Этгар Керет
Этгар Керет родился в Тель-Авиве в 1967 году. Он бесспорный кумир израильской читающей молодежи, которая видит в нем автора, способного выразить ее мировоззрение. Доказательством популярности Керета служат многочисленные попытки молодых литераторов имитировать его уникальный авторский стиль. Один из ведущих литературных критиков Израиля, Ниссим Кальдерон, назвал Керета «Амосом Озом своего поколения», таким образом, сравнив автора с нобелевским лауреатом. Ведущая израильская ежедневная газета «Едиот Ахронот» назвала книгу Керета «Лагерь Киссинджера» в числе пятидесяти самых значительных произведений ивритской литературы за все время ее существования. Все книги Керета становились бестселлерами; каждый из его четырех сборников был награжден «Платиновой медалью» израильской ассоциации книгоиздателей за преодоление планки в 40,000 проданных экземпляров (исключительно высокий результат для страны размеров Израиля). Керет был награжден Государственной премией в области литературы и
премией Министерства культуры в области кино. Переводы его книг вызывали неизменный восторг критиков во всем мире. Керет преподает на Факультете кино в Тель-Авивском университете. Его фильм «На глубину кожи» был удостоен израильского Оскара и награжден многочисленными призами на международных кинофестивалях. Его рассказы легли в основу почти пятидесяти короткометражных фильмов, один из которых получил American MTV Prize в категории «Лучший анимационный фильм» в 1998 году.
Стрельба по Тувии
Тувию я получил на свой девятый день рождения от Шмулика Ревии, который был самым жадным в классе, и у которого собака разродилась как раз в день моей вечеринки. Там были четыре щенка, и его дядя уже собирался пойти и сбросить их всех с моста в Аялон, но Шмулик, - а он только и думал, как бы сэкономить денег на подарке, который весь класс вместе покупал, - взял одного щенка и принес его мне. Щенок был совсем маленький, и когда он лаял, у него получалось попискивание, но если его разозлить, он вдруг мог зарычать, и на секунду его голос становился таким, знаете, глубоким, низким, совсем не щенячьим, и это было смешно, как если бы он передразнивал какую другую собаку. Мы даже назвали его "Тувия" в честь Тувии Цафира , тот тоже умел подражать. Мой папа не переносил Тувию с первого дня, и Тувия тоже не слишком любил папу. Если честно, Тувия вообще не слишком любил всех, кроме меня. Щенком он на всех лаял, а когда подрос, немедленно стал пытаться укусить любого, до кого мог достать. Даже Саар, который просто так гадостей не говорит, сказал, что эта собака - псих. А мне - мне Тувия никогда ничего плохого не делал. Только прыгал на меня и лизался, а стоило мне отойти, как он начинал плакать. Саар сказал, что это дело ясное, потому что я его кормлю. Но я знал многих собак, которые лаяли и на тех, кто их кормил, и я знал, что в дело тут не в еде, что он и правда меня любит. Просто так, без причины, кто его знает, что у собак в мозгах, но он сильно меня любил, по-настоящему. Бат-Шева, моя сестра, тоже его кормила, но он ее ненавидел всей душой.
По утрам, когда я собирался в школу, он всегда хотел идти со мной, но я заставлял его остаться, потому что боялся, что он устроит дурдом. Во дворе у нас был такой забор из сетки, и иногда, возвращаясь домой, я успевал увидеть, как Тувия лает на какого-нибудь беднягу, который посмел пройти по нашей улице, а потом бросается на забор и грызет его, как ненормальный. Но стоило ему увидеть меня, как он таял и сходу начинал ползать по земле, вилять хвостом и лаем рассказывать мне про всех уродов, которые прошли по улице, довели его до бешенства и прямо-таки чудом улизнули. Он уже тогда укусил двух человек, но они, слава богу, не пожаловались, а то папа уже тогда на него зуб держал и только повода дожидался.
Но, в конце концов, это случилось. Тувия укусил Бат-Шеву, и ее забрала "скорая" и повезла накладывать швы. Только она вернулась домой, папа посадил Тувию в машину. Я сразу смекнул, к чему идет, и начал плакать. Мама сказала папе: "Шауль, оставь его, ради бога, в покое, Это собака мальчика, смотри, как мальчик плачет!" Папа ничего ей не ответил, а только сказал моему старшему брату ехать с ними. "Мне он тоже нужен", - еще раз попыталась мама, - "Это сторожевая собака, от воров". Папа на секунду остановился, прежде чем сесть в машину, и сказал: "Зачем тебе сторожевая собака? В этом районе, что, хоть раз были воры? У нас, что, вообще есть что воровать?"
Тувию они бросили с моста в Аялон и потом смотрели, как его уносит водой. Я это знаю, потому что старший брат мне все рассказал. Я совсем ничего ни с кем про это не говорил, и после той ночи, когда его забрали, даже совсем не плакал.
Через три дня Тувия пришел ко мне в школу. Я услышал его лай внизу. Он был весь грязный и жутко вонял, но кроме этого был совсем как раньше. Я очень гордился, что он пришел, это еще и значило, что все, что Саар говорил, что собака меня не любит, было враньем. Если бы все дело было в кормежке, он бы не пришел именно ко мне. И еще он был умный, мой Тувия, раз пришел в школу. Если бы он пришел домой без меня, папа бы с ним не знаю, что сделал. Да и так, как только мы явились, папа захотел немедленно от Тувии отделаться. Но мама сказала, что Тувия, может быть, сделал выводы и теперь будет хорошей собакой. Потом я вымыл его шлангом во дворе, и папа сказал, что с сегодняшнего дня собака будет все время привязана, и что если она еще хоть что-нибудь выкинет, пусть пеняет на себя. На самом деле Тувия не сделал никаких выводов, а только еще немножко поехал мозгами, и каждый раз, когда я приходил из школы, я слышал, как он лает на всех, кто проходит мимо, пока в один прекрасный день я не вернулся домой и не обнаружил, что нет ни папы, ни Тувии. Мама сказала, что приехали пограничники, они прослышали, что у нас такая страшная собака, и попросили разрешения призвать ее в армию, как призвали Азит, собаку-десантницу , и теперь Тувия - собака-следопыт и кусает шпионов, пытающихся пересечь северную границу. Я притворился, что верю, а вечером папа вернулся, и мама отвела его в сторонку и что-то шепнула, а папа покачал головой: "Нет". На этот раз папа проехал сто километров, почти до Гадеры, и высадил Тувию там. Я это знаю, потому что старший брат мне все рассказал. Еще он рассказал мне, что днем Тувия сумел освободиться и покусал постового.
Сто километров - это много даже на машине, а пешком - в тысячу раз больше, особенно для собаки, у которой каждый шаг - как четверть нашего, но через три недели Тувия все-таки вернулся. Он ждал меня у ворот школы и даже не лаял, потому что у него не было сил шевельнуться, а только вилял хвостом, лежа не земле. Я принес ему воды, он прикончил чуть ли не десять мисок. Папа увидел его и онемел. "Это проклятие, а не собака", - сказал он маме, которая сразу принесла ему с кухни косточек. В ту ночь я разрешил ему спать со мной на кровати. Он заснул первым и всю ночь скулил и рычал на тех, кто приходил действовать ему на нервы во сне.
В конце концов, из всех людей на земле он должен был наброситься именно на бабушку. Он ее даже не укусил, просто напрыгнул и повалил ее на спину. Она сильно ударилась головой, и я вместе со всеми помогал ей встать. Мама послала меня на кухню за стаканом воды, а когда я вернулся, папа уже яростно волок Тувию к машине. Я ничего не сказал, и мама тоже. Я знал, что Тувия заслужил. Папа опять сказал моему старшему брат ехать с ним, но на этот раз велел ему взять автомат. Мой брат был просто джобник, но всегда приезжал домой с оружием, потому что служил далеко, на границе. Когда папа сказал ему взять автомат, он сначала не понял и спросил папу, зачем, а папа сказал, - затем, чтобы Тувия перестал возвращаться.
Они отвезли его на свалку и выстрелили ему в голову. Мой брат сказал, что Тувия даже не понимал, что сейчас будет. У него было хорошее настроение и он тащился от всего, что находил в мусоре. И тут - бум! Как только мой брат рассказал мне все это, я почти перестал думать о Тувии. В прежние разы я вспоминал его время от времени, пытался представить себе, где он находится и что делает. Но сейчас нечего было себе представлять, и я старался думать о нем как можно меньше.
Через полгода он вернулся. Ждал меня на школьном дворе. Он волочил заднюю лапу, один глаз был закрыт, и челюсть казалась совершенно неподвижной. Но когда он увидел меня, он ужасно обрадовался, как ни в чем не бывало. Когда я привел его домой, папа еще был на работе и мамы не было тоже, но когда они пришли, они ничего не сказали. Вот и все. С тех пор Тувия оставался у нас, двенадцать лет, пока не умер от старости. Больше он никого не кусал. Время от времени, когда снаружи кто-нибудь проезжал на мотоцикле или просто шумел, он приходил в ярость и несся к забору, но силы так или иначе всегда оставляли его на полпути.
