Ольга Рожанская
НЕТ, ТО НЕ ГЕТЕ ВЕЛИКОГО ФАУСТА СОЗДАЛ, КОТОРЫЙ...
М.Ш.
“...со многою яростью и злобой, не строчками и не стихами, ... а сверх меры многословно и пустозвонно, целыми книгами, паремиями, посланиями! Тут же и о постелях, и о телогрейках и иное многое — поистине словно вздорных баб россказни...”
Второе послание Курбского Иоанну IV
I.
Бывают “запрещенные” мысли. Мысли, запрещенные врачу: “А зачем этому человеку жить любой ценой? Может быть, лучше ему было бы умереть...” Мысли, запрещенные судье: “Абсолютной справедливости, все равно, не существует. За преступления одних всегда расплачиваются другие...” и проч.
“Запрещенные” мысли нельзя не думать — и по той причине, по которой нельзя не думать о белой обезьяне ; но еще и потому, что в них — истина. “Запрещенность” их – в другом.
Есть мысли, запрещенные – человеку вообще. Герой повести Чехова “Огни” , инженер Ананьев, называет эти мысли “анафемскими”: “...и ваша длинная жизнь, и Шекспир, и Дарвин представляются вам вздором, нелепостью, потому что вы знаете, что вы умрете, что Шекспир и Дарвин тоже умерли, что их мысли не спасли ни их самих, ни земли, ни вас, и что если таким образом жизнь лишена смысла, то все эти знания, поэзия и высокие мысли являются только ненужной забавой, праздной игрушкой взрослых детей”. И ниже – “...решительно всё равно, умрут ли сотни тысяч людей насильственной, или же своей смертью: и в том и в другом случае результаты одни и те же – прах и забвение. Строим мы с вами железную дорогу. К чему, спрашивается, нам ломать головы, изобретать, возвышаться над шаблоном, жалеть рабочих, красть или не красть, если мы знаем, что эта дорога через две тысячи лет обратится в пыль? И так далее, и так далее...”
Путем этих мыслей, которые содержат “в своей сути что-то втягивающее, наркотическое, как табак или морфий”, безжалостный Чехов приводит своего героя к низости — он соблазняет женщину, “которую поневоле придется обмануть”.
Но эти мысли не просто содержат истину! — они “составляли и составляют до сих пор высшую и конечную ступень в области человеческого мышления” (еще и Экклезиаста герой приплел для надежности).
Напротив, антитеза к ним — “неглубока и несерьезна”, так характеризует Ананьев героиню — живое воплощение этой антитезы. Она беспрерывно восклицает: “Ах, как это хорошо!” — и кажется неумной (правда, это говорит “замученный человек” — так, тем более, неубедительно). Сам Ананьев, излечившийся от анафемских мыслей, вздыхает: “А какова насыпь-то! Это батенька, не насыпь, а целый Монблан! Миллионы стоит...” И, наконец, заканчивается повесть авторским: “Да, ничего не поймешь на этом свете!” (На редкость содержательный вывод из сорока страниц концентрированнейшей прозы! )
В защиту антитез к анафемским мыслям можно сказать, что они не сводимы друг к другу. Между тем, как сама “анафемская” мысль — по сути дела, одна.
Ниже мы попытаемся ее сформулировать в общем виде.
II.
В 1825 году Пушкин написал “Сцену из Фауста” — она не соответствует никакому отрывку из трагедии. Более того – “Берег моря” (где разворачивается действие “Сцены”) – кажется, единственный из германских ландшафтов, где не побывали герои 1-ой части “Фауста”. (А 2-ой части Пушкин прочесть не успел.) В “Сцене” нет духов, студентов, философов, ведьм, горожан; почти нет Маргариты — но, тем не менее, русского читателя не покидает ощущение, что Пушкин пересказал нам “Фауста” целиком. (А.И.Тургенев, будучи в Веймаре, читал Гете “Сцену”. Гете очень понравилось, и он сказал: “Я пошлю ему перо, которым писал 1-ую часть!”)
Сцена из Фауста
Берег моря. Фауст и Мефистофель.
Фауст
Мне скучно, бес.
Мефистофель
Что делать, Фауст?
