АЛЕКСАНДР ИЛЮШИН

БРАННОЕ СПОВО РУССКОЙ ПОЭЗИИ

(продолжение)


Продолжаем разговор, начатый на страницах первого номера нашего журнала. Там речь шла в основном о XVIII веке: Барков и барковиана того времени, "Девичья игрушка". Ныне минуем пограничную черту, отделяющую позапрошлое столетие от прошлого, от "золотого века" русской поэзии. Пушкинская эпоха тоже замечательно богата памятниками непристойного стихотворства, традиция барковщины не иссякает. Ее давно уже покойному основоположнику приписывают вновь создаваемые шедевры в духе нашей бордельной Эраты. Имя его живет посмертной жизнью. Рядом с ним вырастает новое: Пушкин. В этом заслуга не только юного А.С., но и его дядюшки В.Л.. автора шуточной поэмы "Опасный сосед". Не остался в тени забвения и еще один Пушкин - младший брат Александра, Лев: уже в наше время о нем заговорили как о возможном авторе "Луки Мудищева". Весело получается: если уж не Барков нахулиганил, у которого алиби на том свете, то Пушкин, а коли не сам классик, то его братец. В данном же случае было бы правильнее авторство считать просто неустановленным.

Популярность "Луки..." огромна. Мало того, что сравнительно недавно (1982 г.) произведение это - как якобы принадлежащее перу Ивана Баркова - опубликовано в Англии: как это нередко бывало и бывает, за границей охотно печатают то, что по тем или иным причинам не приемлется тут, у нас. Известность не этим измеряется, а тем, что "Лука" и поныне широко распространяется в многочисленных списках (в первую очередь, конечно, в машинописных копиях), и заинтересованным читателям знакомство с этим текстом вполне доступно. Кстати, в наше время поэт Евгений Булкин (лицо вымышленное, псевдоним с двусмысленными инициалами Е.Б.) сочинил "Луку Мытищева XX века", связь которого с тем старым

Лукой очевидна.

Подробно не останавливаясь на характеристике "Луки Мудищева", можно было бы однако же заметить вскользь, что не так уж много общего прославленная поэма имеет с барковщиной XVIII в. Хотя - как посмотреть. Вспомним из "Девичьей игрушки" басню "Коза и бес", опубликованную в первом номере "Комментариев". Оба текста (басни и одной из редакций поэмы) заканчиваются - это последнее слово и там и здесь - "спицами", причем в отчасти сходной ситуации: спицы вонзаются в гениталии. В целом же "Лука" в жанровом, стилистическом и версификационном отношении весьма далек от образцов "Девичьей игрушки".

В сравнении с "Лукой", да и не только с ним, гораздо менее популярна другая вещь - баллада "Тень Баркова", несмотря на то, что она атрибутирована самому А.С.Пушкину, и в этом случае атрибуция убедительна. Баллада это и за границей напечатана только что (в Италии в 1990 г., во Франции в 1991 г.), и у нас, насколько известно, не имела столь широкого хождения в машинописных копиях, хотя специалисты знали ее давно. Когда готовилось большое академическое издание пушкинских произведений, составители мечтали напечатать ее хотя бы самым малым тиражом в дополнительном спецтоме, но и это не было позволено. Официальный и - шире - общественный культ Пушкино своеобразно сосуществовал с запретностью этой баллады и с цензурного характера пропусками в текстах некоторых других его произведений: нечто вроде белых пятен на "солнце нашей поэзии". Сейчас снова возобновились попытки напечатать "Тень Баркова" на родине ее автора, для чего, по-видимому, требуется убедить кого-то в том, что это не противуза конная порнография, а великая классика, и что "каждая строка Пушкина драгоценна". Думая при этом про себя: да хоть бы и не была драгоценной действительно каждая строка - все равно, почему бы ее не опубликовать? Зачем нам столько пробелов в истории литературы, ограничение гласности и свободы слова?

