АВИТАЛ РОНЕЛЛ
(из Телефонной Книги)
СУБЪЕКТ ФИЛОСОФИИ*
От Другого к SuZ
Если уж вопрос об идентичности и самотождественности Другого вообще разрешим в формальной манере, то Кристофер Финск прав: даже самый отвлеченный анализ Хайдеггера несомненно опирается на его личную заинтересованность, персональную вовлеченность в позицию авторства (SW, 206). Вопрос об отношении Хайдеггера к субъекту философского текста расследуется Филиппом ЛакуЛабаром в Le Sujet de la Philosophic, где внимание сконцентрировано на введении в Habilitationsschrift. Здесь Хайдеггер отделяет историю философии от истории точных наук, поскольку философия помечена "живой личностью философствующего1. Если даже субъект философии уже укоренен в анонимной традиции, ему все же необходима определенная "персональность", без которой не существует аутентичное философствование. "Жизнь философии в то же время протекает в конфликте с личностью философа" — пишет Хайдеггер, разграничивая философию и точные науки. В SuZ, как отмечает Финск, Хайдеггер также признает необходимость некой личностной prise de position: "Он говорит, что экзистенциальная аналитика основывается на фактическом идеале Dasein, на "онтической модели" существования, избираемой конкретным субъектом. Экзистенциальная аналитика и есть, в сущности, развертывание, интерпретация таких фактических предпосылок" (SW.207).
Обратимся к "Бытию и Времени":
"Но разве нет определенного онтического слоя, в котором задана аутентичность экзистенции, некоего фактического идеала Dasein, который предшествует его онтологической интерпретации? Разумеется, есть. Но это не просто факт, не подлежащий отрицанию, то, что мы вынуждены иметь в виду; это positive necessity в терминах объекта нашего исследования. Философия никогда не собирается отрицать свои предпосылки, но ей недостаточно просто принять их к сведению. Философия постигает их и развертывает, достигая все большей проницательности — как самих предпосылок, так и того. чего они предпосылки" (ВТ, 310).
Финск предупреждает по поводу неясности — о чем, собственно, мы говорим, когда говорим о "субъекте" текста и пытаемся извлечь его из некой фактической раскладки? Далее он пишет: чтобы уяснить себе, в чем сущность пристального внимания Хайдеггера к "экзистенции на уровне фактов", не достаточно прибегнуть к психологическому или же биографическому прочтению. Если мы еще не готовы описать природу индивидуального субъекта философии — того, кто говорит, и того, кому говорят, — нам следует, по крайней мере, разделить недоверие Хайдеггера к психологической или историкосоциологической расшифровке субъекта метафизики" (SW.207).
Эти предупреждающие сигналы услышаны; двойную предосторожность Финска можно объяснить его одиночеством в подходе к теме. Поворот проблемы, который нас теперь интересует, как раз связан с метафизическим субъектом, с тем, кто говорит, и кому говорят, нас интересуют биографические следы, сохраняющиеся в сущностном мышлении — конечно же, вовсе не в том смысле, как трактует их классическая психология. Речь идет об одном переходе: от "нашей онтологической интерпретации Dasein" к "определенному оптическому слою, в котором задана аутентичность экзистенции". Прямая эмпирическая интерпретация тут весьма проблематична, но вызов чувствуется, и искушение тоже. Иными словами, кажется, стоит уступить тому, что "предшествует онтологической интерпретации Dasein", и закон такой уступки, артикулированный в форме долженствования, следует одновременно понять и в форме positive necessity. И этот, самый скрытый пласт, необходимо вобрать в себя — пока, хотя бы, временно.
Но вопрос о субъекте философского дискурса, особенно о том, кому говорят, вновь вызывает тему Другого, как уже отмечалось, Другого, находящегося на бесконечной дистанции. Вот он стоит на том конце, где-то; мы ведь не знаем, вернулся ли мальчик домой вообще; Другой никогда не сближается, удерживает сущностную дистанционность, что обещает тебе девственную целостность здесь, на этом конце — Хайдеггер говорит, будто невозможно представление через другого собственной смерти, Dasein умирает в одиночестве, находя хотя бы так свою аутентичность. Это придает особый пыл аргументам Финска, обвиняющего Хайдеггера в "затушевывании вопроса о Другом" (SW.185). Финск везде пишет, что круговая структура SuZ провоцирует читателя слиться с этим циркулярным движением, повторять и возобновлять повторение — "Бытие и Время" функционирует как раз в позиции Другого, которую еще надо бы определить (SW.206). Но Хайдеггер пресекает все попытки понятийного определения. Единственное, на что можно указать, — на призванность Dasein, на воссоединенность, требующуюся, чтобы разобраться с собственной виной (с объектом, но и с источником вызова), именно в структуре зова мы находим место для возможного вмешательства Другого. Здесь и подключается к разговору Финск, настаивая на необходимости подобного вмешательства. Попробуем вслушаться.
Вызов на конференцию
Связь зова Dasein с категорией виновности/повинности (Schaldigsein) рассмотрена Сэмюэлем Вебером в работе "Долги Деконструкця и и Другой, соображения по поводу", а также в "Carte postale" Деррида и, соответственно, в "Ecoute" Миккеля Борх Якобсена.
Трудная задача составить из этих вызовов макет, рамку, представляется, тем не менее, насущной необходимостью, positive necessity, и раз уж мы хотим понять, откуда исходит вызов, следует, набравшись терпения, разобраться с перечисленными текстами. При таком телефонном прочтении очень важно избежать перегрузки и разрыва цепи. Возникающее напряжение (не только электрического тока) требует объяснить, почему такое значение придается функции Другого как генератора помех в хайдеггеровском приемнике зова. Сегодня это проблема не только Хайдеггера — в свое время он был призван к ответу им-же — сколько наша собственная. Ибо жесткая оппозиция между Другим и Вещью, зафиксированная Хайдеггером, приводит к своеобразной заминке, к парадоксальной нестыковке, особенно впоследствии, когда в работе лучше всего переводимой как "Вопрос по поводу техники" он делает человеческое приводом, конституирующим состояние-в-наличности; тем самым овеществляется им же самим заботливо индивидуализированный Dasein. Если Другой и Вещь должны быть разделены сущностью, изолированы друг от друга, тогда телефону просто не нашлось бы места, откуда он мог бы коммутировать зов сознания; тогда и сам Хайдеггер был бы низведен к гегелевскому варианту разрешения противоречий, населяющих телефон — что уж явно ему не свойственно. Хайдеггер не прочь поговорить об аэроплане, готовом к полету. Или привести в пример мотоцикл, припаркованный на университетской стоянке, и вот, без труда различая на слух шум двигателей "Мерседеса" и "Адлера", и, с другой стороны, сжимая телефонную трубку чуть ли себе не на погибель, Хайдеггер, по сути дела, не отводит никакого места телефону ни в своих размышлениях о технике, ни в своей коллекции взываний к Бытию. Мы не говорим о "телефоне как таковом", как о принципе — это понятие может показаться еще преждевременным, далеким от исчерпывающего определения. Речь идет об уровне онтической данности, о простой фактичности — даже здесь за телефоном сохраняется его роль коллектора голосов — довольно жутковатого инструмента (зависает и вопрос по поводу Unheimlichkeit — разве телефон, несмотря на свою привычность и поверхностность, не принадлежит к фундаментальным основам чужеродного бытия, к бытию-в-заброшенности, к бытию, лишенному chez soi?).