Таков вам положен предел,
Его ж никто не преступает.
Вся тварь разумная скучает:
Иной от лени, тот от дел;
Кто верит, кто утратил веру;
Тот насладиться не успел,
Тот насладился через меру,
И всяк зевает да живет –
И всех вас гроб, зевая, ждет.
Зевай и ты.
Фауст
Сухая шутка!
Найди мне способ как-нибудь
Рассеяться.
Мефистофель
Доволен будь
Ты доказательством рассудка.
В своем альбоме запиши:
Fastidium est quies – скука
Отдохновение души.
Я психолог... о вот наука!..
Скажи, когда ты не скучал?
Подумай, поищи. Тогда ли,
Как над Вергилием дремал,
А розги ум твой возбуждали?
Тогда ль, как розами венчал
Ты благосклонных дев веселья
И в буйстве шумном посвящал
Им пыл вечернего похмелья?
Тогда ль, как погрузился ты
В великодушные мечты,
В пучину темную науки?
Но, помнится, тогда со скуки,
Как арлекина, из огня
Ты вызвал наконец меня.
Я мелким бесом извивался,
Развеселить тебя старался,
Возил и к ведьмам и к духам,
И что же? всё по пустякам.
Желал ты славы – и добился, –
Хотел влюбиться – и влюбился.
Ты с жизни взял возможну дань,
А был ли счастлив?
Фауст
Перестань,
Не растравляй мне язвы тайной.
В глубоком знанье жизни нет –
Я проклял знаний ложный свет,
А слава... луч ее случайный
Неуловим. Мирская честь
Бессмысленна, как сон... Но есть
Прямое благо: сочетанье
Двух душ...
Мефистофель
И первое свиданье,
Не правда ль? Но нельзя ль узнать,
Кого изволишь поминать,
Не Гретхен ли?
Фауст
О сон чудесный!
О пламя чистое любви!
Там, там – где тень, где шум древесный,
Где сладко-звонкие струи –
Там, на груди ее прелестной
Покоя томную главу,
Я счастлив был...
Мефистофель
Творец небесный!
Ты бредишь, Фауст, наяву!
Услужливым воспоминаньем
Себя обманываешь ты.
Не я ль тебе своим стараньем
Доставил чудо красоты?
И в час полуночи глубокой
С тобою свел ее? Тогда
Плодами своего труда
Я забавлялся одинокий,
Как вы вдвоем – все помню я.
Когда красавица твоя
Была в восторге, в упоенье,
Ты беспокойною душой
Уж погружался в размышленье
(А доказали мы с тобой,
Что размышленье – скуки семя).
И знаешь ли, философ мой,
Что думал ты в такое время,
Когда не думает никто?
Сказать ли?
Фауст
Говори. Ну, что?
Мефистофель
Ты думал: агнец мой послушный!
Как жадно я тебя желал!
Как хитро в деве простодушной
Я грезы сердца возмущал! –
Любви невольной, бескорыстной
Невинно предалась она...
Что ж грудь моя теперь полна
Тоской и скукой ненавистной?..
На жертву прихоти моей
Гляжу, упившись наслажденьем,
С неодолимым отвращеньем:
Так безрасчетный дуралей,
Вотще решась на злое дело,
Зарезав нищего в лесу,
Бранит ободранное тело;
Так на продажную красу,
Насытясь ею торопливо,
Разврат косится боязливо...
Потом из этого всего
Одно ты вывел заключенье...
Фауст
Сокройся, адское творенье!
Беги от взора моего!
Мефистофель
Изволь. Задай лишь мне задачу:
Без дела, знаешь, от тебя
Не смею отлучаться я –
Я даром времени не трачу.
Фауст
Что там белеет? говори.
Мефистофель
Корабль испанский трехмачтовый,
Пристать в Голландию готовый:
На нем мерзавцев сотни три,
Две обезьяны, бочки злата,
Да груз богатый шоколата,
Да модная болезнь: она
Недавно вам подарена.
Фауст
Все утопить.
Мефистофель
Сейчас.
(Исчезает.)
Кульминационный момент “Сцены” – остается за сценой (прошу у читателя прощения за дурной каламбур!) – это то “заключенье”, которое Фауст вывел “из этого всего”.