Пушкинисты 30-х гг., в частности особенно много занимавшийся этим М.Цявловский, не сомневались в том, что автор "Тени Баркова" действительно Пушкин. Вернувшийся к этому вопросу А.Чернов ("Синтаксис", N30, Париж, 1991, с. 129-164) усомнился, предположительно назвал другого автора - Воейкова. Главный источник сомнений - дескать, не мог Пушкин написать токую плохую балладу. Но почему же плохую? Текст, правда, сильно испорчен теми, кто его припоминал, записывал и переписывал, но автор в этом, конечно, не виноват. Я полностью согласен с патриархами нашей пушкинистики, которых несообразности текста не побудили к отрицанию пушкинского авторства.

Наверное, эта баллада - высшая точка в развитии барковской традиции. Озорное сквернословие здесь весьма артистично и в то же время простодушно. Можно подумать, что к нему примешивается

некая идейность - антиклерикального толка (вот, мол, какое распутное духовенство), но какая уж тут идейность! Скорее просто шалость.

Если Барков в свое время пародировал Ломоносова, то у Пушкина другой объект: стихотворение Жуковского "Певец во стане русских воинов" и его же баллада "Громобой", вошедшая в стихотворную повесть "Двенадцать спящих дев". Текст "Тени Баркова" откровенно ориентирован на Тромобоя", имеются дословные совпадения некоторых стихов, идентичны метрико-строфические формы, налицо сходство отдельных мотивов, сюжетных ходов, ситуаций и пр. И вообще Тень Баркова" насыщена интересами литературной жизни: упоминается Шаликов, и еще знаменитая тройка беседистов на букву "Ш" ("Шихматов, Шаховской, Шишков"), как и в пушкинской эпиграмме 1815 г., и вдобавок к этим литературным староверам граф Хвостов. Баллада естественно входит в контекст полемик Арзамаса с Беседой. Выпады и в ту, и в другую стороны. В исполнении Пушкина барковщина очень помнит о том, что она призвана решать определенные литературные задачи, отнюдь не ограничиваясь матершиной ради матершины.

В свою очередь, "Тень Баркова", хотя и не будучи произведением широко известным, все же оставила след в дальнейшей истории поэзии, вплоть до самого последнего времени. Минуя промежуточные звенья, "серебряный век" ("Тень Баркова" и "Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче" в обращенности второго текста к первому - удивительнейший феномен, исследуемый сейчас М.И.Шапиром), интересный материал обнаруживается в сиюминутной концептуалистской поэзии, в "эротических стихах" Д.Пригова:

О ветер сей Ейп Робежал

Что между ног ей пробежал

На тонких эротических ногах

Едва держа в руках свой член огромный

В этих выписках (по кн.: Русская альтернативная поэтика. М„ 1990, с.119) налицо присутствие и соседство Пушкина и Баркова. "На тонких эротических ножках"- вошедшая в обиход "формула" А.Д.Синявского, из его "Прогулок с Пушкиным". "Держа в руках свой член огромный" - ср. с 5-й строфой баллады, где дается портрет Баркова: "С хуиной длинною в руке". "О ветер сей Ейп Робежал" - ср. с 5-м стихом 21-й строфы в балладе: "И ветер хладный пробежал". В пушкинской балладе ветер не эротичен - просто ветер. У Пригова - эротичен - "между ног ей пробежал", т.е. уже не как у Пушкина, а как у самого Баркова в "Оде утренней заре", где прохладный зефир дует "под юбки бабам и девицам". Вот она, связь времен - трех веков...

Характеризуя пушкинское сквернословие, важно заметить, что оно не было принадлежностью лишь "низких", комических жанров. Бранная лексика была включена в текст "Бориса Годунова", но впоследствии изъята по настоянию Николая I. В связи с этим поэт писал П.А.Вяземскому (1931г.): "...одного жаль - в Борисе моем выпущены народные сцены, да матерщина французская и отечественная". Известен также опыт включения мата в высокую, философскую лирику - такова, например, Телега жизни" (1823 г.).