Твой человек
Когда Реут сказала, что хочет со мной разойтись, я был в шоке. Такси как раз остановилось у ее дома, она сошла на тротуар и сказала, что не хочет, чтобы я поднимался к ней, и говорить об этом она тоже особо не хочет, и никогда больше не хочет обо мне слышать, никаких «с днем рождения» или «с новым годом», а потом хлопнула дверью такси с такой силой, что водитель выплюнул проклятие ей вслед. Меня на заднем сидении парализовало. Если бы перед этим поссорились или что-нибудь в этом роде, я был бы, может, лучше подготовлен, но вечер прошел прекрасно. Правда, фильм был не очень, но в остальном все было совершенно спокойно. И вдруг этот монолог, хлопанье дверью, трах! Все наши полгода вместе летят к черту. «Что делаем?» - спросил водитель, глянув в зеркало. - Отвезти тебя домой? У тебя вообще есть дом? К родителям? К друзьям? В массажный кабинет на Аленби? Ты хозяин, ты король». Я не знал, куда себя девать, я знал только, что это нечестно, после разрыва с Гилой я поклялся, что никому не дам так сблизиться со мной, чтобы сделать мне больно, но появилась Реут, и все было так хорошо, и я просто не заслужил такого. «Прав», - пробормотал водитель, он выключил мотор и откинул спинку сидения, - зачем ехать, если тут так мило. Мне-то что, счетчик тикает». И тут по рации как раз передали этот адрес: «А-Гдуд А-Иври девять, кто поблизости?» - а я уже слышал однажды этот адрес и он прочно засел у меня в памяти, как если бы кто-нибудь выцарапал его там гвоздем.
Когда я расстался с Гилой, все было точно так же, в такси, точнее – в такси, везшем ее в аэропорт. Она сказала, что это конец, и действительно, больше я о ней не слышал. И тогда я тоже остался торчать на заднем сидении. Тогдашний водитель много разговаривал, прямо без конца, но я не слышал ни слова. Но этот адрес, занудствующий в рации, я как раз помню прекрасно: «А-Гдуд А-Иври девять, кто едет?» А сейчас – может, это чистое совпадение, но я велел водителю ехать, я должен был узнать, что там находится. Как раз когда мы подъехали, отъезжало другое такси, и внутри, на заднем сидении, я увидел тень маленькой головки, как у ребенка или младенца. Я заплатил водителю и вышел.
Это был частный дом. Я открыл калитку, прошел по тропе, ведущей к двери, и позвонил. Это было довольно глупо, не знаю, что бы я делал, если бы мне кто-нибудь открыл, что бы я ему сказал. Мне нечего было там ловить, особенно в такой час. Но я так злился, что мне было совершенно все равно. Я еще раз позвонил, длинным звонком, а потом с силой постучал в дверь, как делал в армии, когда мы обыскивали дом за домом, - но мне никто не открыл. У меня в голове мысли о Гиле и Реут начали путаться с мыслями о других расставаниях, и все они свалялись в один ком. Этот дом, в котором мне не открывали, чем-то бесил меня. Я стал обходить его в поисках окна, через которое можно было бы заглянуть внутрь. У этого места не было окон, только такая себе стеклянная задняя дверь. Я попытался разглядеть что-нибудь сквозь нее – внутри было темно. Я упорно вглядывался, но моим глазам не удавалось привыкнуть к темноте. Казалось, что чем больше я стараюсь, тем темнее все становится внутри. Это сводило меня с ума, просто сводило с ума. И вдруг я увидел себя как бы со стороны – поднимающим камень, заворачивающим его в свитер и разбивающим стекло.
Я запустил руку внутрь, стараясь не порезаться осколками, и открыл дверь. Войдя, я пошарил в поисках выключателя, а когда он нашелся, свет оказался желтым и жалким. Одна лампочка на всю эту большую комнату. Это место было именно таким – гигантская комната, без мебели, совершенно пустая, кроме одной стены, целиком завешанной фотографиями женщин. Часть фотографий была в рамках, часть просто приклеена к стене кусочком скотча, и всех я знал: там была Рони, моя девушка из армии, и Даниэла, с которой я встречался еще в школе, и Стефани, работавшая у нас в киббуце, и Гила. Все они были там, а в правом углу, в тонкой золотой рамке, была фотография улыбающейся Реут. Я потушил свет и, дрожа, забился в угол комнаты. Бог знает, что за человек тут живет, почему он так поступает со мной, как ему удается всегда все разрушить. Но внезапно все встало на свои места, все эти беспричинные разрывы, все, кто бросал меня ни с того, ни с сего – Даниэль, Гила, Реут. Это никогда не было между нами, это всегда был он.
Не знаю, через сколько времени он пришел. Сперва я услышал, как отъезжает такси, потом звук ключей у передней двери, потом снова зажегся свет, и вот он стоит передо мной и улыбается, сукин сын, просто смотрит и улыбается. Он был низеньким, ростом с ребенка, с огромными глазами без ресниц, и держал в руках разноцветный пластмассовый ранец. Когда я поднялся из угла, он только захихикал, как извращенец, которого сию секунду поймали на горячем, и спросил, как я сюда попал. «Она тоже ушла, а?» - сказал он, когда я уже был совсем близко. - Ничего, всегда найдется другая». А я вместо ответа опустил камень ему на голову, а когда он упал, я не остановился. Не хочу другую, хочу Реут, хочу, чтобы он перестал смеяться. И все то время, пока я луплю его камнем, он только воет: «Что ты делаешь, что ты делаешь, что ты делаешь, я твой человек, твой человек», - пока не замолкает. Потом меня вырвало. Когда меня перестало рвать, я испытал облегчение, как в армии во время марш-бросков, когда кто-то подменяет тебя под носилками, и ты вдруг чувствуешь такую легкость, о существовании которой уже давно успел забыть. И эта легкость поглощает все – и страх, и чувство вины, и ненависть, которые еще могут тебя захватить.
За домом, недалеко, было что-то вроде рощицы, я бросил его там. Камень и свитер, залитые кровью, захоронил в саду. В последующие недели я все время искал его в газетах, - и в новостях, и в сообщениях о пропавших без вести, но ничего не писали. Реут не отвечала на мои сообщения, и на работе кто-то сказал мне, что видел ее на улице с одним блондином, высоким таким, это больно ранило меня, но я знал, что делать нечего, все в прошлом. Некоторое время спустя я начал встречаться с Майей. И с самого начала с ней все было так трезво, так хорошо. С ней я вел себя не так, как я обычно с девушками: я с первой секунды был открытым, я не пытался защищаться. По ночам мне иногда снился этот карлик, - как я бросил его труп в рощице, - а когда я просыпался, в первую секунду было просто жутко, а в следующую секунду я говорил себе, что зря, потому что его больше нет; я обнимал Майю и снова засыпал.
Мы с Майей расстались в такси. Она сказала, что я каменный, что я совершенно ничего не понимаю, что иногда она может страдать самым страшным образом на свете, а я буду уверен, что она счастлива, потому что в этот самый момент я сам счастлив. Она сказала, что у нас уже давно начались проблемы, но я не обращаю на них никакого внимания. Тут она начала плакать. Я попытался обнять ее, но она отодвинулась и сказала, что если она мне небезразлична, я должен дать ей уйти. Я не знал, подняться ли за ней следом, упираться ли. По рации в такси назвали адрес – «А-Маавак четыре». Я велел водителю отвезти меня туда. Когда мы подъехали, там уже стояло другое такси, в него сели парень и девушка примерно моего возраста, может, чуть младше. Их водитель что-то сказал, и они рассмеялись. Я велел ехать на Гдуд А-Иври девять. Я поискал в роще его труп, но его там не было. Единственное, что я нашел, был ржавый прут. Я поднял его и направился к дому.
Дом был точь-в-точь как в прошлый раз, - темный, с разбитым стеклом в задней двери. Я просунул руку, поискал ручку, стараясь не порезаться. Выключатель нашелся за одну секунду. По-прежнему было совершенно пусто, только фотографии на стене, уродливый ранец карлика и темное липкое пятно на полу. Я посмотрел на фотографии – все были там, точно в том же порядке. Разобравшись с фотографиями, я открыл рюкзак и стал рыться в нем. Там была купюра в пятьдесят шекелей, наполовину использованный проездной, футляр от очков и фотография Майи. На фотографии ее волосы были собраны, она выглядела немного одинокой. Я вдруг понял, что он говорил мне тогда, перед смертью, - что всегда найдется другая. Я попытался представить его себе в ту ночь, когда я расстался с Реут – едущим туда, куда он ехал, возвращающимся с фотографией, заботящимся, уж не знаю, как, чтобы я познакомился с Майей. Только я и в этот раз умудрился все просрать. А теперь уже нет уверенности, что познакомлюсь с другой. Потому что мой человек умер, я и в самом деле его убил.
