдания, с радостью воспринял появление этой новой сестры.

Прошли годы, и Андреа Апарисио превратилась к шестнадцати годам в чудесную девушку с гибким телом, с тяжелыми золотыми волосами, обрамляющими тонкое и выразительное лицо, украшенное восхитительными глазами, огромными и искренними.

И тогда Франсуа-Жюль с испугом увидел, что его отцовская привязанность к сироте уступает место всепоглощающей безрассудной страсти.

Несмотря на отсутствие каких-либо родственных отношений, совесть порицала его за любовь к этому ребенку, который, с детства воспитывавшийся им, звал его отец, - и он хранил это новое чувство в тайне.

Обуздывая свои желания, он наслаждался глубоким счастьем жить под одной крышей с Андреа, видеть и слышать ее каждый день - и пошатываться от опьянения, утром и вечером целуя ее в лоб.

Достигнув к восемнадцати годам полного расцвета своей красоты, Андреа довершила треволнения Франсуа-Жиля, который, не в силах больше сдерживаться, спланировал непосредственный матримониальный демарш.

Ничто, в общем и целом, материально не препятствовало вымечтанному союзу. За отсутствием любви порыв признательности к человеку, который дал ей приют, заставит согласиться Андреа, к тому же, без сомнения, обрадованную состоянием, идущим на смену ее бедности.

Самостоятельно выбрав для себя карьеру, за которой внимательно наблюдал передавший ему по наследству свое писательское дарование отец, Франсуа-Шарль в ту пору работал целыми днями, чтобы получить степень лиценциата по словесности. После ужина, покинув Франсуа-Жиля и Андреа, он один в своей комнате посвящал еще битый час учебе - и затем последним поездом отправлялся ночевать в Париж, чтобы с самого раннего утра отправиться в библиотеку, откуда он возвращался в Мо лишь в сумерки.

Однажды вечером, пока его сын грыз науку, Франсуа-Жюль, у которого бешено колотилось сердце, почти заикаясь, сказал: "Андреа... дорогое дитя... вот уж тебе и пора замуж... Я хочу сказать тебе об одном проекте... наполняющем счастьем мою жизнь... Но, увы!.. я не знаю, примешь ли ты..."

Покраснев, девушка вздрогнула от радости, неправильно истолковав его слова.

Они с Франсуа-Шарлем всегда обожали друг друга. Детьми, в дни каникул они оживляли дом или сад шумом своих игр, смешанных с невинными поцелуями. Подростками поверяли друг другу свои мечты, вместе обсуждали прочитанное. И наконец, чувствуя, что не могут жить друг без друга, поклялись себе соединиться, дожидаясь лишь подходящего момента, чтобы открыться Франсуа-Жилю, в чьем восторженном согласии они ничуть не сомневались.

Андреа, думая, что намек, содержащийся в произнесенной фразе, мог иметь в виду только ее брак с Франсуа-Шарлем, тут же ответила: "Отец, будьте счастливы, ибо ваше желание уже исполнено. Я люблю Франсуа-Шарля и любима им, я обещала ему свою руку, как и он мне".

По до тех пор ничем не омраченному мнению Франсуа-Жюля, Андреа и Франсуа-Шарль, выросшие вместе, испытывали друг к другу лишь целомудренную нежность, подобающую в отношениях между братом и сестрой.

Будто пораженный громом, он увидел сына, молниеносно примчавшегося на недвусмысленно радостный призыв Андреа, и принял, не потеряв при этом внешнего самообладания, благодарности счастливой пары.

Молодой человек тут же отправился на вокзал, а благословляемый Андреа вплоть до самого порога своей комнаты Франсуа-Жюль, оставшись один, пережил ужасный кризис.

Его муки ревности обострял контраст, который составляла с его собственным увяданием ошеломляющая юность сына, к тому же подчеркнутый полным сходством их черт и осанки

. "Она его любит!.."- хрипел он, доведенный до безумия образом Франсуа-Шарля, овладевающего Андреа.