Все стерпел Фауст (спокойно, как давно известное) – “Говори. Ну что?” – и “грудь моя полна / тоской и скукой ненавистной...”, и “На жертву прихоти своей / гляжу, упившись наслажденьем, / с неодолимым отвращеньем...”, и себя, подобного тому, как “на продажную красу, / насытясь ею торопливо, / разврат косится боязливо” – часто ли мы думаем о себе так? – а тут: “Сокройся, адское творенье!” – запрещенная мысль. И эта запрещенная мысль верна — Фауст не может сказать: “Ничего такого я не думал; а если думал, то ошибался”. Истина, которую нельзя произнести вслух. (Заметим, что Мефистофель, подводя Фауста к анафемской мысли, говорит про себя – “психолог”). Тут вспоминается еще одна “психология” – чеховский учитель словесности (опять Чехов) восклицает: “Я знаю какой вам нужно психологии!.. Вам нужно, чтобы кто-нибудь пилил мне тупою пилою палец и чтобы я орал во все горло – это, по-вашему, психология” .)
Попробуем облечь запрещенную мысль в слова. Первое, что приходит в голову, — примерно, так: “А лучше бы Гретхен умерла...” (То же самое с чеховским Ананьевым, героем “Огней” — “...осенью развязаться с нею будет гораздо трудней...” И наш гипотетический врач тоже, в сущности, думает: “А лучше бы больной умер!”) Мысль, конечно, не самая великодушная – но, в общем, – “это, барин, бывает!” Что же заставляет Фауста воскликнуть: “Сокройся, адское творенье!”? Какая ужасная догадка о природе бытия брезжит в этой не слишком благородной, но, между нами говоря, обыденной фразе?
Пойдем дальше.
III.
Какая же истина в мысли: “А хорошо бы Гретхен умерла!”? А вот какая – “ничего из того, что есть на земле, не заслуживает бессмертия”. Условие, на котором Фауст продает свою душу, – пока не воскликнет “Остановись, мгновенье!..” – условие, по существу, шулерское.
Похоже, что это условие Гете придумал сам, – в средневековой “Легенде о докторе Фаусте” Фауст продает черту душу за возвращенную молодость и за любовь самой прекрасной женщины на свете (Елены Троянской); и договор заключается на 24 года! – а не до гипотетического мига, опровергающего анафемскую мысль. В таком широкораспространенном прочтении “Фауста”, как опера Гуно, этот принципиальный момент тоже как-то упущен: Маргарита гибнет вследствие социальных предрассудков, мешающих Фаусту на ней жениться. Если бы их как-нибудь устранить, а решетки тюрьмы бы пали, а Валентин воскрес бы, и все бы не старели – то никто, кроме Зибеля, не чувствовал бы себя обманутым.
По вопросам любви и бессмертия в европейской дохристианской мысли признанный авторитет – Платон. “Вот таким способом, Сократ, – заключила она, – приобщается к бессмертию смертное – и телесно, и во всем остальном. Другого способа нет”. Ему через 25 веков вторит “русский Платон” – Владимир Соловьев: “...что делает Эрос-победитель? Да в чем может состоять и самая его победа, как не в том, что он останавливает процесс умирания и тления, закрепляет жизнь в мгновенно живущем и умирающем, и избытком своей торжествующей силы оживляет, воскрешает умершее? Торжество ума – в чистом созерцании истины, торжество любви – в полном воскрешении жизни”. Причем, речь идет – о бессмертии физическом, о воскресении тела здесь, на земле. Не о призрачном бессмертии души там, заключая договор с Мефистофелем, Фауст говорит: “...я / К загробной жизни равнодушен, / В тот час, как будет этот свет разрушен, / С тем светом я не заведу родства. / Я сын земли”, - и, тем более, – не о бессмертии в памяти поколений, не о бессмертии в искусстве, (которым успокаивал себя XIX век; Соловьев): “Искусство – и то лишь в некоторой, элементарной его части – он (Платон – О.Р.) мог признать второстепенным, предварительным проявлением Эрота, но никак не его главным и окончательным делом” ). И тем более, не – о “бессмертии умозрения” (что – “в глубоком знаньи жизни нет” – для пушкинского Фауста – истина азбучная).