Одно доброе дело в день
Узи и Омеру
Был тот негр из Сан-Диего, который залил нам кровью всю машину, пока мы везли его в больницу; была толстая бомжиха из Орегона, которой Авихай подарил свою мерзкую футболку, ту, с эмблемой войск связи, Авихай получил ее на курсе радистов; еще был паренек в Лас-Вегасе, с полными глазами слез, он сказал, что проиграл все до нитки, и у него нет денег на автобус, а Авихай думал, что он вымогатель, и долго не хотел ему ничего давать; и был кот в Атланте, у него гноились глаза, и мы купили ему молока. Много разного было, я даже всего не упомню, большей частью мелочи, - скажем, подвезти автостопщика или оставить побольше чаевых старой официантке. Одно доброе дело в день. Авихай сказал, что это хорошо для нашей кармы и что людям, пересекающим Штаты из конца в конец, как мы с ним, нужна хорошая карма. Штаты - это, конечно, не дикие джунгли Южной Америки и не деревня прокаженных в Индии, но все же, все же.
В Филадельфию мы приехали уже совсем под завязочку, в самом конце путешествия. Дальше мы собирались в Нью-Джерси. У Авихая там был друг, который обещал нам помочь продать машину. Оттуда я должен был ехать в Нью-Йорк и лететь обратно, в Израиль. Авихай планировал провести в Нью-Йорке еще несколько месяцев и поискать работу. Путешествие было убойным. Гораздо лучше, чем мы ждали. С катанием на лыжах в Рино, с аллигаторами во Флориде, со всем на свете. И все это за четыре тысячи долларов на человека. И главное, хоть мы и жлобились время от времени, но на важных вещах не экономили никогда. В Филадельфии Авихай затащил меня в скучный Музей Природы, потому что его друг из Нью-Джерси сказал, что там круто. Потом мы пошли обедать в одно китайское место, они предлагали: "съешь, сколько сможешь" за шесть долларов девяносто девять центов, и из дверей хорошо пахло.
"Эй, не оставляйте здесь машину", - крикнул нам какой-то худющий негр, который выглядел так, как будто совсем доходил от наркотиков. Он встал с тротуара и пошел к нам. - Поставьте ее напротив, здесь ее в пять минут разберут на запчасти. Хорошо еще, что я вас вовремя поймал". Я сказал: "Спасибо!" и двинулся к машине, но Авихай сказал, чтобы я никуда не ходил и что негр несет чушь. Негр очень занервничал из-за того, что я остановился, и из-за нашего странного языка, и повторил, что нам надо переставить машину, а то ее мигом разнесут, и что он дает нам хороший совет, отличный совет, совет, который спасет нашу машину, такой совет стоит, как минимум пять долларов. Пять долларов человеку, который спас нашу машину, пять долларов голодному отставному военному, и благослови нас Господь. Я хотел уйти, вся эта история с машиной меня достала, потому что я выглядел в ней довольно-таки по-идиотски, но Авихай продолжал разговаривать с негром. "Ты голодный? - сказал Авихай. - Пойдем, пообедаешь с нами". У нас было вроде правила: мы не даем джанкам денег, чтобы они не купили на них дозу. Авихай положил ему руку на плечо и попытался вести к ресторану. "Я не люблю китайское, - занервничал негр. - Ну же, ребята, дайте пятерку. Будьте людьми, у меня сегодня день рожденья. Я спас вам машину. Я заслужил, заслужил, заслужил в свой день рожденья поесть по-человечески!" "Поздравляю, - улыбнулся Авихай, демонстрируя свое бесконечное терпение. - День рождения - действительно повод для праздника. Скажи нам, чего тебе хочется, и мы поедем обедать с тобой". "Хочется, хочется, хочется, - мялся негр, - Ну, дайте мне пятерку. Пожалуйста, ну не будьте такими, это очень далеко". "Нет проблем, - сказал я, - мы с машиной. Поедем вместе". "Вы мне не верите, да? - продолжал негр, - вы думаете, я врун. Нехорошо. Особенно после того, как я спас вашу машину. Разве так себя ведут с человеком в его день рожденья? Вы плохие, плохие, плохие. Сердца у вас нет". И вдруг, ни с того, ни с сего, он заплакал. Мы стоим, а этот худой негр стоит рядом с нами и плачет. Авихай сделал мне знак головой, - мол, нет! - но я все равно достал из набрюшника десятидолларовую бумажку. "Вот, возьмите," - сказал я, а потом добавил: "Извините, пожалуйста", - хоть и сам не знал, за что. Но негр даже не прикоснулся к бумажке, он все плакал и плакал и говорил, что мы назвали его вруном, что у нас нет сердца, и что с отставными военными так не поступают. Я попытался засунуть бумажку ему в карман, но он не дал мне приблизиться, он все пятился и пятился от меня. В какой-то момент он просто медленно побежал, раскачиваясь из стороны в сторону, и с каждым шагом все сильнее плакал и ругался.
После обеда в китайской забегаловке мы пошли смотреть на Колокол Свободы, который считается как бы одним из самых важных мест в истории Америки. Мы простояли в очереди три часа, а когда, наконец, добрались до конца, нам показали довольно уродливый колокол, в который звонила какая-то шишка, когда американцы провозгласили независимость, - что-то такое. Ночью, в мотеле, мы с Авихаем посчитали оставшиеся у нас деньги. Вместе с тремя тысячами, которые мы надеялись получить за машину, у нас было почти пять тысяч. Я сказал, что он может пока что оставить все себе и вернуть мне мою часть, когда вернется в Израиль. Авихай сказал, что сначала надо продать машину, а там посмотрим. Он остался в номере смотреть программу о природе, а я выскочил в круглосуточный магазинчик напротив мотеля принести нам кофе. Когда я вышел из магазинчика, я увидел на небе огромную луну. Действительно огромную. Я в жизни не видел такой луны. "Большая, а?" - сказал мне прыщавый пуэрториканец с красными глазами, сидевший на ступеньках магазина. На нем была короткая футболка с портретом Мадонны, его руки были исколоты к чертям. "Огромная, - сказал я, - никогда такой луны не видел". "Самая большая в мире," - сказал пуэрториканец и попытался встать. - "Хочешь ее купить? Для тебя - двадцать долларов". "Десять," - сказал я и протянул ему бумажку. "Знаешь что? - пуэрториканец показал в улыбке гнилые зубы. - Пусть будет десять, ты кажешься мне славным парнем".
Удовольствие
К концу первой трети года Лиам Гузник уже был самым высоким парнем в классе, а может, и на всей параллели. Кроме того, у него был новый гоночный велосипед, лохматый пес-коротышка с глазами старика в больничной очереди, подружка из класса, не соглашающая целоваться в губы, но дающая потрогать сиськи, которых у нее нет, и табель со всеми «очень хорошо», кроме как по «устному учению», да и то лишь потому, что училка была сука. Словом, Лиаму было не на что жаловаться, да и родители его просто лопались от удовольствия. Стоило их встретить, как они начинали разводить майсы о своем преуспевающем ребенке. А люди, как и положено людям, поддакивали им со смесью скуки и искреннего уважения, и говорили: «Какой он молодец, господин/госпожа Гузник, ну просто молодец». Но на самом деле важно совсем не то, что люди говорят тебе в лицо. Важно то, что они говорят у тебя за спиной. А за спиной, когда заходила речь о Ихиэле и Халине Гузник, люди в первую очередь говорили, что они все уменьшаются и уменьшаются в размерах. За одну зиму, кажется, потеряли как минимум по пятнадцать сантиметров на брата. Госпожа Гузник, когда-то считавшаяся рослой, сейчас с трудом доставала в супермаркете до полки с кукурузными хлопьями, да и Ихиэль, когда-то бывший аж под метр восемьдесят, уже до упора приблизил сидение машины, чтобы доставать до педали газа. Ничего хорошего, а особенно все это бросается в глаза на фоне их выдающегося сына, который еще только в четвертом классе, а уже перерос мамочку на целую голову.
Каждый вторник, во второй половине дня, Лиам отправлялся с отцом на школьную площадку играть в баскетбол. Папа превосходил Лиама, потому что был и умным, и высоким. «На протяжении всей истории евреи считались умным, но очень низкорослым народом», - любил он объяснять Лиаму, уча его попадать в сетку, - «а уж если раз в пятьдесят лет и родится какой здоровый лоб, то он всегда оказывается уж таким пнем, что ему нельзя даже объяснить, что такое полтора шага». Лиаму же как раз можно было объяснить, и с каждой неделей он играл все лучше и лучше. А в последнее время, с тех пор, как его отец уменьшился в росте, они стали играть на равных. «Ты еще будешь большим игроком, как Тинхум Коэн-Минц, только без очков». Лиам очень гордился такими похвалами, хоть и ни разу в жизни не видел этого Коэн-Минца в игре, но еще сильнее он беспокоился. Беспокоился из-за пугающего уменьшения родителей. «Может, так оно со всеми родителями, - пытался он время от времени утешать себя вслух, - и уже в будущем году мы будем проходить это по природоведению». Но глубоко в душе он знал, что что-то не так. Особенно когда Яара, которой он пять месяцев назад предложил встречаться, и она согласилась, поклялась ему на Пятикнижии, что ее собственные родители с самого ее детства оставались более или менее одного размера. Если честно, то он хотел поговорить с ними об этом, но чувствовал, что есть вещи, о которых лучше не заговаривать. Например, у Яары было немного светлых волосков на щеках, вроде бороды, и Лиам всегда делал вид, что он их не замечает, потому что думал, что она может и сама о них не знать, а если ей сказать, она только зря расстроится. Может, и с его родителями все так же. Или даже если они знают, они все равно рады, что он не обращает внимания. Так все и продолжалось до после Пасхи. Родители Лиама продолжали уменьшаться, он продолжал вести себя как ни в чем не бывало. Если честно, никто бы ни до чего и не докопался, если бы не Зайде.