Была у Пушкина малозаметная попытка подключить мат и к русской патриотической идее: стихотворение "Рефутация г-на Беранжера" (1827 г.), идейно созвучное знаменитой "Бородинской годовщине" и другим декларациям сходного пафоса. Логика тут понятная: поговорим-ка с врагами России... по-русски, т.е. матерно. Шапками закидаем, и уже закидали в 12-м году, когда мусье француз показал нам "жопу", удирая от нас в свой Париж:

Хоть это нам не составляет много,

Не из иных мы прочих, так сказать,

Но встарь мы вас наказывали строго,

Ты помнишь ли, скажи, ебена мать?

По разным причинам матерная брань воинственно-русофильского пафоса не закрепилась в нашей поэзии. Идеям, претендующим на позитивность и созидательность, сквернословие едва ли органично, патриотическая же идея относится, конечно, к их числу. Кстати, показательно, что за границей русский мат давно нормирован печатью и другими средствами массовой информации и стал международным достоянием, знаком космополитизма. Русофилам-антикосмополитам это не по душе. Не так давно деревенщик Василий Белов пренебрежительно назвал эмигранта Василия Аксенова "матюкальщиком". Это как же понять: певец русской деревни брезгует матерной бранью (богатством великого, могучего, правдивого и свободного)? В известном смысле, да. Наверное, потому, что мат перестал быть специфически русским явлением, на нем уже клеймо "масонства" и позор всемирности.

Более перспективной оказалась другая линия в развитии ругательного стихотворчества. Грозными страшным сквернословием отозвалась вольнолюбивая лирика политических инвектив, проклинающих тиранию, поэзия протеста, страдания и борьбы, вопль ужаса "при виде всего, что совершается дома". У истоков этого направления стоит поэт Полежаев. Но прежде надо напомнить, что поначалу он приобщился к традициям барковианы, это сказалось в его поэме "Сашка", где есть и грубое "безнравственное" озорство, и призыв к свободе, но непристойная лексика здесь всегда бордельно-кабацкая, озорная и никак не гражданственная: "Приап, Приап! Плещи мудями..." - реминисценция из барковской "Оды Приапу" ("Приап, услыша столько дел, / Плескал мудами с удивленья"). Еще примеры из "Сашки":

И по-козлиному с блядями

Прекрасный сочинился танц!

Летите, грусти и печали,

К ебене матери в пизду!

Давно, давно мы не еболи

В током божественном кругу!

Скачите, бляди, припевая:

Виват наш Саша удалец!..

У нас принято печатать "Сашку" с купюрами, хотя в последнее время от издания к изданию наметилось тенденция к все более откровенной подаче текста. Кстати, не вполне ясны мотивы, по которым еще недавно утаивались те или иные строки. То вдруг запрет накладывается но такой сравнительно целомудренный и ранее уже публиковавшийся стих, как "Мне Танька, а тебе Анюта", то заменяют точками - ладно бы бедную б..., но нет же, и другие слова на вторую букву алфавита, кому-то, видно, показавшиеся непристойными: бандорша, блевотина, бордель. В других же случаях эти слова непечатными не считаются, так что последовательности в отношении к ним нет. Возможно и такое: вчера слово было вообще запрещено и заменялось точками, сегодня следят, чтобы точек было ровно столько же, сколько букв в запретном слове, завтра разрешат воспользоваться аббревиатурой типа б...., послезавтра признают это слово и его равные права с другими, напечатают открыто и полностью, но... и послезавтра какие-то издатели будут, конечно, жить по-вчерашнему, отставая от "прогресса" и не пропуская в печать "блевотину".

В советские времена выходили, в числе прочих, без малого полные собрания полежаевских стихотворений. Всякий раз что-то мешало сделать полное. Долгое время оставались вообще неопубликованными два стихотворения Полежаева - "Калипсо" и "Дженни". По кокой причине? По нескромности и незначительности содержания", - такой давался ответ на этот вопрос (можно подумать, что публикации у нас должны подлежать только "значительные" по содержанию стихи). Сколько-нибудь заметного распространения в списках названные произведения не имели, уникальные списки сохранились в архиве Кони (рукописный отдел Пушкинского дома), и, обнародовав их, мы вправе заверить читателя в том, что отныне от него не утаено ни одно из дошедших до нас полежаевских стихотворений.