Соловьев заметил, что из богатого списка слов, означающих по-гречески “любовь” (eros, storgh, filia, agaph), Платон выбирает “eros” – эрос – самое “сомнительное”. Почему? – да потому, что эрос – любовь физическая. Бессмертие физическое – и любовь физическая.
Но такое бессмертие Мефистофель может даровать! – остановить мгновение. Правда, оно подозрительно напоминает смерть. Договор Мефистофеля с Фаустом действует до момента, когда Фауст скажет “Мгновение, повремени!”; и –
“Тогда вступает в силу наша сделка,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тогда пусть станет часовая стрелка”.
Что это означает? Что Фауст умрет? Или Мефистофель исполняет последнее приказание – дает живущему (мгновенному) бессмертие – бесплатно! В самом бессмертии заключается казнь.
Еще одно роднит Мефистофеля с платоновым Эротом. “Эрот – не бог” – настаивает Платон (боги не стремятся к бессмертию; оно и так у них есть); Эрот – стремление к бессмертию смертного, путь, “способ”, он – “посредник”; он – строитель мостов. (“Pontifex” – говорили римляне. Слово, которое означает также – “жрец”, “священник”.) “Не чрез обыкновенные реки, а чрез Стикс и Ахерон, чрез Флегетон и Коцит” – втолковывает нам, непонятливым, Соловьев.
Но Мефистофель, тоже, – строитель мостов! В кухне ведьмы Фауст говорит:
“Зачем нам обращаться к бабе?
Питья б ты сам сварить не мог?”
И Мефистофель отвечает:
“Кухарничать не мой конек.
Я навожу мосты над хлябью”.
(А Пушкин говорит так:
“Вот Коцит, вот Ахерон,
Вот горящий Флегетон.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Где же мост? –
Какой тут мост?
На вот – сядь ко мне на хвост”.
Итак, физическое бессмертие. Причем бессмертие при условии, несоблюдение которого обычно все удовольствие от бессмертия (или от долговечности) портит, – при условии вечной юности. Платон об этом как-то позабыл; но, в целом, античное сознание помнит об этом хорошо:
“...Выбирай, о кумская дева, что хочешь! –
Молвил, – получишь ты все! – и пыли набравши пригоршню,
На бугорок показав, попросила я, глупая, столько
Встретить рождения дней, сколь много частичек в той пыли.
Я упустила одно: чтобы юной всегда оставаться!”
Гете – с этого начинает. До Мефистофеля, Фауста, Маргариты, договора; даже – до “Пролога на небе”; в самом начале трагедии, в “Театральном вступлении”, читаем:
“Поэт:
Тогда верни мне возраст дивный,
Когда все было впереди
И вереницей беспрерывной
Теснились песни из груди.
В тумане мир лежал впервые,
И чуду радуясь во всем,
Срывал цветы я полевые,
Повсюду росшие кругом.
Когда я нищ был и богат,
Жив правдой и неправде рад.
Верни мне дух неукрощенный,
Дли муки и блаженства дни,
Жар ненависти, пыл влюбленный,
Дни юности моей верни!”
Вот и поглядим, что выходит у Гете (и у Пушкина. И у Демиурга?) из этого предположительного мероприятия.
Ничто на свете не заслуживает бессмертия – вот анафемская мысль!
“Буйство шумное”, “великодушные мечты”, “прямое благо – сочетанье двух душ” (что еще?) – растянутые на вечность не могут вызвать ничего, кроме “тоски и скуки ненавистной”.
“...И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум”.
Это уже не Фауст, устами Пушкина (Пушкин, устами Фауста?) – а Пушкин, устами Пушкина. Истину эту (анафемская мысль – истина) Мефистофель не держит в секрете; он рекомендуется Фаусту словами: “...Нет в мире вещи, стоящей пощады”. Знает эту истину и Фауст. Склоняя Фауста к договору, Мефистофель торопит переодеться и “изведать... что означает жизни полнота”. На что Фауст отвечает:
“В любом наряде буду я по праву (курсив мой – О.Р.)
Тоску существованья сознавать”.