Еще щенком пес Лиама всегда тянулся к старикам. Из-за этого он больше всего любил прогулки в парк Царя Давида, где толклись все старики из домов престарелых. Зайде мог сидеть рядом с ними и слушать их долгие истории часами. Они же и дали ему имя Зайде, которое он сам предпочитал исходному «Джимми», как его назвали в собачьем приюте. Среди всех стариков Зайде больше всего любил одного чудака в кепке, который говорил с ним на идиш и кормил его кровяной колбасой. Лиаму этот старик тоже нравился, он уже при первом знакомстве заставил Лиама поклясться, что тот никогда не войдет с Зайде в лифт, потому что, по словам старика, собаки неспособны усвоить идею лифта, и тот факт, что они входят в какую-то комнату в одном месте, а когда двери снова открывают, они уже в другом месте, нарушает их уверенность в себе и их чувство пространства, и вообще вызывает у них страшное чувство собственной униженности. Лиаму он не предлагал кровяную колбасу, но баловал его драже и шоколадками в форме золотых момент. Видимо, этот старик умер или переехал в другой дом престарелых, потому что больше он им в парке не встречался. Иногда Зайде еще бросался с лаем за каким-нибудь сравнительно похожим стариком, тихонько скулил, обнаружив свою ошибку – и все. В один прекрасный день, после Пасхи, Лиам вернулся из школы злой, и, погуляв с Зайде, поленился идти пешком по лестнице и завел его в лифт. Он чувствовал себя немного виноватым, когда нажал на кнопку «4», но про себя подумал, что тот старик уже все равно умер, что гарантированно освобождает его от клятвы. Когда двери открылись, Зайде выглянул наружу, вернулся в лифт, тихонько зарычал и потерял сознание. Недолго думая, перепуганные Лиам и его родители бросились к дежурному ветеринару.
Относительно собаки ветеринар их успокоил. Но только этот ветеринар был гораздо больше, чем просто ветеринар. Он был семейным врачом и гинекологом из Южной Америки, и на каком-то жизненном этапе по личным причинам, решил перейти на лечение животных. Ему достаточно было бросить взгляд, чтобы понять, что Гузники страдают редкой семейной болезнью, в результате которой Лиам продолжит все расти и расти, - но за счет своих родителей. «Никаких дел - разъяснил он, - каждый сантиметр, который мальчик прибавит, убавится у родителей». «Эта болезнь, - прохрипел Лиам. - Когда она прекращается?» «Прекращается? - ветеринар попытался скрыть сострадание за тяжелым аргентинским акцентом. - Только когда родители исчезают».
Всю дорогу домой Лиам плакал, а родители пытались его успокоить. Странное дело, но ожидающая их ужасная судьба совсем их не беспокоила. Наоборот, казалось, что они получают от этого некоторое удовольствие. «Многие родители умерли бы за то, чтобы всем пожертвовать для своих детей», - объяснила ему мама, когда он уже лежал в постели, - но не у всех есть шанс. Знаешь, каково быть вроде тети Рутке, - видеть, что твой сын вырос глупым, низеньким и бесталанным, совсем как его папа, и не мочь ничего сделать? Ну да, в конце мы исчезнем, - ну и что? Все равно в конце все умирают, а мы с твоим папой – мы даже не умрем, а просто исчезнем».
На следующее утро Лиам пошел в школу без особой охоты, и на уроке «устного учения» снова вылетел из класса. Он сидел на ступеньках возле спортзала и жалел себя, когда вдруг ему в голову пришла идея: если каждый сантиметр его роста идет за счет родителей, то все, что он должен сделать для их спасения – это перестать расти! Лиам поспешил в кабинет медсестры и с деланной наивностью попросил всю имеющуюся информацию по теме. Из буклетов, которые ему сунули в руку, Лиам узнал, что если он хочет дать росту настоящий бой, то он должен много курить, мало и беспорядочно есть, еще меньше спать, и желательно – допоздна.
Свой сэндвич, предназначенный для большой перемены, он отдал Шири, толстенькой симпатичной девочке из далет-два . Еду, которую ему подавали, сокращал до минимума, а чтобы никто ничего не заподозрил, он передавал мясо и десерт своему верному псу, в ожидании смотревшему на него из-под стола печальными глазами. Со сном все устроилось само собой, потому что со дня встречи с ветеринаром он все равно был не в состоянии проспать больше десяти минут без того, чтобы какой-нибудь кошмарый сон, полный чувством вины, не разбудил его. Оставались только сигареты. Он выкуривал две пачки «Ноблеса» в день. Две целых пачки, и ни одной сигаретой меньше. Его глаза покраснели, а рот наполнился горечью, а еще он начал кашлять таким старческим кашлем, но ни разу не подумал прекратить.
Через год с небольшим на церемонии вручения табелей Саси Золотнижкий и Яиш Самара уже были выше него. Яиш, кроме того, стал новым парнем Яары, которая бросила Лиама из-за плохого запаха изо рта. И вообще общественный статус Лиама за этот год несколько покачнулся. Сказать правду, - дети его просто изводили, говоря, что его хронический кашель действует им на нервы, а, кроме того, он стал хуже учиться и хуже играть в баскетбол. Единственной девочкой, которая с ним все еще разговаривала, была Шири, которой он сначала понравился из-за сэндвичей, а потом из-за характера и многого другого, и они проводили вместе многие часы, разговаривая о вещах, о каких он никогда не говорил с Яарой. Родители Лиама остановились на росте в пятнадцать сантиметров, и когда врач это подтвердил, Лиам даже попытался бросить курить, но не смог. Он ходил к специалисту по иглоукалыванию и к одному гипнотизеру, и оба сказали, что его проблема с тем, чтобы бросить – это в основном проблема избалованности и характера, но Шири, которой как раз нравился запах сигарет, утешила его и сказала, что это совершенно не имеет значения.
По субботам Лиам сажал родителей в карман рубашки и ехал с ними кататься на велосипеде. Он ехал достаточно медленно, чтобы толстенький Зайде успевал бежать за ними следом, а когда родители в кармане начинали ссориться или просто уставали друг от друга, он переносил одного из них в другой карман. Однажды к ним даже присоединилась Шири, они доехали до Национального парка и устроили там настоящий пикник. А по дороге домой, когда они остановились полюбоваться закатом, папа Лиама громко прошептал ему из кармана: «Поцелуй ее, поцелуй ее!», и это было немножко стыдно. Лиам сразу попытался сменить тему и заговорил с ней о солнце, - какое оно горячее и большое и все такое прочее, пока не спустился вечер, и его родители не уснули глубоко-глубоко в карманах. А когда у него закончились все истории про солнце и они уже почти дошли до самого дома Шири, он рассказал ей про луну и про звезды и про их влияние друг на друга, а когда закончились и эти истории, он закашлялся и умолк. И Шири сказала: «Поцелуй меня», и он поцеловал ее. «Молодец, сын!» - услышал он шепот папы из глубин кармана и понял, что его чувствительная мама толкает папу в бок и плачет тихими слезами радости.
Яйца динозавра
Сегодня после школы Узи пришел ко мне с книжкой про динозавров. Он сказал, что динозавры уже умерли, но по всему миру еще остались их яйца, что мы найдем эти яйца, и тогда у нас будут собственные личные динозавры, мы назовем их, как захотим, и сможем ездить на них в школу. Узи сказал, что яйца динозавров обычно находят в углу какого-нибудь двора, очень глубоко под землей. Тогда мы взяли из сарая тяпку и стали копать в углу двора за верандой Нетковичей, там, где они обычно ставят сукку. Мы копали часа два, до самой темноты, по очереди, но ничего не нашли. Узи сказал, что это недостаточно глубоко и что потом придется продолжить. Мы пошли умыться и вымыть руки у крана во дворе. И тут приехал бойфренд Рали на своем раздолбанном мотоцикле, этой вечно ломающейся таратайке. "Привет, ребята, - начал подлизываться он. - Как делишки?" Узи ткнул меня локтем, и я сказал, что все в порядке, и мы ничего такого не делаем. "Ничего такого с тяпкой? Ладно. Где твоя сестра?" Я ответил, что наверняка дома, и он пошел к нам в дом. Рали его любит, а я его терпеть не могу. Он ничего такого не делает, просто у него с мордой что-то не так. У какая-то такая морда, как у плохих парней из фильмов.
- Сегодня ночью нам придется копать дальше, - сказал Узи. - Встретимся во дворе в двенадцать ноль-ноль. Ты спрячь тяпку, а я принесу фонарь.
- Чего так срочно-то? - спросил я.