На протяжении долгих часов шагал он из угла в угол своей комнаты, судорожно сжимая руки и тихо стеная.

Внезапно безрассудный замысел вернул ему надежду. Невзирая на отныне стоящего между ними сына, смиренно признавшись в своей любви, он умолит Андреа стать его женой, убедив ее, что от ее ответа зависит жизнь или смерть благодетеля ее детства. Из жалости она согласится...

Как только он принял такое решение, его обуяло неукротимое желание тут же предпринять эту попытку. О! положить конец жестоким мучениям... быстрее... быстрее... почувствовать, как единственное ее слово превращает его ад в несказанное блаженство!

Мертвенно-бледный, дикий, неверной походкой поднялся он этажом выше и вошел к Андреа.

Было раннее утро. Девушка спала, ангельски прекрасная, разметав золотые волосы вокруг обнаженной шеи.

Разбуженная шагами приближающегося Франсуа-Жюля, она ему сначала улыбнулась.

Но, вдруг отдав себе отчет в эксцентричности часа и странности визита, она ощутила внезапный страх, который усиливался ужасающим обликом и искаженными чертами лица проведшего всю ночь без сна Франсуа-Жюля.

"Отец, что с вами?..- сказала она. - Почему вы так бледны?"

"Что со мной?" - прошептал несчастный.

И спотыкающимися словами он описал ей свою необузданную любовь.

"Ты станешь моей женой, Андреа, - сказал он, сжимая руки,- иначе... ох!.. я умру, я... я... твой благодетель".

Бедной девушке казалось, что она уничтожена, что она стала жертвой кошмара.

"Я люблю Франсуа-Шарля, - пробормотала она, - и хочу принадлежать только ему..."

Эти слова, случайно задев за живое Франсуа-Жюля, были подобны для него раскаленному докрасна железу, приложенному к ране.

"О! нет... нет... не ему... мне... мне..." - вскричал он с умоляющими жестом и взглядом.

Она повторила более твердым тоном:

"Я люблю Франсуа-Шарля и хочу принадлежать только ему".

Эта злополучная фраза, снова прозвучавшая у него в ушах, окончательно помутила разум Франсуа-Жюля, которого посетило более четкое, чем когда-либо, столь ужасающее видение его сына, обладающего Андреа.

Он говорил дрожащими губами: "Нет... не ему... нет... нет... мне... мне..." - и пытался заключить юную девушку в объятия, сведенный с ума обнаженной шеей и изысканными формами, угадываемыми за тонким батистом.

Несчастная попыталась закричать. Но он схватил ее обеими руками за горло, повторяя жутким тоном:

"Нет... не ему... мне... мне..."

Его пальцы, долго сжимаясь расслабились только после ее смерти.

Затем он ринулся на труп.

Спустя час, вернувшись в свою комнату, Франсуа-Жюль, снова ставший самим собой, ужаснулся чудовищности своего преступления. К мучительному горю от убийства своего кумира у него в уме примешивалась и боязнь наказания, и ужас перед наихудшим бесчестьем, пятнающим его имя и преследующим его сына.

Затем несчастный успокоился, решив, что, так как все произошло в тишине, не может всплыть никаких улик или свидетельств и что, никогда ничем не обнаружив своей любви, он всей своей безукоризненно чистой жизнью, само собой, предотвратит всякие подозрения.

В восемь часов служанка, привыкшая каждое утро будить Андреа, подняла тревогу, и Франсуа-Жюль сам вызвал представителей правосудия.

Внимательное обследование местности с абсолютной точностью показало, что за ночь никто не проникал в помещение, в котором спали только два мужчины, с одной стороны, Франсуа-Жюль, с другой - Тьерри Фукето, недавно нанятый молодой слуга.