“По праву” – то есть, не в результате несчастного склада своей души (вроде отсутствия музыкального слуха) – а ничто не выдерживает поверки бессмертием (даже – длительностью); будешь думать: “лучше бы Гретхен умерла! лучше бы они умерли! лучше бы оно умерло!” – и будешь прав. Бессмертия не нужно; всему лучше – вовремя умереть.
Надеждой на опровержение анафемской мысли и поманил Мефистофель Фауста; это – условие договора; за это Фауст и продает душу. Доведи меня до мига “Остановись, мгновенье!”, опровергни анафемскую мысль – и делай, что хочешь! Я пойду в ад, оставив это на земле; но покажи, что мысль неверна!
Так что же означает “жизни полнота”? Панораму ее слагаемых Пушкин разворачивает в “Маленьких трагедиях”. Все, что есть на земле; все, ради чего стоит жить и за что можно умереть; – то есть, пожертвовать меньшим, чтобы это длилось.
Примечателен порядок трагедий. Сначала – “Скупой рыцарь” – золото. Тут все просто: золото – оно и есть сор; жертва напрасна и даже нелепа, хотя и величественна, как всякая жертва.
Потом – “Моцарт и Сальери” – искусство. Мысль о том, что искусство – лучшее, что в жизни есть; что искусством можно заменить жизнь, пожертвовать искусству всем (даже – чистой совестью!) к 19-му веку уже не нова. Но – проговаривается Моцарт: “…тогда б не мог и мир существовать”.
Далее – “Каменный гость” – любовь. Вот он – Эрос-победитель! Но – отчего она так мучительна, что даже не дает возможности спокойно поразмышлять – оно ли это? Тут, не дождавшись “скуки ненавистной”, будешь молить богов – чтобы они прекратили эту муку!
“Лишь исцелиться бы мне, лишь бы черную хворь эту сбросить,
Боги, о том лишь молю – за благочестье мое”.
И, современные нам, – прозвучали по-русски пронзительные слова (на ту же, “дон-жуанскую”, тему):
“Господи! Убей сначала
Наши страсти, наши жажды!
Неужели смерти мало,
Что ты нас караешь дважды?”
(О “Маленьких трагедиях” Пушкин сказал: “Меня интересовали страсти”. Но недаром слово “страсть” означает еще и – “страдание”. Это относится и к золоту, и к искусству, но к любви – вдвойне, вдесятерне.)
И, наконец, – “Пир во время чумы”. Тут уже так просто не скажешь – что. Человек целиком? Та самая “жизни полнота”.
Я думаю, что если бы нас – послепушкинских русских – спросить: “Что (одно) продлить на вечность?”, мы бы, не колеблясь, ответили: “Вальсингамов пир!”.
Вальсингамов пир – безусловный фаворит в бегах за бессмертие. Он – “бессмертья, может быть, залог” (“последний залог” – обмолвился Пастернак ). О, эти два Пира! – первый, на котором связали любовь и бессмертие – “другого способа нет”; и второй – этого бессмертья “последний залог”. “На пире Платона во время чумы...”
Но представим себе Вальсингамов пир, растянутый – нет, не на вечность даже! – а “на смехотворно короткий срок, ну, лет, скажем, в тысячу” – как говорил еще один русский Мефистофель – булгаковский Воланд. Тут будешь молить чуму, холеру, черта, дьявола – только бы это прекратили! – потому что сил нет далее терпеть полноту – пустоту жизни. “Ведь мы играем не из денег, / А только б вечность проводить!”
Это Смерть говорит; и что страшнее этого?
IV.
Но на анафемскую мысль есть ответ!
Ночь. Тесная готическая комната. Доктор Фауст собирается покончить с собой. (Почему – знает, как всегда, Чехов: “Раньше от чего стрелялись? – Деньги казенные растратил. А теперь? – Тоска, жить надоело...”) Сам Фауст говорит о причине своего решения так: “Мы побороть не в силах скуки серой” – то есть, от анафемской мысли. Мефистофель еще не возник из пуделя и не затеял многотомную возню по поиску контрдоводов к этому положению. Что же останавливает Фауста? – Пасхальный благовест. Выбрана Пасха (не главный праздник – Рождество), “Воскресения день”; то есть, Фаусту напомнили о бессмертии. Но, ведь, бессмертие – ужасно! За неполный век человеческой жизни можно за заботами и не добраться до “тоски существованья”; но – за “смехотворно короткий срок”? Бессмертием казнят (Агасфера); старца Симеона спросите про долголетие! Этот тезис мы проверили – на всем! Или есть такое (“грибное”) место, где Фауст с Мефистофелем еще не спроворились побывать? там-то это и хранится?