- Того, - огрызнулся Узи. - Кто здесь разбирается в динозаврах, ты или я? Динозавры - это срочно.
В результате в двенадцать ноль-ноль пришел я один, потому что родители Узи поймали его, когда он пытался смыться. Я ждал ужасно долго, уж не знаю сколько, и как раз когда я уже решил идти домой, во двор вышли Рали и этот гад. Я боялся, что они меня увидят и пристанут с вопросами. Если бы я проболтался про динозавров, Узи бы в жизни меня не простил. Правда, я не боялся, что они наябедничают папе, потому что тогда Рали бы тоже схлопотала. Рали и ее гад уселись на скамейку, прямо около нашей ямы, и тут гад начал что-то с ней делать. Он расстегнул ей одежду и стал совать руки внутрь, и еще всякое, а она не сопротивлялась. На это уж было совсем невозможно смотреть, и я сказал себе: ну, все, будь, что будет, - и тихо пополз к балкону детской, а оттуда шмыгнул в свою комнату.
Мы копали только днем, ну, то есть, после обеда. Каждый день, кроме суббот, - по субботам семья Узи ездила отдыхать. И так пять месяцев. У нас получилась ужасно глубокая яма, и Узи сказал, что мы уже добрались до центра земли и что вот-вот появятся яйца динозавра. Я уже, в общем, давно в них не верил, но копать было легче, чем сказать об этом Узи. Я хотел, чтобы кто-нибудь сказал Узи, самому мне смелости не хватало. Когда-то Рали часто играла с нами, а сейчас почти совсем перестала со мной разговаривать, а если и разговаривала, то называла меня Йоси, а я это ненавижу. Сначала она все время была с этим гадом и с его таратайкой, а в последние две недели он перестал приезжать, и она все время только спала и жаловалась на усталость. В среду утром ее даже по-дурацки вырвало в кровать.
- Фу, гадость! - сказал я. - Маме скажу!
- Если ты хоть слово скажешь маме, тебе конец, - сказала Рали очень серьезным голосом, и я слегка струсил.
Рали никогда в жизни мне не грозилась. Я знал, что это все из-за него, из-за этого гада на таратайке, и из-за того, что он с ней делал. Какое счастье, что он больше не приезжает!
Через два дня мы нашли яйцо. Оно было по-настоящему огромным, размером с арбуз.
- Говорил я тебе? - заорал Узи. - Говорил я тебе??
Мы положили яйцо посреди двора и стали плясать вокруг него, взявшись за руки. Узи сказал, что теперь его надо высиживать, и мы по очереди высиживали яйцо больше двух месяцев. В конце концов оно лопнуло, но внутри вместо маленького динозавра оказался младенец. Мы ужасно расстроились, потому что на младенце нельзя ездить в школу. Узи сказал, что выбора нет, придется все рассказать моему папе. Папа пришел в ярость, стоило нам к нему подойти, - мы еще даже говорить не начали.
- Где вы взяли младенца? А? Где вы его взяли? - все время орал он, а как только мы пытались что-нибудь объяснить, он орал, что мы все врем. В конце концов он нагнулся к Узи и надавил ему на плечо:
- Послушай, Узи. Ладно бы Йоси, - тут он показал на меня пальцем, - он ничего не понимает, он придурок, но ты же умный мальчик. Скажи мне, чей он, кто его родители.
- Немножко мы, - сказал Узи. - Потому что мы высидели яйцо, так что мы как бы его папа и мама.
Папа так посмотрел на Узи, как будто сейчас убьет, но потом отвернулся от него и влепил мне пощечину.
Папа повез младенца в больницу, а мне сказал ждать у себя в комнате. Был уже почти вечер, но Рали все еще спала.
- Ты все время спишь, - сказал я, - как спящая красавица.
Рали ничего не сказала и даже не пошевелилась.
- Ты, небось, проснешься, только когда принц явится, - сказал я, чтобы ее позлить, - принц на таратайке.
Губы Рали дрогнули, но ее рот не издал ни звука, а глаза остались закрытыми.
- Только ради него ты и встанешь, - сказал я, - а если у него лопнет колесо, то ты останешься в постели навсегда.
Рали открыла глаза, я был уверен, что сейчас она выскочит из постели и огреет меня, но она просто заговорила, и глаза у нее были грустные-грустные.
- Ради чего мне вставать, а, Джо? Ради того, чтобы комнату убрать? Ради экзамена по Танаху?
- Я думал, ты захочешь встать, чтобы посмотреть на яйцо динозавра, его нашли мы с Узи, - сказал я. - Это должно было быть научное открытие, но ничего не получилось. Я думал, ты захочешь посмотреть.
- Что правда, то правда, - сказала Рали, - ради яйца динозавра стоит встать.
Она ногами откинула одеяло и села на край кровати.
- Тебя еще рвет? - спросил я.
Рали отрицательно покачала головой и встала.
- Идем, - сказала она, - покажи мне яйцо динозавра.
- Я же тебе говорю, - сказал я, - оно было испорченным и лопнуло, папа его забрал и погнал Узи домой, а мне дал пощечину.
- Ладно, - сказала Рали и погладила меня по плечу. - Тогда идем найдем другое яйцо динозавра, свежее.
- Не стоит, - сказал я, - Только папу злить. Пойдем лучше выпьем милкшейк.
Рали надела босоножки.
- А что будет, если как раз в это время приедет принц на таратайке? - спросил я.
Рали пожала плечами.
- Он уже не придет, - сказала она.
- А вдруг? - настаивал я.
- Если вдруг, то он меня подождет, - сказала Рали.
- Конечно, подождет, - сказал я, - Куда он денется? Его мотоцикл все равно никогда не заводится, - и, едва договорив эту фразу, я бросился бежать. Рали погналась за мной, но поймала уже только возле киоска. Я попросил большой вафельный стаканчик со взбитыми сливками, а Рали получила клубничный милкшейк.
Газа-блюз
У Вайсмана был такой сухой кашель, вроде как у больного туберкулезом, и всю дорогу он только и делал, что откашливался и сплевывал в салфетку. «Это все сигареты, - сказал он извиняющимся тоном. - Они меня убивают».
У погранпоста «Эрез» мы припарковали машину на заправке. Нас уже ждало такси с местными номерами. «Ты бланки не забыл?» – спросил Вайсман и сплюнул на асфальт желтую мокроту. Я отрицательно покачал головой. «А доверенности?» – придирчиво продолжал Вайсман. Я сказал – да, и их тоже.
Нам ничего не пришлось говорить таксисту, он сам все знал и повез нас прямо в офис к Фадиду. Был уже конец мая, но все улицы покрывала вода, - видимо, здесь были какие-то проблемы с канализацией. «Дерьмо дорога, - жаловался таксист, - каждый три неделя нет возить». Я понял, что он заранее готовит нас к расставанию с кругленькой суммой.
Мы вошли в офис Фадида, он пожал нам руки. «Знакомься, - сказал ему Вайсман, - это Нив, он стажер у нас в компании. Он приехал сюда учиться». «Раскрой глаза, Нив, - обратился ко мне Фадид на чистейшем иврите, - раскрой глаза пошире и хорошенько смотри по сторонам, тут есть, чему поучиться». Он впустил нас в свой кабинет. «Ты садись здесь, - сказал он Вайсману, указывая на кожаный стул позади бюро, - а вот это, - он указал на маленькую деревянную скамеечку в углу комнаты, - это место для переводчика. Я вернусь в два, чувствуйте себя, как дома». Я уселся на кожаный кабинетный диван и разложил бланки в пять стопок на невысоком журнальном столике. Тем временем пришел переводчик. «Всего четверо истцов, - сказал он, его звали Масуд или что-то в этом роде. - Два с глазами, один с ногой и один с яйцами». Подписание документов плюс собеседование могли занять, по словам Вайсмана, где-то около двадцати минут на каждого, а значит, самое позднее часа через полтора мы должны были тронуться в обратный путь. Вайсман задавал им через переводчика обычные вопросы и прикуривал одну сигарету от другой. Я давал им подписать отказ от сохранения врачебной тайны и доверенность, а потом объяснял через переводчика, что в случае, если они выиграют дело, мы берем себе сумму, колеблющуюся между пятнадцатью и двадцатью процентами. Одна женщина с выбитым глазом расписалась отпечатком большого пальца, как в кино. Мужчина, который получил травму мошонки, спросил на иврите, может ли его жалоба засадить того следователя, который ударил его по яйцам, в тюрьму. «Я знаю ему имя и не боюсь говорить для суда», - сказал он. «Стив, йинналь абу , так его звали». Переводчик набросился на него по-арабски за то, что он заговорил на иврите. «Если ты так хочешь разговаривать с ними сам, - заявил он, - то я здесь ни к чему, я могу вообще выйти». Я немножко знаю арабский – в школе учил.
Через час десять минут мы уже ехали в такси обратно, к посту «Эрез», Фадид пригласил нас на обед, но Вайсман объяснил, что мы спешим. Всю дорогу он кашлял и сплевывал в салфетки. «Это не хорошо, господин, - сказал ему таксист. - Ты должен пойти к доктор. Муж моей сестра доктор, живет близко». «Спасибо, это ничего, я привык, - Вайсман попытался улыбнуться в ответ. – Это все сигареты, они меня убивают, медленно, постепенно».
