ДМИТРИЙ ГОЛЫНКО-ВОЛЬФСОН

КОМИЧЕСКИЙ ПОЭМ


Эпикуреец Кит Циркуль Рак, автор изящной натурфилсофской поэмы "О природе лещей", утверждает: "Самое глупое, когда поэзия становится средством спасения от жизни" (преамбула к Libri III).

Обезьяна с головой песьей говорит:
Мой поэм — прелюдия к сме...
так посмеемся!
Тирибомбом, млн.
галактик (ax, coqalane)
обрисуют абрис
моей самшитовой усмешки.
По рецептам Уильяма Блейка
создавал я бяку-вселенную,
семь раз делая смеха бобо
(см. "Лейденский папирус"),
и, проклиная тамерланства мигрени,
чихая, простуженней камчадала,
я лежал в обезьяннике системы
солнечной. Возле меня
визжали гамадрилы-планеты
и гадал я—это музыка валов
мелодиона... или менестрелей
сомнамбулизм: плачьилай, мука...
(Вспомним Пифагора акусму:
Что планеты? — Псы Персефоны).
Под мурмолкой космоса
детство челва спало,
а космос вертелся,
как палиндром "карма — мрак",
в маразме мизантропии. Апчхи...
"The eyes of fire, the nostrils of air,
the mouth of water, the beard of earth."
William Blake, "The marriage of Heaven
and Hell".
Родился я; тогда-то, так-то, Петербург.
Умер; дата не достоверна, но М.А. уверен,
что она в анаграмме моего имени. Место
назову сразу: Рим. Продрог я.
Джиакомо Казакова недаром писал: "Осень в
Петербурге холодна, как удовлетворенная
красавица."
Семь раз я смеялся смехом Флоры,
и явилась — проименуем,
пронумеруем — Психея, Зиглинда
или Лелла — рассудит "русская"
рулетка. — жили мы тело-в-тело
два тысячелетья,
но не были друзьями,
но не были врагами,
а так, любовь, одним словом...
Блаженны дочерей твоих, Афродита
Пандемос, бросавшие для:
бега, боя, богатства, Бога.
Хотя и блажен я (смех не грех —
отмаливать не надо),
но бросил ее для себя.
Только. Фонька, давай канделябры...
Взял я кирку времякопа,
заступ формы такой
и разрыхлил свое прошлое,
где самоцветные копи упованья
чередуются с трехъярусными рудниками
как его — тьфу! — отчаянья...
оно — эквивалент дуракавалянью,
созерцанью не комедии дней моих,
а пантомимы моих припоминаний
о ней ли? — на арене
царскосельской мызы,
где кладбище императорских коней
вовсе не реквизит моего поэма,
а главная деталь его (или комедьянт —
что угодно) — как живется вам,
цуцики-позвонки или крестцы-караси
под вольтрапами мраморных плит.
Merci, как и мне, когда брел я
зигзагом по мызе и каламбурил,
как принято в Краковии:
немедленно будет в свентых взенты
уразумеющей женски выкренты
даже егозы — настоятельницы
монастыря кармелиток,
не то что девочки русской —
хоть щеки у нее пышки,
как у братца у ее Иванушки,
а канатики нервов шалят —
ведь не сталь, в самом деле.
Психологик Федр ВдостальЕвский
свидетельствует:
"Интерьер души русской девочки
представит незначительный интерес
разве что для миклухо-маклая,
этнолога. А мне как-то лень разбираться
в этом непритязательном микрокосме."
Открыл я антологию античной скуки и
прочел: "Прилетал к нам по ночам, как
запоздалый сюрприз, сам Эрос розовоперстый,
побочный сын Пороса и Пении, поросенок с
пенисом, нес в руках а Буше стрекало
разлуки." Подуло и перевернуло страницу.
Вспомнилось лето 7497 (1989)
Было знаменье Барсучье (простите, Баркова)
неуклюже паясничал,
непутевый я пульчинелла,
по обычаю тростниковую
трубочку запихал в розу рта,
чтобы разбередить рыданий тембр,
но не всполошить понапрасну
желтолиственный летний сад,
где и так пугала статуй
безнадежно пытаются отвадить
тарантеллу любовниковсеттеров
от непоправимого.
А мы в уединенном
расставшись в последний.
Я уговаривал ее по сирийски:
ГАААХА (А — звукледник),
что значило: "Мы в мышеловке
самодовольной логики,
а логика — былинка скуки
и не даст ни шанса об/вернуться,
ведь орфей вернувшуюся эвридику
за свою — за себя! — не признает,
да и андоней персефону,
И подарил я ей bricabrac —
безделку из Исфагани —
не станет за труд ее описанье —
на круглобокой подставке
из луночной слонокости
(величины, кстати, натуральной.
с механическим заводом)
алебастровый жезл желанья,
зверь мужской, брильянтовоглазый,
лампас напряженной жилки янтарен.
Ахты, кляп (couillon), тяпляп.