“Это” – не вечная жизнь, а новая жизнь.
(Фауст:
“О если бы не в царстве грез,
А в самом деле вихрь небесный
Меня куда-нибудь унес
В мир новой жизни...”; (курсив мой. О.Р.)
“В самом деле” – то есть, бессмертие не умозрения, а тела, но тела – таинственно преображенного. Новое небо и новая земля. Vita nova.
Ответ на анафемскую мысль – преображение плоти.
Есть у Гете стихотворение, центральное для него, но мало известное в России (видимо, из-за того, что было поздно и негениально переведено) – “Selige Sehnsucht” . Слово «Sehnsucht» обычно переводят как «тоска». Впрочем, Рильке отмечал, что слово «тоска» есть только в русском языке, а Sehnsucht – это то чувство, которое овладевает немцем, когда он выпьет пива. В современном немецком «Sehnsucht» означает также «наркотическая зависимость». Это слово сопровождается эпитетом «Selige» – «радостная», «блаженная» (то же самое слово встречается в немецкой версии заповедей блаженства). Оно несет в себе несколько «загробный» оттенок (как мы говорим: блаженной памяти…). «Selige Sehnsuht» – это «Радостная тоска”, “Блаженная ломка” («Блаженны плачущие…»), а также -- “Радость, которую несет нам смерть” (“Догадка о радости, которая за смертью последует”). Итак, Selige Sehnsucht:
Sagt es Niemand, nur den Weisen,
weil die Menge gleich verhonet...
Не говорите этого никому, только мудрым,
потому что толпа осмеет, – вот те на! как это – не говорить? Когда это толпа не осмеивала того, что говорит поэт? И когда это останавливало поэта? Хитрит господин тайный советник! – может быть, есть другая (настоящая) причина – пока не говорить?
Так чего, собственно, говорить-то не следует?
— das Lebend’ge will ich preisen,
das nach Flammentod sich sehnet.
— только то я назову живым,
что к пламенной смерти стремится.
(живое только потому и живо, что...) А Вальсингам о чем?
— Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог.
Дальше.
In der Liebesnachte Kuhlung,
die dich zeugte, wo du zeugtest,
uberfallt dich fremde Fuhlung,
wenn die stille Kerze leuchtet.
В прохладе ночи (ночи любви – Liebesnachte),
в час, когда зачали тебя, когда зачинаешь ты; (ночи, которая зачала тебя, а теперь зачинаешь ты)
тебя переполняет нездешнее (странное; не землей обусловленное) чувство;
когда горит тихая свеча.
Эта картина: ночь, полутемная комната, круг теплого света, в центре которого – свеча; а вокруг – тени, тени, аж до потолка! (тени появятся в следующем четверостишии); любовники (не супруги!) – физическая и незаконная любовь (ниже Гете употребит даже слово “Begattung”, т.е. “случка животных”) – все это не может не напомнить русскому читателю:
...Свеча горел на столе,
Свеча горела.
На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.
Как писал о “Зимней ночи” замечательный исследователь Пастернака Анатолий Якобсон: «Атмосфера “Зимней ночи” – атмосфера тайны и чуда. В атмосфере чуда преобразования выступают как превращения, метафоры – как метаморфозы». И ниже: «Порожденная атмосферой чуда и порождающая ее (выделение мое – О.Р.) метаморфоза...» И еще: стихотворение Гете – о мотыльке, сгорающем в пламени свечи. У Пастернака:
...Как летом роем мошкара
Летит на пламя...
Далее:
Nicht mehr bleibest du umfangen
in der Finsternis Beschattung
и больше ты не остаешься плененным (окруженным, окутанным)
тенями тьмы – или тьмой теней (вот они – тени!) – но, скорее всего:
ты больше не останешься тенью,
плененной тьмой
и – und dich reiset neu Verlangen
auf zu hoherer Begattung.