"Калипсо", впрочем, представляет собой расширенный вариант строфы 29 главы первой "Сашки", лексически более пристойный в сравнении с указанной строфой ("спинка" вместо "жопки"). Так называемая эротика, которую знатоки едва ли назовут изящной, но без привычного в подобных случаях сквернословия: Полунага, полувоздушна,

Красотка юная лежит,

И гнету милому послушна,

Она и млеет и дрожит,

И вьется спинкою атласной,

И извивается кольцом,

И изнывает сладострастно

В томленьи пылком и живом!

Одна нога коснулась полу,

Другая нежно на отлет,

Одна рука спустилась долу,

Другая друга к сердцу жмет.

И вся дрожит и сладко стонет,

В глазах томленье и огонь,

И вот зашлась и в неге тонет,

Вздрогнув в последний роз, как конь.

Глазенки под лоб закатились,

Уста раскрыты, пышет грудь,

И ножки белые спустились,

Чтоб после битвы отдохнуть.

А все рука еще невольно

Поближе к телу друга жмет,

Другая шарит своевольно,

На новый бой его зовет.

На бой веселой наслажденья,

На бой восторга и любви,

На сладкий миг соединенья

И душ, и тела, и крови.

Трудно сказать, почему нематерная эротика эротичнее матерной (задача скорее для психологов или сексологов, чем для филологов), но, кажется, это действительно так. Воспевая чувственность, Полежаев здесь удивительным образом воздержался от бранной лексики. В другом стихотворении - "Дженни" - она все-таки прорвалась в текст, но и тут в весьма умеренной дозировке. Стихотворение построено как диалог между разгорячившимся героем-претендентом и сопротивляющейся его любовным домогательствам красоткой:

- Садись на колени,

Прелестная Дженни!

Скорее ко мне!

Ах! долго ль тебе

Дурачиться милой? -

"Ужели ты силой

То хочешь отнять,

Чего тебе дать

Никак невозможно?

Шути осторожно:

Ведь мать у окна!"

- Плутовка! Она

Провесть меня хочет!

С гостями хлопочет

Старушка твоя;

Нет, нет, ты моя! -

"Ей Богу все видно!

Какой ты бесстыдной!

Ах, ах!.." - Не кричи!

Плутовка молчи!

Какие рученки!

Какие глазенки! -

"Какой негодяй!

Послушай! ай! ай!

- Какие сосочки!

Румяные щечки! -

"Послушай, нахал!

Ты стул изломал!"

- Мой Ангел! - "Ай! больно!

Какой беспокойной!

Ай, больно! Пусти!

Да как это мерзко!

Да что, это дерзко!

Да полно, ах! ах!

Нет силы в руках!

Колеблются ноги.

Могущие боги!

Ах! ах!" - Не кричи:

Плутовка молчи!

Ну к черту косынку!

Расстегивай спинку!

Дурачества кинь

И ножки раздвинь...

Уста хоть ругают,

Но мне потакают

Глазенки твои! -

"Ну-ну, не шали!"

- Отбиться не можно;

И, милая, должно

Как хочешь в сей раз,

В мой счастливый час,

Твою мне пизденку,

Пушок и жопенку

Пожать и помять! "

Что пользы кричать?

Уста хоть ругают,

Но мне потакают

Глазенки твои! -

"Ну! полно ж! пусти!"

Это стихотворение, так же как и предыдущее, так же как и некоторые другие полежаевские эротические опыты в стихах, можно рассматривать как эпизод из любовных похождений того же Сашки, не вошедших в одноименную поэму, но как бы примыкающих к ней (в стихотворении же "Тарки" и стихотворной повести "Новодевичий монастырь или Приключение на Воробьевых горах" имя Сашки даже названо).