Так как Франсуа-Жюль, казалось, вне всяких подозрений, все единодушно сочли виновным Тьерри, который, несмотря на его пылкие протесты, был подвергнут предварительному заключению по обвинению в убийстве с последующим изнасилованием.

Примчавшийся из Парижа на неотложный зов отца Франсуа-Шарль, как безумный, выл от горя перед обесчещенным трупом той, кто должна была освящать всю его жизнь.

Дело шло своим чередом, и Тьерри, против которого внешне свидетельствовало буквально все, был, несмотря на все свои горячие протесты, осужден присяжными, признавшими отсутствие предумышленности, на пожизненную каторгу.

Убежденная в его невиновности мать Тьерри, Паскалина Фукето, честная сельчанка из окрестностей Мо, заверила его при отправке, что отныне единственной целью ее жизни будет его оправдание.

Снедаемый угрызениями совести Франсуа-Жюль, которого днем и ночью неотвязно преследовал образ бедного каторжника, испытывающего вместо него тысячи мучений, потерял сон и здоровье: печень, которая всегда была его слабым местом, теперь тяжело терзала его и за несколько лет привела на край могилы.

Видя свою обреченность, он захотел составить признание, которое могло бы после его смерти привести к оправданию Тьерри, чьи незаслуженные беды никогда не переставали неотступно его преследовать.

При жизни понуждаемый молчать страхом перед судебным преследованием и наказанием, которое навлекло бы на него его признание, а также перспективой несмываемого позора, которым бы заклеймил Франсуа-Шарля гнусный скандал, связанный с неминуемым процессом, он остановился на мысли о полном посмертном покаянии.

Но свое послание, чтобы временно утаить выпускаемое им на свободу бесчестье, он решил поместить в какой-нибудь надежный тайник, который, и сам по себе прославляя его достоинства, не мог бы быть раскрыт, кроме как в результате целой серии манипуляций, подобранных с таким умыслом, чтобы заставить беспрестанно касаться пальцем почетных для него мелочей.

Когда-то самый большой успех в его карьере выпал на долю задорной комедии, целый сезон шедшей в Париже.

В самом начале ужина, посвященного сотому спектаклю, он открыл, вынув его из складок своей салфетки, футляр, чья ширина составляла две трети от высоты, внутри которого плашмя сверкало, все из драгоценных камней, оправленных в золотую пластинку, маленькое факсимиле афиши этого дня, заказанное художнику-ювелиру в складчину всеми его друзьями. Благодаря плотной массе изумрудов двух различных оттенков, темно-зеленый текст четко выделялся на светло-зеленом фоне. На тринадцати белых прямоугольных картушах различного размера, порожденных алмазной пылью, были написаны тринадцать фамилий актеров, из которых двенадцать - синими буквами большей или меньшей толщины, сделанными из подобранных по размеру сапфиров, а одно, первое и самое огромное, - броским красным шрифтом, составленным из множества рубинов. Сверху над всем этим господствовала завидная формула: "100-е представление".

Франсуа-Жюль подумал, что выбранный в качестве тайника этот предмет, увековечивший самый

триумфальный день в его жизни, мог бы лучше, чем все остальное, прикрыть своей славой грязь его исповеди.

Следуя его долгим и точным указаниям, умелый парижский золотых и серебряных дел мастер, полностью ее выдолбив, незаметно превратил элегантную золотую пластинку во что-то вроде необычайно плоской коробочки, при этом ее верх, украшенный драгоценными каменьями, стал скользящей крышкой, сдвинуть которую можно было лишь после отключения некоей стопорящей системы, достигаемого нажатием ногтя на поставленный на пружинку рубин в большой красной строке.

Виновный поклялся себе спрятать там свои ужасные признания.

Что касается действий, долженствующих мало-помалу привести к находке писания, Франсуа-Жюль решил, что отчасти они будут иметь отношение к некоторым последствиям одного давнего исторического события.