Почти всю дорогу мы молчали, я думал про свою тренировку по баскетболу, она должна была быть в пять. «В трех случаях у нас есть шансы, - сказал Вайсман. - Кроме этого, с яйцами. За те три года, что он просидел в тюрьме, нет никаких упоминаний о его травме. Пойди докажи, что они сделали это три с половиной года назад». «Но ты все равно возьмешься?» - спросил я. «Да, - нехотя ответил Вайсман. - Я не сказал, что я за него не возьмусь, я сказал только, что у нас нет шансов». Он попытался поймать что-нибудь по радио, но слышался только треск статического электричества. Тогда он попробовал напевать, но через несколько секунд ему надоело, он закурил сигарету и снова принялся кашлять. Потом опять спросил меня, подписал ли я их на всех бумагах. Я ответил: «Да». «Ты знаешь, - сказал он вдруг, - я должен был родиться негром. Каждый раз, когда я возвращаюсь отсюда, я говорю себе: «Вайсман, ты должен был родиться негром. Не здесь, - где-нибудь далеко, может быть, в Новом Орлеане». Он приоткрыл окно машины и щелчком выкинул сигарету. «Билли – вот как меня должны были звать, Билли Уайтман, это хорошее имя для певца». Он прочистил горло, как если бы собирался запеть, но стоило ему набрать воздуха в легкие, как раздался хрип и кашель. «Видишь? - сказал он, когда смог взять себя в руки, поднести ко рту грязную салфетку и прокашляться в нее как следует. - Это я сам написал, сильно, а? «Билли Уайтман и Покинутые» - вот как звали бы нашу группу. Мы бы исполняли только блюз».
Король парикмахеров
Когда он не зачесывал волосы, они падали ему на лоб. Доставали аж до носа, скрывая глаза. Последняя просьба? - спрашивал его командир стрелкового взвода глухим басом. Может, сигару? Он с достоинством отказывался. Пли! - кричал командир стрелкового взвода. Пули вонзались в него, и он падал. Сперва на колени, потом на живот. Ворс ковра щекотал ему ноздри. За революцию!
У него были красивые волосы, очень красивые. Он всегда это знал. А если бы, предположим, и возник какой-то шанс, что это вдруг выскочит у него из головы, просто вылетит и все, - то это было бы ненадолго. Немедленно пришла бы мама и напомнила. Она напоминала ему каждую ночь. Он лежал в постели с закрытыми глазами, она приходила и приносила ему одеяло. Пикейное - летом, шерстяное - зимой. Она всегда приходила укрыть его и напомнить. Волосы точно как у папы, говорила она, совсем не похожи на мамину чахлую солому. Густые волосы, шелковистые волосы, волосы, струящиеся до самых плеч. Как у папы, который покинул их и оставил маму одну.
Нет, не одну, у мамы есть он. И мама нежно проводит по волосам рукой, и мама поражается, как это в его волосах никогда нет колтунов. И мама влажно целует его глаза, а иногда и губы.
Он не помнил, как выглядит папа. Он и не мог помнить - во время операции "Кадеш" он был всего-навсего безволосым крошкой меньше месяца отроду. В таком возрасте невозможно ничего запомнить. Папа погиб, а у него за одну ночь выросла целая грива роскошных волос, - так рассказывает ему мама. После похорон ей дали «Валиум», и она уснула, а наутро его голова была уже вся покрыта волосами. Это было так странно, почти как волшебство. Медсестры в отделении говорили потом, что никогда не видели ничего подобного.
В доме не было ни одной папиной фотографии. Она сожгла их все в ту же ночь, прежде, чем принять «Валиум». Тогда она заявила, что и младенца тоже не хочет. Но на самом деле она ни на секунду не имела этого в виду: утром, едва проснувшись, она бросилась смотреть сквозь стеклянную стену отделения на него и на его новенькие волосы.
Шауль был омерзителен. Он был омерзителен, вонял чесноком и носил огромный левый ботинок и нормальный правый. Мама сказала, что это врожденное уродство - ноги разной длины. Про себя он подумал, что весь Шауль - одно громадное врожденное уродство. С этими его огромными очками и манерой при нем обнимать маму, как медведь обнимает бочку меда. Одно большое врожденное уродство, с ним все было не так, даже волосы у него были фальшивые. И мама спала с этой скотиной. По ночам она по прежнему приходила укрыть его, летом - пике, зимой - шерсть. Нежно проводила рукой по волосам. Густым волосам, шелковистым волосы, волосам совсем, как у папы. Сухой поцелуй в лоб - и назад, к этой скотине.
Однажды утром дверь была приоткрыта, и он увидел Шауля, лежащего в постели на животе, с круглым пятном слюны на простыне, у самого рта, а посреди головы - огромная круглая лысина. На маленьком столике у двери лежала значительная часть его волос. Под столик были брошены ботинки, большой совсем раздавил собой маленький. Комната казалась такой странной из-за этого валяющегося на столике комка волос, неподвижного, как труп животного, и из-за этой подозрительной лысины, способной появляться и исчезать в одну секунду. По дороге в школу он остановился у зеркальной витрины и посмотрел на мальчика напротив. Мальчика с полными губами, высокими скулами и папиными волосами. Кто знает? Его мама и не на такое способна. Между тем, как сжечь фотографии, и тем, как отказаться от своего ребенка - она могла сделать и это тоже прежде, чем «Валиум» ее остановил. Может, его папа сейчас лежит в могиле лысый, а он ходит с папиными волосами на голове, чтобы маме было приятно. Он попробовал сдернуть парик одним резким движением. Скальп отозвался острой болью. В левой руке остались обрывки волос. Он внимательно рассмотрел вырванные волоски: у них у всех на концах было что-то белое и блестящее. Он понюхал белые кончики - они пахли клеем. Он снова посмотрелся в витрину: волосы выглядели точно, как раньше, - ну, может, чуть-чуть растрепаннее. Только сейчас над ними была надпись. Он прочел ее медленно-медленно: К-О-Р-О-Л-Ь П-А-Р-И-К-М-А-Х-Е-Р-О-В.
У короля парикмахеров был высокий трон, зеркало во всю стену и сердитая машинка, - если ее совали в розетку, она начинала издавать рычание, как собака, готовая вот-вот броситься на врага. Отстригая прядь за прядью, он рассказывал прекрасные истории об африканцах с тысячами косичек и о лысых, приходивших стричься каждую неделю. Рассказывая, он трещал ножницами, как кастаньетами, и обходил кресло со всех сторон. Закончив, король попросил разрешения собрать его волосы с пола и сохранить на память. Король уже сорок лет занимался своим делом, но таких красивых волос еще ни разу не встречал. Он сразу согласился и остался сидеть в кресле, вглядываясь в зеркало. С высоты своего сидения он видел сидящего на троне лысого мальчика и короля, ползающего вокруг на четвереньках и руками собирающего его волосы.
Сто процентов
Я касаюсь ее рук, лица, волос внизу живота, рубашки. И я говорю ей: «Рони, пожалуйста, ради меня, сними». Но она не соглашается. И я сдаюсь, и мы делаем это снова, касаемся друг друга, совершенно нагие, почти нагие. И ткань ее рубашки – если верить бирке, из стопроцентного хлопка, - должна быть приятной на ощупь, но она колется. Нет ничего стопроцентного, - так она всегда говорит, - только девяносто девять и девять процентов, за большее никто не поручится. Тьфу-тьфу-тьфу, постучи три раза по дереву, прямо сейчас! Я ненавижу эту ткань. Эта ткань колет мне лицо, эта ткань не дает мне почувствовать, насколько горячим становится ее тело, почувствовать, что она потеет. И я снова говорю: «Рони, ну, пожалуйста». И мой голос оказывается изумленно-срывающимся, как если бы я пытался укусить самого себя с закрытым ртом. Я сейчас кончу, пожалуйста, сними. Она не соглашается.
Это безумие. Мы вместе уже полгода, а я ни разу не видел ее голой. Полгода, а мои друзья все еще твердят мне, что с ней не стоит связываться. Полгода, и мы уже живем вместе, а они упорно повторяют мне одни и те же истории, давно вызубренные всеми наизусть. Как она ненавидела свое тело настолько сильно, что становилась перед зеркалом и пыталась отрезать себе обе груди кухонным ножом. Как ее клали в больницу, раз за разом. Они рассказывают мне о ней, как о чужом человеке, пока пьют наш кофе из наших чашек. Говорят мне, что с ней не стоит иметь дела, а мы любим друг друга, как ненормальные. Я готов убить их за это, но я держу себя в руках; в крайнем случае прошу их заткнуться и молча их ненавижу. Что такого они могут сообщить мне о ней, чего я не знаю? На что они могут раскрыть мне глаза, чтобы я стал любить ее меньше хоть на один грамм?