Теперь требуется, пожалуй, усилить акцент, еще более сконцентрироваться на обсуждаемом вопросе. Энергия, высвобождаемая аргументами Вебера, Финска и БорхЯкобсена, затрагивает любой аппарат, фиксирующий интервенцию Другого, затрагивает зов и призванность, природу аффектирования, заботы, вины, изначального долженствования. Проведенный ими анализ конституирующих элементов призывания проясняет для нас насущный вопрос о преломлении зова в технике, и коль скоро расчет траектории зова напоминает (да и предполагает) момент терпеливого ожидания в стартовой позиции, нам просто следует принять модус выжидающей антиципации: посмотреть, как проходит набор высоты, а затем уже определять курс. (Авиаметафора не является простой случайностью. Трассирующий воздушный след особенно причудлив и стоек в общем небописании Хайдеггера, Кафки и Деррида. В другом философском климате, еще не оперившись для полета в сферах высокой рефлексии, аэродинамику изучал Витгенштейн, обращая особое внимание на реактивные двигатели) 2 .
Одной из принципиальных заслуг Финска является то, что он указал на многие точки напряженности внутри хайдеггеровского дискурса, и прежде всего на тот раздел аналитики Dasein, где бытие-в-совместности стыкуется с индивидуальным Я. Разрыв Хайдеггера с традицией особенно ощутим там, где бытие-в-совместности (Mitsein) выступает как конституирующий элемент Dasein, в отличие от классических концепций человека, постулирующих отправную изолированность субъекта. Хайдеггер пишет по этому поводу: "Бытие-к-Другим пульсирует, как источник, в самой сердцевине Dasein" ВТ, 123). Анализ Mitsein, утверждает Финск, способен выявить один из пределов метафизической мысли, вопрос о субъекте, по Хайдеггеру не хватает здесь решимости, он все время скатывается к одинокому Я:
"В свете судорожного отношения Хайдеггера к Ницше и его идентификации с Гельдерлином... подобная размытость вопроса о Другом, похоже, образует устойчивую инерционную фигуру мысли" (SW 185186). Отношения между Dasein и Другими вписаны, по словам Финска, в парадоксальную логику герменевтического круга, они берут начало в дефиниции Я, которая отличается от метафизических определений субъекта, от субъекта современной метафизики, опирающегося на cogito, sum Декарта. Усилия Хайдеггера направлены на смещение субъекта с его центральной позиции как subjectum, но он вовсе не отказывается от подыскания места для размещения субъекта — место отыскивается повсюду — например, в сфере "там" Dasein; он описывает позиционную архитектонику Dasein в терминах Бытия Dasein как заботы (SW, 186).
Что касается Mitsein, Хайдеггер утверждает, что действие Dasein, состоящее в отталкивании от мира, впервые делает возможным контакт с Другим, и раскрытие индивидуальной истины Dasein есть, одновременно, обнаружение истины Другого. По мнению Финска, в данном случае имеется в виду истина как alitheia, определяемая в 94-м параграфе SuZ (SW, 188). Если "Бытие-с-Другими принадлежит к собственному бытию Dasein" (ВТ, 123), то понимание, раскрытие его собственного бытия уже содержит наличное понимание Другого (SW, 188). Более того, раскрытие Dasein в смысле развертывания всей его фактической экзистенциальной ситуации, тем самым, уже обнаружило Бытие Другого. (SW, 180). Встреча с Другим уже произошла, коль скоро Dasein вступает в бытие как Я. (SW, 188). Поле встречи "распределено" по всей сфере того, что Хайдеггер именует "коммуникацией" (ВТ, 162), но Бытие-в-Совместности и соответствующее ему состояние сознания, артикулируемое в коммуникации, не суть формы идентификации; они не являются и неким "предсуществованием", наподобие того, как Бытие Dasein предшествует его пониманию и утверждению в форме Я (специфическое уже здесь, сопутствующее всем актам Dasein, вроде предпонимания и т.д. — Бытие Другого просто произрастает на собственной почве Dasein). Каким образом Dasein приходит к распознаванию Другого как Другого—Хайдеггер слишком медлит с ответом на вопрос, чтобы мы могли недооценить его важность. Финск здесь прав: лаконичность Хайдеггера поразительна, учитывая, что речь идет о столь важном вопросе в аналитике Dasein.
Мы уже процитировали часть пассажа с соответствующей аргументацией Хайдеггера. Но важность этой "загвоздки" в последующем изложении так велика, что есть смысл продолжить цитату
. Конечно, Бытие-к-Другим онтологически отличается от Бытия-к=Вещам, состоящим в подручности.
Другой есть такое сущее, которое само бытийствует как Dasein. Бытие к Другим и с Другими есть, таким образом, бытийное отношение (seinsverhaltnis) Dasein к Dasein.
Но, можно сказать, данное отношение уже заранее наличествует в собственном Dasein, обладающим пониманием Бытия, а значит, соотносящимся с собой.
Бытийное отношение к Другим, стало быть, является проекцией собственного Бытия-к-себе на "что-нибудь еще", и Другой появляется как дупликация [Dublette] Я.
Однако, подобные допущения, увы, весьма произвольны, опереться на них нельзя.
Принимаемое предположение, что собственное Бытие Dasein есть Бытие-к-Другому — не более, чем предположение.
и; поскольку данное предположение не содержит в себе очевидности, можно по-прежнему теряться в догадках, каким же образом во внутреннем отношении Dasein обнаруживается Другой как именно Другой.
Бытие-к-Другим это не только автономное нередуцируемое бытийное отношение; оно, как и Бытие-в-совместности, уже дало одновременно с присутствием Dasein (ВТ, 124125).
Прежде чем продемонстрировать, каким образом Бытие-в-совместности раскрывает соотношение Dasein и Другого, Финск высказывает некоторую подозрительность по отношению ко всему пассажу, где речь идет о Бытии-к-Другому, хотя заинтересовавшее нас различие между Другим и сферой подручных вещей не привлекло его внимания. Он отмечает, что торопливость Хайдеггера в таком решающем моменте оставляет многое недосказанным. Поскольку это единственное место, где речь идет об экзистенциальной природе отношения Dasein к Другому, невразумительность тем более любопытна — словно бы Хайдеггеру тягостны такие отношения с Бытием-в-совместности. Словно бы, отказываясь от метафизического обоснования понятия проекции, Хайдеггер экранировал, "укрывая" последствия Бытия-в-совместности, занимаясь, по мнению Финска, абстрактно-риторическими заклинаниями этих следствий ("Другой появляется как дупликация Я").
В том, что Финск взъелся по поводу "укрывательства", можно, отчасти, распознать проявления феномена телефонии. Укрываемый Хайдеггером дубль, Dublette, проецируется, прежде всего, сквозь аудиозавесу в зону дальней слышимости. Здесь легко узнаваема телефоническая развертка. Выбор Dasein (Wahl, интерпретируемый Вебером как выход на связь, как "набор" основан на возможности "послушного следования" радостно принимаемого изнутри собственной экзистенции. Сеть, сплетенная из Ноrеngehoren-Gehorsamkeit, оплетающая "Was heisst Denken?", резонирует в такт послушному следованию. Выбор Dasein отчетливо утвердителен, это не пассивная рецензия, в нем есть интерпретация и даже борьба. "Так, когда Dasein сталкивается со своей собственной уже осуществленной возможностью ("поверь мне, я это знаю"), вовсе не происходит автоматической пассивной преемственности, — раз уж речь идет о Dasein как сфере подлинности — Хайдеггер говорит о принятии решения в воспроизводимой ситуации "обоюдного вопрошания"; тем самым мы видим, что отношение к Другому осуществляется в структуре вызова-отклика.
Осуществляя всякий раз
собственную проекцию как
решающий выбор, повторение
не может быть просто
вовлечено в "прошлое"; в простую
трансляцию прежней актуальности.