Ради симметрии дарений
поднесла мне ковер турецкий,
на его тугой текстильной пучине,
как на тамбурине ярмарочном,,
танцевала "осу", кривляясь
каллиграфично, невольница-вязь,
узорная абракадабра страсти:
"Как я тебя ненавижу,
о, если б знал ты, безумец,
как я тебя ненавижу"
Не терпела она сумбур аллегорий.
Встал я посреди сада на колени и бился
сандаловой головой не в гонг сократических
этик, а в эстетства клепало — ахахана
х... Прости меня, маленькая Лелла, что я
сделал тебя объектом литературы.
Прости, что тогда-то и так-то ты
повстречала меня, то есть свою судьбу,
пустую и тутуту...
ЭЭх, не простит.
Go! Tell the human race that Woman's Love
is Sin, and, from her childhood, shall the
little Female spread nets in every secret
path.
William Blake "Europe"
В Париже по Сене три лодки плыли, плыли — и
целовались. В лоджиях фернана леже я
просиживал дни, на бумазею тоньше батиста
занося "Записки флорентийского гуманиста".
За яшмовой столешницей перекидывались в
бридж мои добрые знакомые: монах Луиджи
Марсили и канцлер республики мессер Коллучо
Салутати. Они поглядывали на меня без
удивленья, и я вдруг догадался, что они
так же мертвы, как и я.
Кстати: адрес ее: Большой проспект, д.69,
кв.19, три звонка, коммунальня. Вычеркнем
его, хотя нет, погодим, еще пригодится.
Ее адрес (абсурд, да и только)
пригодился не скоро — в лето
7515 (2007) Стояло знамение Бычье.
Я ознаменовал начало тысячелетья
монархическим переворотом.
Сверху мне строго-настрого
запретили писать этот поэм,
но я жду наказанье за непослушанье
и пишу: зачлись мне заслуги
перед отчизной! августа
Совет девяти во дворце Мариинском
проголосовал единогласно —
величали меня отцом отечества —
вот подхалимы,..(неразб.) плеты —
а также: утверждением и столпом.
палицей и пищалью. Триумф мой!
Державу и скипетр дали,
лавром оцеловали — нелепица.
cockandbull, на александрийской стелле
высекли "Demetrius Deo Sancto".
Теперь я шишка, важнее чем бей,
Нечто на троне. День первый —
(n+Dавгуста труден был.
На стогнах толпы скандировали:
Vivat! Империя умерла!
Империя бессмертна! Ура!
А верзила-юрод вопил на Сенной:
Мишура, мишура государя!
Ярмарка,ярмарка тирании!
Сей, просевай, решето террора!
Верные мне полки нац. гвардии —
Рождественский, Воздвижальный
Масленичный и Обручальный
к утру выбили дивизию оппозиции
из ресторана "Застолье" (piggery) —
ставки всех тайных обществ.
Ребята мои, громилы, перестарались —
вставили себе челюсти из брюквы
и главаря повстанцев Г.Дго
кочергами из угла в угол гоняя
закусали беднягу до смерти.
Поторопились до разбирательства
трибунала. Жаль, незаконно. Но по заслугам
сам доигрался. Как бикфордов
пламенны были реформы
мои! Фантазируйте далее, фанфары!
Над Петербургом встала звезда
новой (да, угадали) Эллады!
Под флагштоками на марсовом поле
приказ мой поставить дветри фаланги
колес иксиона — чтобы в них
бунтовщики и гос. изменники
колесовались — будущим в назиданье.
К пасквилянтам и недовольным
наведывалась кодла моих
бирючейтяжелоатлетов,
и гоплит дел заплечных
зачитывал статут за печатями семью
и вносили мехи с вином
критским, хиосским, лемносским
и опаивали подсудимого
до сме, сме, сме
Сварливиц и печальниц
по заветам Зевса повешивали
на фонарях в переулках фонарных,
а к ножке — по наковаленке-гантеле
весом 12.5 кг — вот потеха,
и висят, свеженькие, как шутихи.
На сенате (его воскресил я)
повесили мраморную доску моей судьбы
и восседал я будто альрашид
нет, сам соломон — разбирая
ералаш сутяжничества, в бордовой
ермолке и оксамитовом полукафтанье,
весь из себя надут, как аэростат,
а глаз-ватерпас — правосудье! —
Рабовладелец всех ведомств,
и воеводств, и стратегий.
Сам черт ногу сломит —
кто здесь избран и извещен,
а от званных приказал я окутать
музеи непроницаемой сеткой из
стекловаты — вроде маскхалата,
а книгохранилища сосредоточить
в бункерах, облицованных
изразцами нержавейки —
туда не проникнет непосвященный.
Тут бы мне и разочароваться —
Да ведь очарован и не был.
Кареглазый я к(о)роль(ик)?,
к(о)рол(ь)ик.
And the den nam'd Horror held a man
Chain'd hand and toot; round his neck an
iron band, bound to the impregnable wall.