В 1347 году, вскоре после знаменитой осады Кале, филипп vi де Валуа захотел вознаградить героизм шести горожан, которые босиком и с веревкой на шее добровольно пришли к Эдуарду III, считая, что идут на смерть, и, удовлетворив таким образом требования вражеского монарха, спасли город от неминуемого разрушения, сами будучи обязаны своей непредвиденной пощадой лишь заступничеству Филиппины де Эно.

Расположенный сначала пожаловать им дворянство, филипп vi счел, однако, сей дар чрезмерным, решив, что это приключение, высоко охарактеризовав их мужество, ибо они думали, что отдают свою жизнь, в общем-то приняло удачный оборот, не причинив им ни малейшего ущерба.

И все же подобному подвигу, совершенному притом зажиточными нотаблями, принимая во внимание вынужденный отказ от всякой мысли о каком-либо денежном вознаграждении, подобала лишь почетная награда.

Избрав компромиссный выход из положения, король принял решение пожаловать шести героям, оставляя при этом их прежнее сословие, некоторые дворянские привилегии.

Существовало много знаменитых семей, в каждой из которых старшему наследнику мужского пола по главной линии неизменно давалось одно и то же имя, начертываемое на официальных грамотах с какой-либо особо выразительной деталью, выпадавшей на долю одной из его букв; в зависимости от случая это могло быть либо "t", принимающее вид шпаги, поставленной на острие, либо "О", обращенное в щит внутренней арабеской, - иногда "Z", которое изысканное расчленение преображало в молнию, иногда "i", подражающее зажженной свече, - здесь "С", ставшее серпом, там "S", порождавшее излучину реки. Заинтересованное лицо умело быстро и точно набросать букву-виньетку. Последняя, являясь чем-то вроде дополнения к разнообразным геральдическим атрибутам, составляло отличие особо редкого и ценимого рода, которое всегда сопровождалось из ряда вон выходящей прерогативой принять таинство брака из рук епископа, облаченного в паллиум - надеваемое поверх ризы белое шерстяное одеяние, украшенное спереди и сзади длинными лентами, которое предназначалось для самых высоких церковных торжеств.

Обратившись к этому двойному установлению, король повелел прославить имя каждого из шести жителей Кале, приукрашенное его собственной фантазией, провозгласив его передающимся в новом виде по праву первородства - с обычным матримониальным дополнением, касающимся паллиума.

Так вот, в знаменитой группе насчитывался и некий Франсуа Кортье, прямой предок Франсуа-Жюля, который увидел диакритический знак своего имени превращенным Филиппом VI в выгнувшегося аспида. С тех пор среди его потомства все первенцы, названные Франсуа, с частым добавлением для отличия второго имени, придавали, расписываясь, придатку первого в их имени "с" требуемое животное обличие - и вплоть до середины великого века, которой датируется его почти полное упразднение, епископский паллиум определял собой бракосочетание каждого из них.

Примеру Филиппа VI последовали его преемники, и по ходу истории буржуа неоднократно получали за различные подвиги, не меняя ради этого своего сословия, аристократические знаки отличия.