тобой овладевает (reiset, а еще есть слово “aufreiset” – “раздирает на части”) новое стремление
к более высокой (прошу прощения, читатель, но я предупреждала) – случке.
(Передо мной лежит подстрочник, где деликатно сказано – “оплодотворение”. Если хочешь – возьми так!)
Клайв С. Льюис пишет про – “...одного маленького мальчика, который услышал, что соитие – высшее наслаждение в мире, и спросил, едят ли при этом шоколад. Узнавши, что не едят, он решил, что основное свойство страсти – отсутствие шоколада” . Преображенная плоть – не менее (мы обычно представляем себе нечто воздушное), а более плотна! Hohere Begattung относится к просто Begattung, как Begattung - к поеданию шоколада. Не – “...мольбы святой и тяжких воздыханий” , а “бешеные песни” , только еще бешеней. Вальсингамов пир, только еще хуже (лучше?), еще “вальсингамей” – тут не соскучишься и за вечность.
В следующем четверостишии Гете поясняет, что стихотворение, собственно, – о мотыльке; и что мотылек сгорает.
А дальше так:
Und so lang du nicht hast,
dieses: Stirb und Werde!
bist du nur ein truber Gast
auf der dunken Erde.
И пока ты не примешь (не получишь, не усвоишь, не “схватишь”)
этого: Умри и Стань! (умри и превратись! “Werden”, собственно, – служебный глагол; с его помощью образуется будущее время)
ты – только угрюмый гость
на темной земле – то есть, именно то, что из себя Фауст и представляет.
V.
Ну, ладно, – Платон; он про преображение ничего не знал. (Удивительно и то, что он додумался до воскресения тела!) Но, ведь, и Гете, и Пушкин знали про Преображение! – чего ж они молчат? Почему – “...когда сходили они с горы, Иисус запретил им, говоря: никому не сказывайте о сем”?
Мне кажется, объяснение таково: на этой дороге (высказать вслух запрещенную мысль, “раззапретить” ее – и убить контраргументом, преображением) стоит “гностический капкан” – отрицание ценности этого мира. Как говорит Мефистофель: “Творенье не годится никуда”. (Он говорит это непосредственно после: “нет в мире вещи стоящей пощады” – и первое верно, а второе – нет.)
Давайте, читатель, еще раз.
Составление «Сборника каверзных (то бишь, анафемских) вопросов с евангельскими ответами» – занятие, недостойное христианина. То есть, как? Давать евангельские ответы на трудные вопросы недостойно христианина?
А вот как:
«...и батюшка, подняв вилку, на которой был соленый рыжик, сказал ей:
— Не горюйте о младенце. Таковых есть царствие небесное» – тоже ответ, вполне, евангельский.
Но христианину иногда более пристало “горевать о младенце”.
“И долго жить хочу, чтоб долго образ милый
Таился и пылал в душе моей унылой”
Ответ на “почему нельзя говорить?” – верность. “Я согласилась, я дала клятву, – возразила она с твердостию, – князь мой муж, прикажите освободить его и оставьте меня с ним”. Или, снижая тон: “...рад бы разжениться, да – тпррр”.
Верность – стержень характера Пушкина; она во всем: в его культе дружбы, в истории его дуэли, в его сложных отношениях с 18-м веком. Но вот – “давно, усталый раб, замыслил я побег” (потому что – “на свете счастья нет”, т.е. – “творенье не годится никуда”). Раб, который замышляет побег, – неверный раб, не так ли? Нет! – неверный раб – раб, который осуществляет побег.
Позвольте, читатель, задать вам глупый вопрос: чем кончается первая часть “Фауста”? Я думаю, что вы, как и большинство человечества, любящее “Фауста”, знаете это твердо (я сама до недавнего времени думала так!):
“Мефистофель
Она
Осуждена на муки!
Голос свыше
Спасена!” –
и всё, занавес падает.
Ничего подобного! Великая трагедия кончается словами:
“Голос Маргариты (из тюрьмы, замирая)
Генрих, Генрих!”
Вот так: уже “Спасена!”, а все еще лепечет: “Генрих, Генрих!”...