Скорее оно вынуждает в обоюдное
вопрошание с экзистенцией,
которая предзадана, которая
всегда уже есть. Но острота
обоюдного вопрошания проявляет себя
в ситуации решающего выбора как усмотрение,
момент видения; в то же время это отказ
от того спонтанного, что автоматически
входит в "сегодня", входит как "прошлое".
(ВТ, 386; перевод изменен).
Таким образом, структура зова и отклика, на которую указывает Финск, проявляется в моменте видения, который точно так же можно назвать и моментом самоослепления или, по крайней мере, отвращения взора от того, что "автоматически входит в сегодня"; своеобразное преломление визуальности, способ усмотрения "несмотря на", а скорее за и поверх — акт, конституирующий свободную будущность. Раз повторение не может быть просто "вовлечено" в поток, в текущее, оно проявляет себя как водораздел, визуализирующий и диcтанцирующий "прошлое". Повторение не укладывается в пассивную рецензию, но актуализирует "обоюдное вопрошание" и само актуализируется им. Так будущее выходит на связь.
В терминах "судьбического" для Dasein отношения к Другому, повторение, будучи наполнителем судьбы, предоставляет средства для ответа-отклика Другому как собственному предналичию, уже-данности Dasein; повторяемость указывает на возможности, которыми фактически определяется судьба, предназначение и мировая история" (ВТ, 394]. Здесь уместно включить реплику Борх-Якобсена, полагающего (примерно как и Деррида в своих "Memoires"), что отношение к Другому основано на отношении к его смерти, ибо "судьбическое" раскрытие экзистенции Другого требует прошлого, аутентичности как исполненности. ("В повторенности уже-данность Dasein понимается как актуальная аутентичность его прошлого существования" [ВТ, 394]). Тем самым Dasein, решительно повторяющее собственную брошенность, есть также столь же решительное Бытие-к-смерти Другого.
Встреча Dasein с Другим насильственна, Хайдеггер даже сравнивает это событие с кражей. Согласно Финску, к моменту первичного, подлинного сораскрытия, встреча всегда уже состоялась; любая из открывающихся перед Dasein возможностей опосредована насильственным выталкиванием к собственной аутентичности. Необходимо насильственное раскрытие осуществляется благодаря инерции тяги (Zug), исходящей от Них, из сферы "Они"; Dasein должно быть настолько вырвано из повседневности, а затем уж вброшено в финитность своего аутентичного существования, Бытия-к-смерти. Сцена смерти вовсе не является неожиданным вызовом. Напротив, это сцена узнавания; когда прозвенел последний звонок, выясняется, что звучал он всегда, озвучивая бытие Dasein. Сценарий узнаваем, поскольку дает место исходному опыту, опыту встречи с мимолетностью, через которую просвечивает вечно-другое и прослушивается анонимный зов Других — Es ruft. Первичный опыт, это, стало быть, опыт тревожности, прельщения и вины; это опыт страшного безусловно первичен, вот только неизвестно, чей он — ведь Dasein еще не конституировал себя как Я. Вопрос напрашивается сам собой: "что" или "кто" подвергается ошеломляющему странному опыту встречи с Другим как источником собственного ничтожествования? Разве сама возможность спутать "кто" и "что" есть контаминация, вызванная наличием техники? Отношения Dasein с его собственными "мимолетными" свойствами (индивидуализацией, уровнем единичного Я) напоминают некое techne, т.е. на первый план выходит онтологическое различие Вещи и Другого. Финск говорит, что интересующий нас вопрос ("что" или "кто" подвергается ошеломляющему, страшному опыту встречи с Другим как источником собственного ничтожествования) следует перевернуть. Ибо если опыт вины есть первичный опыт, тогда "кто" Dasein мы должны мыслить происходящим из этого опыта и видеть встречу как рождение; рождаясь этим рождением, Dasein низвергается к смерти, вступая в индивидуальность. Так, устремляясь к смерти, к возможной смерти, которая как раз через Другого дана как возможность, Dasein устремляется одновременно к горизонту всякой возможности вообще, к повторению жуткой встречи с собой и с Другим, но именно как Другим, как первичным опытом разного, не воспроизводимым для простой имманентности Я. Наши предварительные вопросы возвращаются: каким же образом инициируется Другим этот первичный опыт вины и прельщения? В каком смысле он/она/оно — буквально "кто" или "что" являются носителями "ничтожествования", которое становится вдруг даром ничтожествования в качестве возможности? Иными словами, как опыт прельщения и первичного дискомфорта преобразуется в опыт принятия и индивидуации? Ответов у Хайдеггера не было. Отбой.
О'кей. Заброшенность есть опыт ничто, или "ничтоженствования", изничтожения, и Хайдеггер называет этот опыт "виной" — радикальной беспомощностью перед обстоятельствами, находимыми "там", в заброшенности и бессилием стать чем-либо иным, не тем, что ты есть. В заброшенности опыт Бытия-в-возможности это опыт тотального бессилия — бессилия и наваждения, или головокружения. В тревоге Dasein сжимается до голой, неприглядной жутковатости, исходит в головокружении (bekommen) [ВТ, 344]. Но это плетение сулит Dasein брошенность как нечто возможное (ВТ, 344) — как то, что можно повторить. Dasein обретает повторяемость как подлежащее принятию решение (Entschluss) в Бытии-к-смерти.
Но если заброшенность есть опыт своеобразной пассивности, то откуда же, спрашивает Финск, Dasein получает толчок, ipetus, необходимый для повторения заброшенности? Dasein активируется спонтанно, предполагает Хайдеггер, изнутри собственного Бытия-в-виновности (он говорит о позволении наиболее подлинному Я действовать в соответствии с собой, т.е. в соответствии с преднаходимым Бытием в повинности [ВТ, 295, перевод модифицирован]) — тем самым, бытие виновным раскрывается как активирующее начало, как вина самого Бытия — повинность быть. Dasein пребывает в постоянной тревоге — Хайдеггер упускает тот факт, что тревога, как и всякое состояние сознания, сопровождается пониманием. Dasein испытывает состояние прельщения и пассивности всякий раз, участвуя в опытах Бытия-к-смерти. "ФИНСК ПОПРЕЖНЕМУ НА ПРОВОДЕ". Владение техникой "инкорпорации", восстановления собственного бытия из заброшенности, никогда не бывает полным; оно достигается лишь в том смысле, что Dasein удерживает себя в навязчивости повторения, т.е. опять же в заброшенности; самообладание, господство над собой, осуществимо только в движении вечного запаздывания. Но даже и это есть привилегия понятий свободы и решимости; не забудем, что сама свобода существует в тревожности и через тревогу. В повторяющемся утверждении заброшенности Dasein постоянно отбрасывается к пассивности, опыт которой лежит в основе собственной экзистенции Dasein. Так Dasein движется в двух направлениях одновременно; оно устремлено к источнику собственного бытия, находясь в дрейфующем движении к смерти. Таким образом первичная встреча с собой и с Другим как Другим, формирует некий темпоральный горизонт Dasein, горизонт как будущего, так и прошлого; эта встреча никогда не состоялась и никогда не состоится, или она состоялась, как сказал бы Бланшо, в "незапамятном прошлом" и произойдет в будущем, которое всегда только предстоит. Но Хайдеггер акцентирует возможность решения — в нем победоносная поступь Dasein, свобода воздвигнуть собственной агонии монумент, почтительно увековечивающий экзистенцию, которая всегда уже здесь, — как собственную, так и экзистенцию Другого. Монумент да будет служить символом оплакивания и предшествующей борьбы, памятной пометкой о незапамятном прошлом и о будущем, которое всегда только предстоит. Ведь Dasein требуется средство напоминания о повторяющем понимании, с помощью которого Dasein "с болью выкраивает себя" [ВТ, 387, перевод изменен A.R.I из публичного, падшего бытия Они. (ну а термин "монумент" заимствован у Ницше).