Поэтому, когда при Людовике XV Сен-Марк де Ломон писал свой колоссальный труд "Гербы, прерогативы и отличия знатных французских семей", из двадцати пяти его томов дворянству он посвятил лишь двадцать три, отведя предпоследний наиболее замечательной части привилегированного третьего сословия и последний - всем остальным. Далее, автор намеревался установить при печати неравенство, выделяя для томов о дворянстве роскошную коричнево-серую бумагу, в которой собирался отказать томам о третьем сословии; однако, по здравом размышлении, он осудил на банальную белую бумагу лишь единственно последний из них, сочтя предпоследний еще достойным богатой подложки. В первых двадцати трех томах лучшим домам, чьи гербы служили поводом для самых прекрасных репродукций, было отведено, как более почетное и удобное для взгляда, место на лицевой стороне листов, к порядковому номеру которых, так как они были пагинированы только с одной стороны, для обозначения той или иной из двух страниц требовалось добавить одно из двух слов ректо или версо- каковыми на имена категорично налагалось клеймо превосходства или неполноценности, удобно распределяя их тем самым на две категории. После краткого колебания Сен-Марк де Ломон для единообразия всего собрания последовательно провел в жизнь этот необычный метод и для двух посвященных третьему сословию томов, хотя и не связанных с первопричиной его принятия, - причиной чисто эстетической, базирующейся на большей или меньшей красоте, обещаемой геральдическим образом; тем не менее, двадцать четвертый сохранил над последним полное свое преимущество, ибо имена, занимавшие сторону ректо последнего считались менее достойными, чем нанесенные на изнанке первого. Принимая во внимание их важность и, особенно, непревзойденную древность их учреждения, отдельный параграф, лист 1, ректо, том XXIV. был предоставлен описанию вслед за основополагающим героическим поступком пращура обеих привилегий семье Кортье, понукаемый обстоятельствами тогдашний глава которой приобрел полный экземпляр громоздкого творения, каковой, в одиночку захватив целую полку книжного шкафа, с тех пор с тщанием передавался от отца к сыну вплоть до Франсуа-Жюля.

Последний, очень гордый столь старинным и прославленным происхождением, обязательно захотел воспользоваться им как поправкой к посрамлению, сделав необходимым для того, чтобы добраться до сути дела, доскональный анализ хвалебного параграфа, который он поместил перед глазами, дабы изложить на оторванном листке ясную формулу, не забыв подчеркнуть при этом два особо почетных термина:

"Взять в творении Сен-Марка де Ломона бистр третьего сословия и выбрать на листе 1 ректо в абзаце Кортье буквы 17,-30, -43, -51, -74, - 102, -120, -173, -219, -250, -303, -348, -360, -412, -423, -441,-469,-512,-531,-567,-601.

Умышленно заимствованные из самых выдающихся слов текста, увековечивающего славу рода, эти буквы, составленные вместе, образовывали следующую, столь откровенно указующую сентенцию: "Рубиновая красная строка", - которая, подстрекая тщательно прощупать вызывающе красное имя драгоценный афиши, наверняка повлекла бы за собой открытие пружины с последующим обнаружением и тайника.

Торопясь, Франсуа-Жюль приказал в ходе работы поместить пусковую точку механизма в броское, сияющее пурпурно имя, которое по причине доминирующего положения и неповторимости цвета легко было лаконично указать без возможных обиняков.

Но Франсуа-Жюль хотел, чтобы само нахождение этой формулы смягчало его гнусность, вынужденно рекламируя определенный объект, играющий в высшей степени паллиативную роль, каковой был не чем иным, как черепом под колпаком, лоб которого в причудливых отметинах и легкая шляпа напоминали ему в столь трагической манере последние поступки его дочери Лидии.

Сам почти детский поступок - сохранить сию реликвию, не обнаруживает ли он на самом деле на языке высокого поклонения трогательную отцовскую любовь, вызывающую сочувствие?

Исследуя волнующий сувенир, он искал средство вовлечь в раскрытие формулы одним махом и странную шляпку, и лобную сетку, которые, будучи созданы Лидией, должны были бы, учитывая замысел его прожекта, привлекать внимание больше, чем все остальное.

Вскоре его навязчивая идея связать сетку и шляпку в общем задании заставила его заметить какое-то сходство между неловко выцарапанными на кости клетками и рунами, украшающими вертикальное обрамление импровизированного колпачка.

Вдохновившись замеченным, Франсуа-Жюль снял стеклянный колпак, дабы получить к черепу доступ, вооружившись ножом, острый кончик которого служил ему резцом, а лезвие -шабером, предался долгой преобразующей грубую сеть работе, добавляя здесь, сглаживая там, максимально возможным образом используя при этом старые линии. Так ему удалось расположить на лбу черепа, сохранив ее французский язык, всю формулу, записанную целиком руническими знаками, вполне читаемыми, хотя и наклоненными в разные стороны, искаженными и слипшимися друг с другом. Каждое из двух слов, выделенных в образце, который он позаботился сжечь, было искусно заключено в кавычки, и, по причине несуществования каких бы то ни было рунических знаков для цифр, номера были записаны буквами. После завершения трудов осталось еще несколько клеток, так и не нашедших себе применения.