William Blake "The French revolution"
Я и раскаялся, макбет в миниатюре,
у камелька одинок, не до лакомств —
месяц уже шевелились в углу
акваланги-кошмары —
хороводы святого витта
водили утопленные ин vino
или ин aquaнево.
И двинулся на меня шуваловский лес,
как повстанцев орава,
и стволы винтовок на взводе...
Сам я на взводе, не ждал
жакерию так скоро, мой канцлер
божился, что с/ц/ветоносит
страна как дендрарий.
Осадили мою резиденцию —
бывш. Михайловский замок —
и построились в каре гусеничные
бтрбармалеи и бронедраконы.
У меня на глазах мои регалии,
эмблемы и древа генеалогий — в огонь,
а пепелище мостили щебнем.
В замке моем готовили смесь зажигательну,
подтаскивали мешки желатина,
кипящу смолу варили,
бомбы в картонки паковали.
но понял я — паника и у нас,
и бацилла бунта шурумбурум —
не ровен час и...
Когда забубнила канонада, и
Порх! — запыхали пистоны,
и запетушились петарды,
выбрался я анфиладой подземной
и очутился — что это, случайность?
у Тучкова моста и бежал
по линии первой к большому проспекту.
Три звонка. Отворила Лелла —
и отвернулась. Не снизошла —
ушла в другую. Я как на духу,
teteatete — (вот идиотск. оборот)
выпалил все о... Она сдунула пыль с
этажерки, мне кивнула:
"Ты для меня теперь ничего не
значишь, так давай, переодевайся,
да поторапливайся".
Я опешил, попятился было,
но смекнул что-к-чему, бросил ей
свой камзольчик из камки
да камилавк из синей сахарной
бумаги, она мне — домотканную
хламиду, шевелюру шпильками закрепила,
вышла такая февронья — загляденье —
краше не было ни на руси, ни возле.
Так спасла меня, как витовта литовка
И ворвались к ней, со штыками
наперевес. И услышал я крик ее,
три бемоля, щемящий. Эй, вы, шпильманы,
страдивариусы страданья,
хоть на небесах присягните,
что в этих звуках зиянья
замуровано не у — ,
не — мир,
не — анье, а
смиренье. Сумеешь ли так, балагур,
когда на тебя напялят,
словно корсет,
воздуси невещества.
И освищут. Прошиб меня
долговечный пот. И векшей
я поспешил скрыться в Польше — в 96 г.
она стала пятнадцатой провинцией
империи, вновь оперившейся
из химеры в гриффона,
после буффонады девяностых.
В Кракове, на Флорианской
я наткнулся на караул,
и лейтенант артиллерий,
ветеран войн nлетних,
сперва уговаривал куртуазно:
"красотка, подари хоть ночку" —
затем прижал меня к стенке
мариацкого костела,
запустил руку под юбку.
и чертыхнулся, и обозлился,
и свел в участок на ул. Венеции,
где меня опознали по опущенным
уголкам губ — маскуто,
маску самодержца
сменить забыл я, раззява.
замели меня ни за что, ни про что.
жертва ее оказалась напрасной,
(эх, Лелла, мой тенеобраз).
Юрод дудкин в семнадцатом веке писал: "жена
благочестивая, став перед царем
злочестивым, исповеда Христа. Царь же
повеле ея в ров левск вринути. Львы же
радующе лизаху тело ея и не вредиша..."
And is there not one law for both the
lion and the ox?
William Blake Visions of the Daughters of
Albion.
Смотри и разводи руками своими.
Где юность безумия? — Мимо, все мимо.
Где величавая выя? — Уже (ль?)
сокрушилась.
Где стройное тело? — Увели за калитку, за
гумно, за поле козельской березы.
Где рот-капризуля? — Замолчался. Вливали в
него пойло — свекольник раскаянья с лавром
да сыпали соль в глотку.
Где руки? — Брыкались, бузили, да и. —
Истлели.
Где взгляд ясный? — Набросили на него
повязку из авиньонского подкладочного
марселина. И затмился.
Где риз украшенье? — Содрали с меня их —
барыш как-никак да (не) поделили.
Где красота? — Там, где нет сердцеболи, а
только смрад, мраа, праах мой.
Где расстреляли? — В лесу раджи
индийского, в жар-чащобе двух плачей, один
плач человечий, другой — тоже.
Где похоронили? — Да нигде, не зарыли,
хранили на дне какого подвала...
Где подвал-то, как полагаешь? — Да нигде,
я полагаю.
Вот и не угадал, он там, в
псевдоготической часовне
посередине тракта от федоровского городка
до царскосельской мызы. — Может быть,
может быть.
Думаешь, так и пролежишь до? — Да нет,
чепуха, покоя и там нет, после очередной
ререво — люции потревожили праах мой
восемь пьяных матросов, ключицы мне
крючьями разомкнули, и свезли в ельник
лахты, там жгли и жгли, но холодно было,
как в лоджиях фернана леже — а
на клавиатуре огня я узнал иное —
в Париже, по сене три лодки плыли...
Ну и ладно, это закваска другого поэма.

19 августа — 16 ноября 1991 года