Зов Другого существенно анонимен. В итоге, сознание есть зов, настигающий Dasein в повседневном существовании и выдергивающий его из повседневности, призывая (Aufrufen, окликая) к заброшенности, основанию вины. (SW, 195). Сознание зовет Dasein назад к заброшенности, призывая его вперед, к возможности утверждающего принятия этой заброшенности (двойное челночное движение выражено достаточно ясно — "Der Anruf ist vorrufender Ruckruf" (ВТ, 287). Парадоксальная фигура одновременного приближения и удаления, бросок, отбрасывающий назад. Парадокс двойного движения в противоположных направлениях сохраняется и в том случае, когда зовущим оказывается Dasein. Dasein откликается, если слышит зов, но это значит — если хочет услышать, если уже знает, что такое слушать. (Ранее мы уже видели, как мама-Dasein окликает, зовет домой Dasein-младшенького, чьи уши обучены послушанию). "Проект Бытия-к-смерти как экзистенциально возможного остается фантастическим" (ВТ, 266, перевод изменен A.R.).
Хайдеггер спрашивает, нет ли чего такого в экзистенции Dasein, что способно восстановить аутентичность потенциальности Бытия. Подходящим ему кажется сознание, сознание есть зов, настигающий Dasein в повседневном существовании и выдергивающий его из повседневности, призывая (окликая, Aufrufen) к заброшенности, которая описывается как основание вины. Сознание зовет Dasein назад к заброшенности, призывая его вперед, к возможности утверждающего принятия этой заброшенности (и двойное челночное движение выражено достаточно ясно — "Der Anruf ist vorrufender Ruckruf"). Сознание дает Dasein понять его собственную заброшенность, предоставляя ее как выбираемую возможность.
Но если зовущее само Dasein в его вечной тревожности, парадокс, который так достал Финска, проявляется вновь. Dasein откликается, если слышит зов, но это значит — если хочет услышать, если уже знает, что такое слушать. Зов обретает себя как зов сознания в модусе "слушаю", точно так же решительное понимание смерти, обретаемое Dasein, открывает доступ к самой возможности данного модуса бытия: виновности Dasein. Вновь возникает герменевтический круг, поскольку Dasein есть зовущее и одновременно слышащее зов. Зов исходит от меня и все же помимо меня и свыше — Es ruft (ВТ, 275) — но само Dasein и есть то, что слышно в слышимом "Кто же еще это может быть, черт возьми", — вопрошает Финск, явочным порядком отдавая предпочтение "кто" из предложенной им ранее пары "кто" или "что" (SW, 196). Голос отчужденный и жутковатый, но, сомнений нет. Пусть он даже и двойственный. Слушая, Dasein никогда не находится в одиночестве. Хочется, правда, добавить при ничтоженствование, снующее в потенциальности, слушающее слышимость принимаемого вызова. Слушание, во всяком случае, раскрывает Dasein Другому: "слушание... есть экзистенциальный способ открытости Бытия как Бытия-в-совместности Другим. По существу, слушание конституирует первичный и аутентичный путь раскрытия Dasein к внутренней потенциальности Бытия" (ВТ, 163).
Возможный регистр прочтения данного пассажа достаточно широк, возникает в частности мысль о близости Хайдеггера к представлениям XVIII века о людях, лишенных способности слышать. Соответствующие философские спекуляции породили в свое время особую онтологию, связывающую язык и мысль. Подробное рассмотрение отографии еще впереди, пока стоит отметить кое-какие впечатляющие моменты. Ибо по Хайдеггеру, то, что Dasein слышит от себя самого и от Другого, есть молчание. Но слушание в молчании всегда очевидным образом связано с речью. Молчание, пишет Финск, есть путь подлинного раскрытия. Когда Dasein хранит молчание, речь заходит о смерти. Слушание предоставляет место говорению, речь провоцирует слушание, и так по кругу. Это важно, сказать, кто начинает, кто кому обязан, ибо Dasein не может услышать Другого, или тот не готов говорить, уже призванный принятым зовом. Можно ли тогда отличить дающего от берущего? Или они связаны в круговом переплетении? Обуславливает ли отношение Dasein к собственной смерти соответствующее отношение к смерти Другого? Мы, по крайней мере, знаем, что Dasein, слушая свидетельство Другого, само становится свидетелем, ибо слушание, согласно Хайдеггеру, есть удержание себя в истине, в истине слышимого. "ФИНСК УХОДИТ ИЗ ЭФИРА". Длинный гудок ставит под сомнение известный догматизм: а как же быть с глухонемыми? Хайдеггеровская аксиоматика несет для них угрозу, иными словами, звуки голоса продолжают углублять метафизический кризис. Место для глухоты — против чего боролись Мендельсон, Кант и Гегель — вписано на полях метафизики, ибо это принципиально атопическое место зависит исключительно от графической системы знаков, от жеста и руки. Даже Александр Грэхэм Белл, непревзойденный учитель глухих, вынужденно склонялся к изустной метафизике, метафизике звучащего слова. В каком-то смысле, метафизическим ошейником были скованы опровержения глухоты, в частности, глухоты собственной матери и жены Белла. Телефон опровергает опровержения, в т.ч. породившую его попытку обойтись без звучащего голоса. Жесты и пальцевые манипуляции были отодвинуты еще дальше на задворки;
голос стал форменным исполнителем приговора над глухотой согласно Хайдеггеру, рука нужна в первую очередь говорящему. Стоит только прочесть все написанное Хайдеггером о способах хранить молчание и об отличии человеческой руки от обезьяньей — одна просто хватает, а другая схватывает, удерживая место для означивания и языка, — чтобы понять, что глухота и есть критическая точка для пересмотра теорий языка3 . Возможно, в поисках выхода нам придется привлечь литернонаборную перчатку и мануальную семиотику Александра Грэхэма Белла, чтобы проследить и другую линию метафизического кризиса, ту, где глухота не отделяется радикально от языка в логомелоцентрическом смысле и не противопоставляется как большая степень деградации, скажем, пророческой слепоте.
Но сначала, позволим себе рассмотреть линию сцепки между Кристофером Финском и Миккелем Борх-Якобсеном, который поднимает вопрос о вине и о зове сознания в своем "Ecoute", настойчивое envoi, адресованное анонимному "tu".
{ВИНА.} Вовлекая Хайдеггера в спор с Фрейдом, он начинает с финитности. Ты, отмечает он, никогда не будешь адекватен собственной финитности, — по определению. Твоя финитность, строго говоря, не твоя. Она неопределима, до нее никак не добраться. Поскольку ты находишься там — там, как брошенный проект, пребываешь в тревожной заботе, всегда уже-заранее-пред в этом мире и т.д., ты не перестаешь предвосхищать себя в "потенциальности бытия", в "возможности", в "еще не" и, стало быть, ты не исполнен, не вписан в Бытие-к-итогу, nochnichtzu-Endesein: ты живешь в подвешенности, не достроив, не расплатившись, с остаточным долгом "der Rest einer noch zu empfangenden Schuldbegleickung" (E, 88). Борх-Якобсен предпринимает любопытную попытку расшифровать этот остаток. Он говорит о том, что "ты" — должник смерти с точки зрения самой формы "ты", ты никогда не станешь свидетелем Судного дня; расплата по долговым обязательствам никогда не наступит. Свести счеты со смертью не удается. И здесь Борх-Якобсен прибегает к ложному свидетельству (словно бы намеренно удваивая фрейдовский должок смерти, бытие-в-виновности к смерти) когда пишет "Ты должен смерть Природе, как говорил еще Фрейд, цитируя Гете". (Е,89). Странная деформация с цитатами и их принадлежностью и в самом деле говорит о масштабном долге, о виновности, возрастающей вдоль по линии Фрейд-Гете-Шекспир. Фрейд сделал удивительную ошибку сразу по нескольким параметрам: говоря, что цитирует Шекспира, он совершил подстановку — вместо "Бога" появилась "Природа", что указывает явным образом на Гете, безотказного кредитора психоанализа, чье эссе "О Природе" служит базовым текстом для фрейдовского дискурса.4 Так одновременное признание и погашение обязательства (повинности) Фрейда осуществляется, в некотором смысле, благодаря векселю, предъявляемому Борх-Якобсеном, который переписывает на себя остаток задолженности Фрейда Природе. Но поскольку сам Борх-Якобсен остается должником Шекспира, жертвуя уровнем явленности ради скрытого, оператору приходится прерывать связь.