Водруженный обратно на свое место и по-прежнему облаченный в шляпу череп вновь обрел свое стеклянное прикрытие. Полностью сохранив общее впечатление тонкой сеточки, знаки на

лбу представляли вместе с соответствующими рунами на бумаге достаточно разительное соответствие, чтобы почти наверняка пробудить в будущем проблеск внимания и, стало быть, успокоить совесть виновного, - оставляя, однако, утешительным шансам на вечное неразоблачение возможность витать вокруг чудовищного секрета.

Покрыв несколько листков красивым сжатым почерком, Франсуа-Жюль записал тогда свою исповедь на коломбофиле, сверхтонкой бумаге, предназначенной для переносимых голубями посланий. Он правдиво изложил все ab ovo, не опустив в заключение мотивировки любопытных этапов, призванных предшествовать нащупыванию местонахождения его рукописи, которую, хорошо сложив, он без труда схоронил в узком тайнике из золота и драгоценных камней.

Уже давно поддерживая себя лишь крайне незначительным питанием, Франсуа-Жюль дошел до той степени слабости, которая заставила его слечь в постель. Ключ от своего закрытого кабинета он хранил при себе, чтобы предохранить преображенный лоб черепа-реликвии от любого преждевременного знака внимания, способного раскрыть его тайну еще до смерти, -которая скоропостижно настигла его по истечении двух недель.

Когда приспел черед разборки бумаг, обязательно следующий за любой кончиной, Франсуа-Шарль, зайдя однажды вечером после ужина в кабинет отца, уселся за рабочий стол, загроможденный бумагами, которые он и начал просматривать одну за другой.

Через два часа непрерывной сортировки он предоставил себе передышку и, поднявшись с сигаретой во рту, направился в поисках огня к открытой спичечной коробке, стоявшей на камине. Сделав первую затяжку, он встряхнул спичку, чтобы погасить ее и бросить в пепел, когда его взгляд рассеянно упал на череп в шляпе, хорошо освещенный электрической люстрой в середине потолка.

Без сомнения способный уловить мельчайшую необычность в облике привычного его взгляду с самого детства предмета, Франсуа-Шарль почувствовал вдруг, что его внимание разбужено лобными отметинами, которые, когда-то произвольные, образовывали теперь серию странных знаков, схожих, как он тут же заметил, со знаками на закраине легкого головного убора.

Заинтересованный, он отодвинул в сторону стеклянный покров и, прихватив череп со шляпой, уселся обратно за стол.

Там, воспользовавшись возможностью досконально и с удобствами обследовать, следуя своим желаниям, его лоб, он заметил, что и в самом деле сетка, подвергшись изощренному преобразованию, составляла несколько строк рунического письма.

Чувствуя себя на пути к какому-то откровению, исходящему, вне всякого сомнения, от того, кого он оплакивал, Франсуа-Шарль испытывал нетерпеливое любопытство, чистое притом от всяких опасений, ибо его отец всегда воплощал в его глазах порядочность и честь.

Слишком глубоко образованный, чтобы не знать рун, он быстро принялся переписывать французскими буквами таинственное высказывание на украшавшую стол маленькую грифельную доску, снабженную белым карандашом, - не забыв воспроизвести целиком броскими заглавными буквами те два слова, которые кавычки рекомендовали ко вниманию. Потом он пошел взять в большом книжном шкафу рядом с камином указанный том - затем, еще раз водворившись на место, выписал внизу доски, произведя в абзаце, посвященном Кортье, требовавшуюся выборку букв, краткую сентенцию: "Рубиновая красная строка".