Именно это я и пытаюсь ей объяснить. Что это не имеет значения, что происходящее между нами так сильно, что его ничто не может разрушить, тьфу-тьфу-тьфу, а потом я по ее требованию три раза стучу по дереву. Что я уже знаю, что мне рассказали, что не боюсь это увидеть, что это не имеет значения. Совершенно не имеет значения. Но это не работает, с ней ничего не работает. Она упирается. Дальше всего мы зашли после бутылки вина на новогодней вечеринке , и даже тогда это была всего одна пуговица.
После получения результатов анализа она звонит своей подружке, которая однажды все это проходила, чтобы узнать подробности процедуры. Она не хочет делать аборт, я же чувствую. Я тоже не хочу, чтобы она делала аборт. Я так ей и говорю. Я становлюсь на колени, принимаю театральную позу и делаю ей предложение руки и сердца: «Ради бога, сердце мое, девочка моя, - я пытаюсь говорить голосом героя-любовника, насколько мне это удается, - подари мне счастливый день, подари мне счастливый месяц, подари мне счастливую жизнь!» Она смеется, она говорит «нет». Она спрашивает: «Это из-за беременности?» - но и сама знает, что нет. Через пять минут она говорит – ну, ладно, ладно, но при одном условии: если у нас родится сын, мы назовем его Йотам. Мы пожимаем друг другу руки. Я пытаюсь встать, но ноги занемели. Рони, сердце мое, девочка моя, мои бедные ноги онемели от счастья, душа моя. Ты подарила мне счастливый век.
В ту же ночь мы ложимся в постель. Мы целуемся. Мы раздеваемся. Остается только рубашка. Она отталкивает мою руку. Она расстегивает пуговицу. И еще пуговицу, медленно, как во время стриптиза, она прикрывает грудь одной рукой, а другой расстегивает пуговицу за пуговицей. Добравшись до последней, она смотрит на меня, пристально смотрит мне в глаза, я тяжело дышу, она дает рубашке упасть. И я вижу, я вижу то, что под ней. Ничто не может разрушить то, что у нас есть, ничто не может, - именно это я и говорил, - господи, как я мог быть таким идиотом.
Лето семьдесят шестого
Летом семьдесят шестого у нас в доме сделали ремонт и достроили еще один туалет. Это был мамин собственный туалет, с зеленым кафелем, белыми занавесками и такой штукой вроде маленькой чертежной доски, которую можно было класть себе на колени, чтобы решать кроссворды. Дверь нового туалета не запиралась, потому что он все равно был только мамин, и никому больше не было разрешено туда входить. Мы были очень счастливы тем летом. Моя сестра – лучшая подруга Рины Мор, Мисс Мира, – вышла замуж за симпатичного дантиста, репатрианта из Южной Америки, и переехала в Раанану. Мой старший брат освободился из армии и получил работу охранника в «Эль-Аль» . Папа заработал море денег на нефтяных акциях и стал совладельцем Луна-Парка. А я постоянно заставлял всех вокруг привозить мне подарки.
«Разные люди – разные мечты» - было написано на заграничном каталоге товаров, из которого я выбирал себе сюрпризы. В нем было все – от пистолета, стреляющего картофелинами, до куклы, изображающий Спайдермена в натуральную величину. И каждый раз, когда мой брат летал в Америку, он разрешал мне выбрать из каталога что-нибудь одно. Все окрестные дети уважали меня за эти новые игрушки и во всем меня слушались. В пятницу после обеда мы всем классом шли в парк и играли в бейсбол с битой и перчаткой, которые мне привез брат. А я был главным чемпионом, потому что Джереми, муж моей сестры, научил меня подавать крученые, которые никто не мог отбить.
Вокруг могли происходить ужасные вещи, но меня они совершенно не касались. В Балтийском море три матроса съели своего капитана, маме одного парня из моей школы отрезали сисю, брат Далит погиб во время учебного марш-броска. Эйнат Мозер, самая красивая девочка в классе, согласилась быть моей подружкой, даже не посоветовавшись с девчонками. Брат сказал, что он ждет моего дня рождения, чтобы в качестве подарка свозить меня за границу. Пока что по выходным он возил меня и Эйнат в Луна-Парк на своем синем «Принце», я говорил операторам аттракционов, что мой папа – Шварц, и они давали нам всюду проходить бесплатно.
По праздникам мы ездили в Зихрон в дедушке Рувену, и он жал мне руку так сильно, что я начинал плакать, а он кричал, что я неженка и что мне надо научиться жать руку, как положено мужчине. Он всегда говорил маме, что она отвратительно меня воспитала, что она не подготовила меня к жизни как следует. А мама всегда извинялась и говорила, что она как раз подготовила, только жизнь сегодня совсем не такая, как когда-то. Сегодня уже не нужно уметь делать коктейль Молотова из спирта и гвоздей и не нужно уметь убивать друг друга ради куска хлеба, - достаточно уметь радоваться жизни. Но дедушка продолжал и настаивал. Щипал меня за ухо и шептал, что для умения радоваться жизни надо знать, что такое горе. А иначе эти радости ничего не стоят. И я пытался, но жизнь была так прекрасна летом семьдесят шестого года, и как я ни старался, мне совершенно не удавалось себя огорчить.
Адский кулер
Есть в Узбекистане одна деревня, которую построили буквально на выходе из ада. Земли там для сельского хозяйства совсем негожие, горное дело тоже не бог весть как идет, и те копейки, которые людям удается наскрести, приносит в основном туризм. А когда я говорю «туризм», я не имею в виду всяких разных богатых американцев в гавайских рубашках или улыбчивых японцев, которые снимают все, что движется. Что им ловить в какой-то богом забытой узбекской дыре? Туризм, о котором я говорю – это туризм внутренний. Самый что ни на есть внутренний.
Люди, выходящие из ада, сильно отличаются друг от друга, в общих чертах и не опишешь. Толстые/худые, с усами/без усов, самая разношерстная публика. Если и есть у них у всех что-то общее, то скорее в поведении. Они все тихие такие, вежливые. Очень щепетильные в деньгах. Никогда не пытаются сбить цену. И еще они всегда прямо железно знают, чего хотят. Почти никаких дилемм. Входят, спрашивают: Сколько? Заверни мне/не заворачивай мне, и все дела. Этакие гости, заскочившие на минуточку. Остаются всего на один день и возвращаются в ад. И никогда одного и того же гостя дважды не увидишь, потому что они выходят только один раз в сто лет. Вот такое правило. Как на курсе молодого бойца выходят одну субботу из трех, как на посту можно присесть на пять минут раз в час, так всем жителям ада положен один день отпуска каждые сто лет. Если когда-то этому и была причина, то сегодня ее уже никто не помнит, теперь это, скорее, что-то вроде статус-кво.
Ана, сколько она себя помнила, всегда работала в лавочке своего деда. Кроме жителей деревни, покупателей особенно не было, но раз в несколько часов обязательно заходил кто-нибудь, воняющий серой, и просил пачку сигарет, или шоколадку, или еще чего-нибудь. Некоторые просили то, чего сами наверняка никогда не видели и о чем только слышали от какой-нибудь другой заблудшей души. Так что ей доводилось видеть, как они борются с банкой кока-колы или пытаются съесть голландский сыр вместе с целлофаном, всякое такое. Иногда она пыталась поговорить с ними, сдружиться, но они никогда не знали узбекистанского или как там назывался ее язык. Словом, это всегда кончалось тем, что она показывала на себя пальцем и говорила: «Ана», а они показывали на себя и бормотали, скажем, «Карлос» или «Су-Янг», или «Нисим», платили и сматывались по своим делам. Иногда ей доводилось наблюдать их и позже, вечером, когда они бродили по улицам или сидели где-нибудь на тротуаре, уставившись в ночь, спускающуюся на них слишком быстро, а назавтра их уже нигде не было видно. Ее дедушка, страдавший чем-то вроде болезни, от которой ночью невозможно проспать больше часа, рассказывал ей, как ему доводилось видеть их на рассвете спускающимися обратно в дыру, располагавшуюся совсем-совсем рядом с верандой их дома. С этой веранды дедушка видел ее отца, который был тем еще подонком, - он тоже спускался в дыру, пьяный в стельку, и распевал совершенно непристойную песню. Через девяносто с чем-то лет он тоже должен будет вернуться на один день.
Смешно, но можно сказать, что эти люди были самой интересной частью жизни Аны. Их лица, их забавные одежки, попытки угадать, что такого ужасного они должны были совершить, чтобы попасть в ад. Потому что на самом деле кроме этого вообще ничего не происходило. Иногда, когда ей становилось скучно в лавке, она пыталась выдумать следующего грешника, который войдет в ее дверь. Она всегда старалась придумывать их очень красивыми или смешными. И действительно, раз в несколько недель мог появиться какой-нибудь сногсшибательный красавчик или кто-нибудь, кто пытался съесть закрытую банку консервов, и они с дедушкой потом говорили об этих людях по несколько дней.