Поскольку голос обретает слышимость (это мы восстанавливаем связь с Хайдеггеровским зовом сознания), он преследует и обвиняет. Как показал Деррида, голос слышит себя только в молчании. Такова дилемма вердикта "Виновен!", выносимого зовом.
Дом Бытия населен привидениями, говорит Борх-Якобсен, unheimlich, он демонизирован и уже приобщил тебя к своей зловещей тайне. Ты восстаешь, чтобы ответить на зов бесконечной ночи, и не можешь противиться тяге к древнему, как мир, преступлению. Как сомнамбула ты отвечаешь на зов, зов преследования, в котором отсутствует сам преследователь. Ты слышишь зов не так, как слышат шум, звук, восприятие "или акустический образ и уже тем более не так, как фонему или phone semantique: зов слышим без слушания. Голос не есть феномен. Он никогда не является как таковой, не представляется сознанию в форме некоего Опыта; можно, пожалуй, сказать, несмотря на все опровержения Хайдеггера, что зовет он из подсознания или даже из суперэго" (E, 9091). Здесь Борх-Якобсен самым обычным способом прерывает связь, сводя ее к трем линиям отточий.......
ибо, пусть даже неслышимый и невразумительный, голос не перестает звать тебя, настоятельно и неодолимо. "Голос", говорит Хайдеггер, и есть Ruf, окрик и крик, раздающийся внезапно, tout a coup, подобно встряске (толчку, Stoss), — ну а то, что он не слышит, вовсе не освобождает от неодолимости принятия зова. Напротив. "Так, голос вполне может быть афоничен, при том не переставая быть требовательным, решающим голосом, что отчасти происходит и с голосом сознания, stimme des Gewissens, — он вокализован в той мере, в которой ты открыт для сообщаемого зова". (E, 91). Хайдеггер подчеркивает вокальный характер Gewissens. Тем не менее, эта мысль не находит дальнейшего развития, — указывает Борх-Якобсен, ибо важнее всего показать чистую спонтанную самомотивацию, самосознание, диктующее себе собственный долг в такой прозрачности и близости, что слов не требуется. Голос молчания дан сознанию непосредственнее, чем более чуждый, другой, не представленный поэтому во внутреннем интимном монологе. Но прежде, чем слышаться во внутренней речи, он должен быть получен, принят — ты его непосредственный восприемник, но не отправитель, рецептор, но не эмиттер (Е. 91). Некоторые трудности возникнут, если мы сопоставим сказанное с размышлениями Сэмюэля Вебера, касающимися зова. По сути дела, Борх-Якобсен конструирует особый способ соединения зова с инстанцией Другого, коммутируя связь через бессознательное и суперэго. Но для этого он настаивает на раздельной локализации эмиттера и рецептора, словно пытается предотвратить попадание хайдеггеровского зова в ситуацию самому себе адресованного конверта, собирательного самооклика Dasein. Еще настойчивее его желание выдержать принципиальную несогласованность исходного зова, в то время как Хайдеггер периодически позволяет ему прорываться через звуковые барьеры, оглашая оптический горизонт повседневности. Впрочем, он тоже специфицирует "голос" в особой роли данности-к-понимаиию (das Zuverstengeben) зова. Но Борх-Якобсен идет еще дальше, утверждая: ты не знаешь, кто или что зовет тебя. но, по крайней мере, ты знаешь, что это ты сам (Е. 91). Для меня, например, из прочтения Хайдеггера вовсе не следует, что это не ты сам. Конечно, много зависит от того, где ты проводишь границы Я.
Согласно Борх-Якобсену, зов приходит как дар, опережая твою инициативу, вменяя и обязывая прежде, чем ты намерен принять решение. Сам по себе циркулярный механизм даваемого и получаемого слова не вызывает сомнений, но Хандеггеровский лексикон слушания-послушания — Ногеп, gehoren, zugehoren, horig, Gehorigkoit, Zusammengehorigkeit, требует, прежде всего, осмысления абсолютной асимметрии дара и зова. "Аргументы Хайдеггера проистекают из укорененности в религиозной или мистической традиции. Не существует такого "альянса", брачного или мистического союза, заключение которого не было бы опосредовано даром вышнего Слова, или прямой инспирацией, выдохом Духа — "Внимай, Израиль". Закон всегда сообщаем Голосом, поскольку слушать (horchen) значит слушаться (gehorchen), и слушание есть получение, предшествующее "auto"данности, автономии (Е, 9192). Для эксплицирования этого момента Борх-Якобсен щедро пользуется мотивами своей книги Le sujet freudien5. Возникают, однако, определенные трудности: если между рецептором и эмиттером имеется столь отчетливое разграничение, как быть тогда с внутренними разборками, с эвокацией id и бессознательного? Более того, если ты говоришь себе нечто, так ли уж легко разграничить получателя и отправителя? Насколько эти функции внеположны друг другу? По мнению Борх-Якобсена — вполне, ибо "tu" не совпадает с собой, когда слушает голос сознания; то что ты слышишь, слушая голос сознания, не есть ты. "Разве зов, передаваемый Голосом, мог бы действовать так неодолимо, так настоятельно и эффективно принуждая к ответу, будь это всего лишь твой собственный голос? Он воистину голос лишь потому, что зовет, избирает тебя, обладает тобою и выводит за пределы самотождественности. Да, это экстатический голос, тот, что с незапамятных времен повелевал пророкам и фанатикам, одержимым и "сдвинутым". Ни от кого персонально он не исходит, просто от Другого, зов пустоты: Es зовет, призывая тебя, никого, кроме тебя. Итак, ты зван и призван; кем же и к кому? Загадка остается: как это ни парадоксально, но зовущий есть ты сам и никто иной" (Е. 92). Зов, настаивает Хайдеггер, не является ни универсальным Законом (закон приложим ко всем, к тебе лишь в той мере, в какой ты соотнесен с "каждым", с das Man, зов же касается лично тебя), ни к эманации какой-либо власти, будь то "биологической", социологической или божественной. Приписать зов сознания человеческому или божественному Другому означало бы, опять же, его интерпретацию в горизонте Они, хотя именно этот горизонт зов и погружает в молчание, и именно отсюда зов прерывается помехами — Они дают о себе знать статическим фоном, шумом в трубке.
Итак, зов заставил их замолчать. Будет ли это другой разновидностью молчания по сравнению с молчанием подлинного раскрытия? Быть может, мы имеем дело с конкурирующими молчаниями? Коли это так — что, похоже, имеет место — где гарантия, что молчание, которым Они "заткнулись", не просочится в молчание подлинного раскрытия? Нигде ведь не сказано: "По молчанию их узнаете Их"... Хайдеггер указывает два типа слышания, в одном из них мы внимаем, например, гласу Судии, Маnselbst предоставляет ему слово во внутреннем монологе для выяснения вердикта (Е, 92)...................................