Перед ним сверкала драгоценная афиша, которая всегда, лежа в открытом футляре, украшала стол Франсуа-Жюля.

Он взял ее, затем с помощью лупы, которая валялась среди карандашей и перьев на расстоянии вытянутой руки от него, придирчиво обследовал яркое красное имя.

Спустя некоторое время он открыл в золотой пластинке незаметный круговой надрез совсем рядом с одним из рубинов, который при малейшем нажиме, тут же предпринятом им при помощи кончика ногтя, погрузился, чтобы, освободившись, тут же приподняться.

Отложив теперь лупу, он лишь за несколько пробных попыток разгадал остатки секрета, и пластинка, мягко открывшись, выдала ему свое содержимое.

Бросив издалека в очаг докуренную сигарету, сильно заинтригованный при виде отцовского почерка, Франсуа-Шарль принялся за чтение ужасной исповеди.

Мало-помалу его лицо исказилось, а члены задрожали. Андреа, его дорогая подруга, его суженая, любима его отцом, убита, а затем изнасилована им!..

Когда он кончил читать, его охватило какое-то отупение.

Затем адская тоска сдавила ему сердце. Сын убийцы! Ему казалось, что он чувствует, как эти слова, как стигмы, горят у него на лбу.

Не в силах пережить свое бесчестье, он решил умереть той же ночью.

Но какое же решение принять касательно исповеди? Доносчик на собственного отца, если он выставит на свет найденный им документ, виновник, если он его уничтожит, безысходной затяжки пыток невиновного, Франсуа-Шарль, казалось, в любом случае был обречен на отвратительную роль.

Ему оставался единственный выход - вернуть все в первоначальное состояние. Будучи таким образом пассивным, он оставит принятую отцом точную сумму случайностей руководить и далее откапыванием секрета, который останется окутан различными почетными заграждениями - мысль о них расстрогала его даже среди мук.

На чистой половине страницы, уцелевшей в конце исповеди, Франсуа-Шарль, мучимый угрызениями совести, записал, чтобы однажды смогли узнать и вынести приговор о его поведении, сначала события этого ужасного вечера, затем, не опустив их мотивов, непосредственные свои планы касательно перепогребения признания и самоубийства.

Завершенный таким образом документ воссоединился с драгоценной афишей, тут же свернутой и положенной обратно в футляр на бархатное ложе.

Затем, вернув на место в шкафу том Сен-Марка де Ломона и стерев все с грифельной доски, Франсуа-Шарль вновь установил под стеклянным колпаком на середине камина череп, все еще наряженный в хрупкий головной убор.

После чего, вынув из кармана заряженный револьвер, который, учитывая уединенность его обитания, благоразумие предписывало ему всегда носить с собой, он расстегнул жилет и упал мертвым с пулей в сердце, в то время как все бросились на звук выстрела.

На следующий день новость наделала в округе шуму.

Паскалина Фукето, цепляющаяся за идею реабилитации своего сына, заподозрила существование какой-то таинственной связи между убийством Андреа и этим самоубийством, которое никто не мог объяснить.

Зная из статей в прессе все, чего добивался Кантерель от мертвых, она решила, что, логически рассуждая, искусственно оживленный Франсуа-Шарль, должно быть, переживет как бывшие для него более поразительными, чем какие-либо другие, минуты, без сомнения наполненные драгоценными для дела Тьерри откровениями, на протяжении которых какие-то факты подтолкнули его к самоуничтожению.

Благодаря лихорадочным хлопотам, повсюду оглашая свою идею, она добилась от правосудия, чтобы тело с целью дополнительного расследования было перевезено после панихиды из дома Мо, который опечатали, в Locus Solus - невзирая на сопротивление семьи, состоящей из двоюродных братьев, которые из-за скандальных угроз опасались возможности смущающих последствий пересмотра дела Фукето.