Однажды в магазин явился такой красивый парень, что она просто знала, что обязана быть с ним. Этот парень купил белого вина, содовой и всяких острых специй, а она, вместо того, чтобы пробить ему чек, потащила его за руку к себе домой, а он, не понимая ни слова, последовал за ней и старался изо всех сил, а когда им обоим стало ясно, что он просто не может, она обняла его и улыбнулась ему своей самой широкой улыбкой, чтобы он понял, что это совсем не важно. Но это не помогло, и он проплакал до утра. А когда он ушел, она стал молиться каждую ночь, чтобы он вернулся еще раз и чтобы все получилось. Она молилась скорее ради него, чем ради себя. Когда она рассказала об этом дедушке, он улыбнулся и сказал, что у нее доброе сердце.
Через две месяца он вернулся. Вошел в лавку и купил сэндвич с ветчиной, а когда она улыбнулась ему, он улыбнулся в ответ. Дедушка сказал, что этого не может быть он, потому что известно же, что они могут выходить только раз в сто лет, так что это какой-нибудь его близнец или еще кто, - да и сама она не была уверена до конца. Так или иначе, когда они занялись любовью, все как раз получилось, и он выглядел очень довольным, и она тоже. Она вдруг поняла, что все-таки молилась не только ради него. Потом он пошел на кухню и нашел пакет, оставшийся с того раза, - с содовой, специями и вином. Он взял все это и приготовил себе и Ане такой напиток, который стразу и шипучий, и острый, и холодный, и пьяный, - что-то вроде адского кулера.
Ближе к утру, когда он оделся и собрался уходить, она просила его остаться, а он пожимал плечами, как человек, у которого нет выбора. А когда он ушел, она стала молиться, чтобы он вернулся в третий раз, если это вообще был он, а если и не он, то чтобы пришел кто-нибудь достаточно похожий на него, и она могла бы ошибиться снова. Когда через несколько недель ее начало рвать, она молилась, чтобы это оказался ребенок. Но это оказался просто вирус. Как раз в это время начали поговаривать, что дыру собираются отменить, заткнуть изнутри. Ану эти разговоры дико напугали, но дедушка сказал, что это просто сплетни, распускаемые со скуки. «Нечего беспокоиться, - улыбнулся он, - эта дыра существует уже столько времени, что ни один дьявол и ни один ангел не посмеет ее заткнуть». И она верила, - но запомнила, как однажды ночью она вдруг, ни с того ни с сего, даже не спросонья, а просто так почувствовала, что дыры больше нет, и выбежала из дома в одной ночной рубашке, и обрадовалась, увидев, что все на месте. Она запомнила, что в какой-то момент ей захотелось спуститься вниз. Она чувствовала, что ее как будто затягивает внутрь, - из-за любви к этому парню или из-за тоски по отцу, который был тем еще подонком, или, может быть, больше всего из-за нежелания оставаться в этой скучной деревне. Она подставила ухо холодному воздуху, вырывающемуся из ямы. Далеко-далеко ей удалось услышать что-то вроде человеческих воплей или струящейся воды, толком было не разобрать. Это и в самом деле было далеко-далеко. В конце концов она вернулась в постель и легла спать, а через несколько дней дыра действительно исчезла. Ад по прежнему находился там, внизу, но из него никто не выходил.
С тех пор, как дыра пропала, людям стало труднее зарабатывать себе на хлеб, а деревня стала еще более спокойной и вялой. Ана вышла замуж за сына хозяина рыбной лавки, и два заведения объединились. У нее родилось несколько детей, и она любила рассказывать им разные истории, особенно о людях, когда-то приходивших к ней в лавку и пахших серой. Эти истории пугали детей, и они начинали плакать. Но она упорно продолжала рассказывать, сама не понимая, почему.
Араб с усами
В автобус сел араб с усами. Даже если бы в нем совсем не было ничего арабского, даже если бы он вообще был не араб, мне бы все равно было ясно, что он араб. У арабов волоски усов всегда смотрят вниз, а у обычных людей они обычно смотрят в стороны. В руках у араба была большая корзина, он прошел в самый конец и всю дорогу смотрел только на шоссе, как будто это он был водитель (Ноа рассказывала, что арабам запрещают водить машину, а если и разрешают, то только "пежо", потому что у "пежо" самый тонкий корпус). И вот он идет по проходу в самый конец, ни на кого не глядя, и вдруг наступает мне на ногу (на ногу, не на туфель, а прямо на ногу). Я как заору: "Смотри, куда прешься, араб вонючий!", и еще я как заору: "Кус имммммма шельха!" (потому что могло оказаться, что он не понимает иврит). Он заговорил таким арабским подлизывающимся голосом, с "б" вместо "п", все время просил прощения и поцеловал мне руку, а мне все время было страшно, что у него в корзине разделочный нож, как у мясника, и что он вытащит нож и заколет меня. Я из породы людей, с которыми все время такое случается, хроническое невезение с детства. Папа говорил, что дело не во мне и не в невезении, а в генах, и что стоит поинтересоваться историей нашей семьи, как становится ясно, что по маминой линии все двинутые как минимум на пять поколений назад. А мама отвечала: "...а я из всех самая двинутая, если откопала себе такого мужа, как ты". А папа говорил: "Ай-яй-яй, как смешно". Но больше они ничего такого не делают. Они оба умерли. Давно. От крысиного яда. Ноа сказала, что это дико смешно - умереть от крысиного яда, что она все похороны писалась от смеха, - натурально писалась, аж мокрое пятно на трусах. Я все жду, что ее родители умрут, неважно, от чего, хоть от сердечного приступа, - уж я развлекусь у них на кладбище. Так вот, этот араб говорит: "Извините, извините, извините!" - и эти его усы колют мне руку. От страха я ему говорю: "Отвали от меня, урод вонючий!" И тогда он идет и усаживается на заднем сидении. Они всегда садятся на заднее сидение, чтобы надо было всю дорогу думать, подкрадутся они к тебе с ножом или нет, и оборачиваться, пока не заболит шея. И никогда не подкрадываются. Сама невинность, - а у кого потом болит шея? У нормальных людей вроде нас с вами, а им ничего. "Это все потому, что мы с ними слишком ласковые", - говорю я красавчику, который сидит напротив меня, спиной к движению. Мне было важно с ним подружиться, потому что если бы араб у меня за спиной вытащил из корзины нож, то красавчик бы меня предупредил. Но он оказался просто гадом и начал кричать, что все сволочи и что мы стали нацистским государством. Он кричал, и ругался, и снова кричал, и у него изо рта потекла слюна, как у психа. Но все, что он говорил, было вообще ни при чем. Назвать меня нацистом (-кой) - это глупость несусветная. Как сказать про персик, что он дебильный, или про галоген, что у него дела идут хреново. Никакой связи. У меня нет никаких мнений по вопросам нацизма или политики, как нет мнений по поводу шовинизма или феминизма. Никогда никаких мнений, - таков мой принцип. Для мнений нужна собранность. А я что? Когда надо будет идти на похороны родителей Ноа и уписаться от смеха, я даже не пойму, откуда у меня на штанах появится мокрое пятно.
Девяностый
По телевизору сказали, что военный суд приговорил араба, убившего солдатку, к смертной казни. Они позвали в студию всяких людей, чтобы они высказались по этому поводу. Из-за них "Мабат" закончился аж в половине одиннадцатого, и нам не показали "Ночных сыщиков". Папа ужасно рассердился и закурил свою вонючую трубку прямо в квартире, хоть это и запрещено, потому что мешает мне расти. Он накричал на маму, что из-за нее и из-за других ненормальных, голосовавших за партию «Тхия» , наша страна стала вроде Ирана (это страна, из которой приехали все парсим ). Папа сказал, что мы еще дорого за это заплатим, и что не только нашему моральному облику будет нанесен урон (про это я не очень понял), но еще и американцы не дадут такому приговору сойти нам с рук.
На следующий день в школе с нами проводили беседу, и Цион Шемеш сказал, что когда человека вешают, у него стоит, как в порнофильмах, и его выгнали из класса, а учительница объяснила нам, что мнения по поводу смертной казни расходятся, и что каждый должен слушать, что подсказывает ему сердце. Дебил Цахи, который уже два раза оставался на второй год, заржал и сказал, что арабам сердце ничего не подсказывает, потому что оно останавливается, когда их вешают, - его тоже выгнали из класса. Учительница сказала, что она больше не хочет слушать наши свинские комментарии, стала вести обычный урок и вдобавок отомстила нам, задав кучу всего на дом.
После уроков большие дети стали выяснять, почему человек умирает, когда его вешают: задыхается он или у него ломается шея? А потом они поспорили на кока-колу, поймали кота и повесили его на волейбольной сетке, кот громко кричал, а потом у него действительно сломалась шея. Но жадина Мики отказался покупать кока-колу и сказал, что Габи просто нарочно сильно дернул кота вниз и что он хочет проверить все еще раз на другом коте, которого никто не будет трогать. Но все знали, что он просто жадина, и отобрали у него деньги силой. Потом Нисим и Зив хотели двинуть Циона Шемеша, потому что он все наврал, и у кота совсем не стояло. А Михаль (я думаю, что она самая красивая девочка в школе) случайно проходила мимо и сказала, что мы все гадкие и вообще хуже животных, и тогда я отошел в сторону и меня вырвало, - но не из-за нее.
Вступление и перевод с иврита Линор Горалик