"БОРХ-ЯКОБСЕН ВНОВЬ НА ПРОВОДЕ". Но, по существу, зов тысячекратно мучительнее, unheimlich, чем его носитель, реконструируемый тобой в бреду, разовый Преследователь. Ибо для молчаливого зова не подобрать имени носителю, зовущему, "Flechsig", или"Бог", или "Дьявол" — все не годится.
Не только зов настигает
слышащего невзирая на
лица, но, и более того, сам
зовущий погружен в странную
неопределенность. Если спросить
зовущего о его имени,
происхождении, статусе,
он не только не ответит, но и
не оставит ни малейшей
возможности для собственной
локализации где-либо,
способной как-то облегчить
Dasein "ориентацию в мире".
Но, с другой стороны, зовущий
отнюдь не маскируется в зове.
То, что в зове зовет, удерживает
себя в полном равнодушии
к узнаванию-неузнаванию,
такова феноменальная природа
самого зова. (ВТ, 274)
Решительно никто, — интерпретирует Борх-Якобсен — ни Бог, ни Отец, ни Drive, ни инстинкт не зовут тебя в этом Es ruft — никто, кроме тебя самого. Но нас особенно интересует в вышеприведенном пассаже то, что "с другой стороны" (на что не обращает внимания Борх-Якобсен), т.е. не маскирующаяся фигура по ту сторону зова. Ведь зов не выявляет акта дупликации, порождающего удвоения, а напротив, остается предельно отдаленным, бесконечно дистанцированным, и такая абстрактность, по Хайдеггеру, входит в феноменальную природу зова. Иными словами, зовущему предоставляется какая угодно ловкость рук — ведь нет способа его идентифицировать, хотя он и не прибегает к маскировке. Телефон как медиатор конструирует абстрактно-далекую дистанцию между вызываемым и вызывающим — даже если речь идет о местном звонке, вроде Dasein, вызывающего себя в сознании — "В зове сознания Dasein зовет себя" (ВТ, 275). Зов самого близкого и привычного, местный вызов, порою труднее всего поддается распознаванию, номер абонента не отслеживается; отсутствует предназначение — "куда". Но за дополнительную плату получаем повышающее в ранге уточнение: зов сознания.
Зов побуждает тебя вступить в Бытие, возникает закономерный вопрос: кого зовут, если тебя еще нет до получения приглашения к бытию? Зов выпадает — это вы падаете в бытие, а заброшенность и есть результат такого бросания. Ты заброшен (geworfen), и этот набросок предшествует "Я", он уже случился до обретения любой формы субъектности. Ты призван в мир и призван к ответу. Следовательно, нет "Я" слышащего и узнающего себя в обращении на ты, нет никакой подкладки, нет фона, оттеняющего зов, нет еще ни "интерсубъективности", ни "диалогического" раппорта. Ты не эмиттер, не получатель сообщения и не передатчик: ты — то, что передано зовом в сообщении, судьбическое предназначение (geschict) (Е, 93). "Званный" — вот истинное и самое подходящее тебе имя, предшествующее любой другой номинации и любому крещению. Вот почему зов касается только тебя и никого другого, ты персонализируем и атрибутируем зовом, а не он тобой. Откуда есть ты? — Был зван и призван. Зван, зван и, наконец, призван. И стал быть. Ты.
В своем "кто" зовущий никак не определен в мире.
Это непотаенность Dasein, исходная заброшенность в неуютность и без-Домность, простое "Вот это" в "ничто" мира. Зовущий абсолютно неузнаваем для Manselbst, живущего в повседневности, для него он чуждый голос чуждого. Что может быть более чуждого для das Man. затерявшегося в суете "мира", чем Я, индивидуализировавшее себя в непотаенности и брошенное в "ничто"? Зов не содержит ничего для любопытствующего уха, ничего, о чем можно посудачить на публике. Да и о чем может поведать Dasein из своей ужасающей заброшенности? Что еще остается для него, кроме Бытия-в-потенциальности, раскрываемого в тревоге? Куда же еще может призываться Dasein этим зовом, кроме как в потенциальность Бытия?
Зов не уведомляет о событиях, он зовет без всякого проговаривания. Дискурс зова это модус непотаенного и жуткого пребывания в молчании. Ибо призыв, содержащийся в зове, направлен не в сферу досужих разговоров das Man, напротив, зов отзывает Dasein отсюда к экзистенциальной открытости бытия-в-возможности. И когда зовущий настигает через зов воспринимающего, восстанавливается холодное спокойствие перед лицом присутствия жуткого и неминуемого".(ВТ, 276277)
Этот пассаж будет требоваться нам так часто, что есть смысл зашифровать его и внести в приставку памяти — запомним его как #2. В нем фиксируется исходная тревога, скажем так, момент первичного взрыва, конституирующий событие зова. Мы проникаем за барьер еще сжатого времени прежде чем он будет разнесен взрывом, еще до того, как навязчивый симулякр проживания заставит забыть о требованиях, предъявляемых в зове, требованиях не столько предъявляемых тебе, сколько предъявляющих тебя. В этот момент зовущий еще не связан никакими определенностями мира; вопрос "кто это?" не приносит никакой достоверности — да и как он может ее принести? До обретения субъектом метафизического статуса или протокольных данных (имя. намерение и т.д.) зовущий — это просто Dasein в неукорененности и без-Домности: "Er ist das Dasein ir seiner Unheimlichkeit, das ursprungliche geworfene inderWeltsein als Unzuhause, das nachte "Dass" im Nichts der Welt (ср. ВТ, 276277). Такой источник зова неузнаваем и не идентифицируем для das Manselbst, обитающего в повседневности, или, можно сказать, что das Man обладает способностью репрессировать, успешно не замечать леденящий ужас первичного импульса зова. В следующем абзаце Хайдеггер это признает: "Ужас не от Бытия-в-мире, хотя он и прикрыт слоем повседневности" (ВТ, 277). Защищая нечто вроде своей аутентичности, das Man уходит от немедленного послушания, отбрасывая зов в "чуждый голос чуждого". Они взаимно не прослушиваются друг другом. Можно побиться об заклад, что das Man вообще воспринимает зов именно благодаря нераспознанию его жути и заброшенности в Ничто. При всей преобладающей надменности тона Хайдеггеровской философии в данном пункте, надо признать, потревожив тень Ницше, что das Man ставит себя по ту сторону презрения к жизни.