Франсуа-Шарль, подготовленный Кантерелем, выбрал, чтобы возродиться, как то показал несомненный трагический финальный жест и внезапное падение, последние мгновения своей жизни, на протяжении которых, как доказывало все в его поведении, он наверняка был постоянно один, факт, который, лишая возможности рассчитывать на хоть какой-нибудь словесный источник прямых сведений, - ведь позже не удалось, и не без основания, проследить никакого рассказа самоубийцы кому бы то ни было - делал крайне затруднительной их полную реконструкцию.

Без труда узнав, по крайней мере, от тех, кто нашел труп, в каком точно месте развернулась интригующая сцена, Кантерель, математически зафиксировав все шаги и движения своего пациента, отправился в осиротевший дом, где для него были сняты печати.

Попав в рабочий кабинет, он, пользуясь своими заметками, после недолгих размышлений понял, что Франсуа-Шарль сначала направился к камину, откуда захватил с собой адвокатский череп.

Когда его внимание было привлечено к этому предмету, Кантерель, безграничные познания которого, естественно, включали в себя и руны, один за другим распознал покрывавшие околыш головного убора знаки, показавшиеся ему странно схожими со знаками на лбу.

Сняв в свою очередь стеклянный колпак, он увидел вблизи, что в самом деле костная поверхность была испещрена руническими буквами, - и через минуту у него перед глазами оказалась переписанная им от руки французскими буквами в записную книжку руководящая формула.

Путем столь же придирчивых испытаний, как и предпринятые Франсуа-Шарлем, постоянно используемые точные записи об ухищрениях трупа которого облегчали задачу, Кантерель, наконец, добрался до исповеди, которую и передал в руки правосудия, после того как прочел целиком сияющей Паскалине Фукето длинные признания отца и мрачный постскриптум сына.

Возвращенный с каторги Тьерри, дело которого было для проформы лаконично пересмотрено, с блеском обрел свободу одновременно с почетом.

Паскалине не хватало слов, чтобы отблагодарить Кантереля за искусственное оживление Франсуа-Шарля, без которого пресловутые черепные руны, дешифровка которых составляла для ее сына-мученика единственные врата к возрождению, оставались бы надолго, если не навсегда, незамеченными.

С ужасом приняв все, что относилось к возмутительному преступлению, чей виновник был одной с ними крови, кузены-наследники, остерегаясь стребовать с Кантереля презренный труп сына убийцы, продали с молотка все содержимое виллы Мо, которая - впрочем, старая и недостойная сожалений - была позорно обречена ими на полное разрушение.

Желая подготовить сцену, которая была удостоена, очевидно, как и в самом деле для него из ряда вон выходящая, выбора самоубийцы, Кантерель приобрел на распродаже почти все содержимое кабинета Франсуа-Жюлл и тем самым смог восстановить место действия в леднике.

Воспользовавшись газетой, которая факсимильно ее опубликовала in extenso, он велел, предписав точную имитацию почерка и подписи, ужасную исповедь на листочках коломбофильской бумаги, предназначенных занять место в драгоценной афише, - не забыв затребовать, чтобы употреблять их последовательно, много экземпляров последнего из них, вынужденного предоставлять при каждом опыте девственную половину страницы, которую и заполнял мертвец.

С тех пор он часто принуждал усопшего Франсуа-Шарля начинать свой драматический вечер по просьбе Паскалины и Tьерри, каковым никак не удавалось удержаться и не поглазеть на действия, которым, в итоге, они обязаны были своим счастьем.

Каждый раз использовался тот же самый роковой револьвер, заряженный холостыми.

* * *

Закутанный в меха помощник Кантереля вдвигал или выдвигал восьми мертвецам властвующие над ними затычки из виталиума - и мог в случае надобности заставить следовать сцены одну за другой без перерыва, регулярно поспевая одушевить одного такого пациента незадолго до того, как вновь сковать другого.

Перевод Виктора Лапицкого