Значит, зовущий — это не кто иной как Dasein в без-Домности. Хайдеггер добавляет: "голое вот это", что мы переводим как "простое вот это". Отметим существенный нюанс — решение перевести nacht не как "голое", а как простое, bloss. Явная нагота непрошеного зова для das Man может ассоциироваться с непристойным звонком — мистификация удваивается. Кажется, что это замечание НЕ ПО ДЕЛУ. Но, впрочем, не будем спешить — быть может, стоит рассмотреть телефон как фантомную, воображаемую гениталию — в духе Фрейда; как передатчик запрещенного нецензурного слова, привязку нелокализуемого прегрешения. Вслушайтесь только в навязчивый гул такого предложения. Вслушайтесь, и дайте отбой ради возвращения к конкурирующему молчанию, оно столь же настойчиво овладевает вами. Да, Оно, Es, выходит на связь. Es зовет, это значит вызов либидо добирается по проводам до телефонной трубки. А в вызове id (тот самый случай) "не содержится ничего для любопытствующего уха, ничего, о чем можно посудачить на публике" (ВТ, 273). Уж никак не на публике. Id-зов раздается в модусе молчаливого ужаса. Ничего не выговаривая и не артикулируя. Мы как бы прочитываем nachte "Dass" в неприкрытой обнаженности; волей-неволей напрашивается непристойное прочтение молчаливого непрошенного зова. Но забудем это, отнесемся как к непристойному, хулиганскому звонку — повесим трубку, отключим чуждое молчание — не хайдеггеровское, но и не то, что слоится в болтовне das Man. От моего Dasein к вашему, равно бездомному. Зов не извещает о событиях (номер информатора о событиях отсутствует, так же, как отсутствует и абонентский номер для уведомления о новых откровениях Заратустры и его извивающихся бестий); зов не прослушивается в сфере досужей болтовни das Man. Что меня удивляет, так это уверенность Dasein в точности соединения: "...когда зовущий настигает через зов воспринимающего [mit der der Rufer den Angerufenen trifft]" (ВТ, 277). Но зовущий погружен в холодное спокойствие", затрудняющее любую идентификацию, и хладнокровная уверенность в попадании по адресу не слишком-то очевидна — "doch nicht selbstverstandliche Kalte Sicherheit". Вопрос весьма существенный для Хайдеггера. Ситуация "зовут", говорит Хайдеггер, образует определенный тип дискурса Dasein. Интонация зова изначально тревожна, именно это и позволяет Dasein проецировать себя в собственную сокровенную потенциальность (или максимальную аутентичность самого себя, sein eigenstes Seinkonnen] (ВТ, 277). Зов сознания впервые делает очевидным подозреваемое: жуткое преследует Dasein и несет в себе угрозу потерянности и забвения в потерянности (und bedroht seine, selbstvergessene Verlorenheit [ВТ, 277]). Потерянность как состояние материализуется в реальную потерю, и Хайдеггер запускает следующий виток дискурса: "Предположение о том, что Dasein есть одновременно и источник зова, и его адресат, утрачивает теперь свой формальный, бессодержательный характер. Сознание раскрывает себя как зов заботы: Dasein взывает из заброшенности уже-бытия, в тревоге взывает к своей открытой потенциальности (ВТ, 277, перевод изменен A.R.).
Возвращаясь теперь к принципиальной неприкаянности и следуя прочтению Борх-Якобсена, мы догадываемся, что голос не призывает нас вернуться домой или вернуться к себе; напротив, он зовет туда, где ты никогда не был, зов чужого — далекого сотрясает родные стены (Heimlichkeit, Vertraufheit, Zuhausesein) подставляя надежное жилище (Wohnen) в пределы досягаемости мира и других. В параграфе 40, говоря о страдании (английский подзаголовок "Забота как Бытие Dasein") Хайдеггер подчеркивает сингуляризующую роль страдания, благодаря чему Dasein раскрывается (erschliesst) как "solus ipse", но это раскрытие, которое Борх-Якобсен называет прорывом или "кровоизлиянием", не преодолевает солипсической изоляции субъекта. В том же параграфе сказано, что умиротворенное и знакомое Бытие-в-мире есть модус Unheimlichkeit, а не наоборот. Бытие-в-неприкаянности (das Nichtzuhausesein) с экзистенциально-онтологической точки зрения представляет собой первичный феномен. Это и есть, замечает Борх-Якобсен, твое обитание в мире, рутинное Unheimlich, предшествующее всякой оппозиции — субъекта и объекта, Я и другого, "chezsoi" и "иного", привычного и тайного (здесь он вспоминает и Unheimliche Фрейда); мука "страннопривычного" проступает уже на стадии изначальной нарциссической неопределенности, до дистанцирования "ego" от "внешнего мира" или "ego" от "другого" (autrui). Самое мучительное связано не с другим, скорее с привычной узнаваемостью себя в другом — например, это может быть Двойник, в котором ты узнаешь себя за пределами собственной аутентичности (и который оповещает о твоей смерти развоплощением единственности Я). Такое положение дел вытекает из категории бытия-в-мире-с-другими, категории принципиально не рекурсивной, не имеющей своего "вне" (здесь ты не можешь противопоставить себя чему-либо в духе противопоставления субъекта объекту). Отсюда неизбежность странно-знакомого, неизбежность мучительного, Двойника... "Ты можешь слышать себя? Это ты зовешь себя извне, вовне и во внеполагании самого себя без надежды на внутреннее "голос" твоего сознания зовет тебя... зовет, зовет и, наконец, называет; он столь же привычный, сколь и чуждый, столь же собственный, сколь и экспроприирующий собственность, успокаивающий лишением покоя. Голос этот всегда "глас свыше", запугивающий извне. Он отменяет и превосходит то, что мы называем oikonomia, будь то умение вести дом или закон собственности — мы говорим об "экономии" в современном смысле слова (Е, 95) То есть, будем откровенны, голосу сознания по существу нечего сказать. Вердикт "Виновен!" не является содержанием, утверждает Борх-Якобсен, а равно он не является значением или означаемым. Виновен!" — способ признания-ответствования молчаливому зову, эхо0эффект; — "повинен" постольку Ноrеn: слушаю(сь) и (по)винуюсь (Е, 97)
. Твое виновное сознание спонтанно-рецептивно — говорит Хайдеггер, всячески подчеркивая кантовский аспект проблемы — аспект договора и обязывания. Другой просачивается сквозь слушание, даже если — нет, особенно если ты никого не слушаешь и вот ты уже обязан и должен — ему, ей, кому-то. "Когда в параграфе 34 Хайдеггер прослеживает зов сознания, он демонстрирует, что обмен словами предполагает слышание и/или понимание Другого, более точно, предполагает коммуникацию (Mitteilung) как разделение (с Ними) Бытия-в-совместности; воспринимаемый говор безостановочен и потому укладывается в договор и сговор, в обязывание (мы даем слово или ловим(ся) на слове, ответствуем и несем эту ответственность)" (Е, 97).
Прежде чем говорить, прежде чем даже слышать что-либо и кого-либо, ты уже слышишь готовность к пониманию; ты ее разделяешь, находясь в совместности и разделяешь само это разделение с Другим. Дискурс Бытия-в-совместности тобою разделен (geteilt). Так, слушая (das Ногеп auf), ты открываешься (оНеп) и подставляешься Другому. Ты впускаешь его или "это" в свою самость (находишь Другого "у себя дома", tu Ie recoit "chez toi") и разделяешь с ним себя прежде всякого обитания, обладания, собственности; ты обязан к этому гостеприимству, лучше сказать, странноприимству еще до какого-либо контракта, пакта, экономического обмена.
"Прими странника, постороннего, далекого — вот этический императив, против которого ты восстаешь сразу — ну хотя бы в силу онтологического одиночества, эготизма Dasein... Слушай же и внимай: слушая, ТЫ УЖЕ ДОЛЖЕН СЕБЯ ДРУГОМУ, должен ответить ему/ей и воздать должное. Слушай же, ты не один, твоя смерть вызывает тебя — ты должен ей; долг немалый — ты должен свою смерть". (Е, 9798). И Борх-Якобсен, и Финск слушают загадочного друга, упомянутого Хайдеггером — этот друг и есть твой истинный внутренний голос, Знакомый Другой, его ты носишь в себе как секрет, как рану явную или тайную, быть может, как преступление. Голос отсутствующего друга, возможно мертвого, не он ли делает тебя Другим, скажем, преследует, разделяет. Но некому говорить. Никто не говорит.
Вот некая криптограмма, результат вселения призрака, эффект фантомирования не?умершим Другим — с этих пор она будет удерживать наше внимание. Страницы Хайдеггера озвучены неумолкающим голосом — Stimme des Frendes, который носит в себе каждое Dasein. Финск пишет:
"Голос друга всегда звучит там, куда заброшено Dasein (SW, 196). Он обращает внимание на то, что мы можем назвать неустранимым предшествием голоса друга; ибо ясно, что данный голос не может принадлежать комуто еще, другому Другому из тех, что Dasein встречает в силу простой включенности в структуру слушания. Финск намеренно завершает свое эссе на этой ноте. "Герой или друг" — пишет он, предполагая, соответственно, на месте Героя Ницше, а на месте Друга — Гельдерлина. Герой и друг могут временами соперничать, но всякая встреча с ними, или всякий agon — финальны как встреча с Другим и Другой тут, если угодно, сам дух истории.
Итак, к чему мы пришли? Ты отвечаешь Другому, ты и сам Другой прежде чем стать Я. Ты отвечаешь Другому, возвещающему твою смерть. Голос твоего сознания, продолжает Борх-Якобсен, испытывает твою собственную способность к Бытию, но не тем, что предоставляет доказательства твоей несомненной аутентичности, а призывая тебя откликнуться, послушать Другого и послушаться. " Ты находишься вне самого себя и себе не принадлежишь. Ты одержим, horig in dieser Horigkeit zugehorig " Параграф 34. Когда ты просто слушаешь, и не кого-то, а себя, в состоянии horig, слушание все время оказывается послушанием, подчинением Другому. Ну а как же голос молчания? Если он не принадлежит никому, разве не одержим ты им, подобно пророкам? Чем же еще может быть здесь вслушивание как не открытием и предоставлением себя Другому — тем более "другому", чем более ты аутентичен; ты идентифицирован с ним душой и телом, словом ты одержим Другим и уже должен ему сокровенное собственного Бытия — свою смерть. И этот ответ, испытывающий твою бесконечную конечность? "Виновен!" " Таким образом, слушать голос сознания "аутентично" значит отвечать и слышать ответ, бесконечный эхо-эффект "Виновен!" — Я, отвечающий, ответственен за свою вину (Е, 100) " охваченный и схваченный голосом, ты наконец, решаешь, что именно ты и только ты призван Другим в тебе (и потому ты есть) должник своего бытия, поскольку ты horig, "одержимый". Званый и призванный, вот кто ты есть и задолженность за Бытие, повинность в форме Schuldigkeit предшествует всем формальным обязательствам и эмпирическим винам. " Хайдеггер спрашивает, где обретаем подлинный экзистенциальный смысл Schuld, призывающий к ответу. Поскольку "виновен" всегда и тут же возникает как предикат Я (параграф 58). Твоя виновность прежде всего Schuldigsein, бытие-в-виновности; так и не иначе ты бытийствуешь в форме sum; в параграфе 6 и параграфе 10 Хайдеггер эллиптически присоединяет картезианскую традицию. Ибо это бытие, что ты имеешь в виду, говоря "Я есть" или "вот, Я", ego, sum, именно оно, столь ясное и отчетливое есть то, что ты должен. (Е, 100) " Ничто не обязывает больше, чем это обладание или собственность. Не строй иллюзий. Ты есть в той мере, в какой не можешь увильнуть от ответственности, до и вне этого ты ничто. Отсюда такой упор на повинность и обязывание. Бытие в конечном счете не что иное как зов долга, этим зовом ты был зван и наконец вызван в Бытие, в Уникальность и Призванность. "Вот почему говорить бытие или даже Бытие равносильно тому, что сказать Другой либо смерть. Бытие не субстантив, а Слово о собственной внеположности. Слушай хорошенько: быть — это быть виновным. Другим, мертвым. Это ты виновен, ты другой, ты мертв..." (Е, 100) Разъединили, что ли?... В действительности ты только Другой, призываемый, меняющийся обвиняемый, предследуемый, обладаемый и одержимый, ищущий повинность бытия... "Ты уже не присутствуешь в себе, да и никогда не присутствовал" (Е, 101102)... Ты распростерт между я-позицией и я-субстанцией.... А смерть, которой задолжал с рождения, никогда не сможешь ни уследить, ни объяснить, ни представить... "Видишь ли, нет ни "этики", ни "морали" конечного. Но если она бесконечна, с тем большей настоятельностью взывает к ней зов конечного. Хайдеггер, не написавший "Этики", тем не менее прекрасно понимал, что трагическая вина обходится без всяких "за что?". Она вне умопостигаемости и потому в согласии с судьбой (Письмо о Гуманизме). Тем самым, трагедии Софокла лучшие судьи Ethos'a, чем уроки Аристотелевской "Этики" (E.I 10). Преступление так старо —
изваяние Сфинкса
связывает его
крепко
накрепко
и
не пройти.
Перевод с английского Александра Секацкого.
_________
* Перевод главы печатается с личного разрешения автора. Интервью с Авитал Ронелл и первая глава из "Телефонной Книги" опубликованы в "Митином Журнале".
1 Philippe LacoueLabarthe, 1е sujet de la Philosophic. Typographies 1 (Paris, 1979, 112 184).
2 Примем во внимание авиаметафоры Лоуренса Рикелса см. Laurence A.Rickels, "Kafka and the AeroTrace" в "Kafka and the Contemporary Critical Performance Centerary Readings", ed. A.Udoff Bloomington, Indiana University Press, 1987, pp. 111127.
3 Жак Деррида рассматривает тему руки у Хайдеггера в работе "Psyche: Inventions de 1'autre (Paris 1987). Грамматология глухоты обращает внимание на сопротивление человека слышащего беззвучным знакам и письму как таковому, поскольку они способны обойти вокализацию. Соответствующее исследование могло бы немало почерпнуть из правовой истории глухоты, стоит вспомнить хотя бы дебаты в американском конгрессе, имевшие место всего лишь столетие назад по поводу гражданского статуса, а также имущественных и семейных прав глухих. Картина вырисовывается далеко не радужная. Я хотела бы поблагодарить Грэга Ламберта, впервые обратившего мое внимание нак это метафизическое препятствие для прокладки телефонного кабеля.
Любопытные и подходящие к делу сведения о генеалогии научной морали можно найти в одном из тогдашних отчетов Национальной Академии наук "Upon the Formation o( Deaf Variety o( the Human Race: A Paper Presented to the National Academies of Sciences at New Haven, November 13, 1883": "Влияние отбора на формирование особых пород домашних животных общепризнано, и логично предположить, что если бы мы применили селекцию к человеческой расе, мы так же могли бы получить новые разновидности людей... Повсюду мы можем видеть свидетельства передачи по наследству признаков — как желательных, так и нежелательных; но не похоже, чтобы партнеры, обладающие сходными признаками, как-то особенно привлекали друг друга. Напротив, законы сексуальной аттракции часто напоминают законы магнетизма: одноименные полюса отталкиваются, противоположные — притягиваются. Сильные энергичные мужчины испытывают естественную нежность к слабым, хрупким и застенчивым женщинам, обычно их отталкивают проявления физической силы и вообще мужских черт у противоположного пола... Если законы наследственности, приводящие к появлению пород у животных, применить также и к человеку, то направленное скрещивание глухонемых в течение ряда поколений привело бы к формированию особой глухонемой разновидности внутри человеческой расы" (Memoirs of the National Academy of Sciences, vol.1, Washington: Covernment Printing Office 1866, pp. 179180).
4 В "Толковании сновидений" (1900) Фрейд приписывает тексту Гете роль первотолчка для оформления психоанализа. SE Die Traumdentung, Oesammbelte Werke, Frankfurt, 1968, Bd. III, s.626.
5 Mikkel BorchJacobstn. Le sujet freudien. Paris, 1982.