Расплата за "Сашку" - солдатская каторга, выпавшая на долю Полежаева. Тогда-то и были им созданы стихи, где матершина стала политически-взрывчатой, вошла в трагическую лирику гнева и отчаяния. Едва ли не в любом озорстве при желании можно придирчиво усмотреть некое посягательство на устои, но тут уже очевидно явное посягательство - серьезное и без всякого озорства. Нельзя сказать, чтобы Полежаев вовсе уж не имел предшественников в этой области. Нелегкомысленная, обличительно-разоблачительная матершина имеется у Вяземского в стихотворении "Сравнение Петербурга с Москвой" (1811г.), выдержанном в "предполежаевском" коротком размере - двустопных мужских ямбах смежной рифмовки (ср. полежаевские "Четыре нации" и особенно Три нации"). Но это лишь подступы к тому, что у Полежаева сказалось со всей силой.

В одном из полежаевских стихотворений (1828г.) описываются Спасские казармы в Москве и подземная тюрьма, где томятся скованные узники - провинившиеся и наказанные солдаты. Среди них есть десяток "решительных врагов" царя:

И каждый день повечеру,

Ложася спать, и поутру

В м<олитве> к Г<осподу> Х<ристу>

<Царя российского> в пизду

Они ссылают наподряд

И все сл<омать> ему хотят

За то, что мастер он лихой

За п<устяки> г<онять> скв<озь> с<трой>.

"Сломать"? В Полежаевской рукописи "сл....." оставалось нерасшифрованным. Обсуждалась возможность в этом контексте глагола "служить". Выходило, что солдаты хотят служить царю, которого ненавидят, а это явная бессмыслица, хотя были попытки и ее оправдать. Уместность и мотивированность предложенного здесь чтения "...сломать ему хотят" может казаться спорной, однако оно небезосновательно, в нем скрыта своеобразная логика непристойностей, обостряющих выпад против царя. Поняв ее, можно свести концы с концами.

Выстраивается следующий ассоциативный ряд: 1. Царь - мастер гонять сквозь строй; 2. Шпицрутен, палка; 3. Палка (в том числе, в выражении "бросить палку") - фаллос, в данном случае царский; 4. Замучили солдата, забили, - "заебли"; 5. Надо сломать мучительницу-палку - царский фаллос, чтобы избавиться от истязаний; 6. Глагол "сломать" обычно требует прямого дополнения, но и может обойтись без него, будучи употреблен в неприличном смысле (так, во фразе "он ей сломал" необязательно уточнять, что сломал "целку"); 7. Непосредственная близость жуткого матерного слова ("в п....") к предполагаемому "сломать".

Сопряжение этих семи логических ходов оправдывает предложенную конъектуру полностью, как если бы вместо слова "все" в данном контексте значилось разумеемое прямое односложное дополнение к глаголу "сломать". Следует к тому же заметить, что кощунственная рифма к "Христу" придает тексту не только антицарский, но и как бы богоборческий характер. Да и вообще: матерная брань в молитве?! Идентичная рифмопара встречается в барковиане, в "Девичьей игрушке" ("Разговор Любожопа с Любопиздом": "...Что ты сегодня еб прекрасную пизду, /Ив том хоть к самому я рад итти X....."), причем том тоже неприличное слово дано открыто, а сакральное имя - начальной буквой и точками. В блудилищах стыдятся не постыдного, а, напротив, священного. Полежаев, видимо, знает об этом.

Высказанная им угроза сломать императору фаллос недостаточна. Солдаты готовы вообще разломать, раздробить, расчленить этого монстра. Это уже в другом полежаевском стихотворении (предположительно того же времени). И опять-таки звучит матерная брань - правда, но этот раз ею осыпают самих солдат, муштруя их. Они же вспоминают, что царь уже обманул их однажды, много всякого хорошего им наобещав, и обращаются к нему с такой речью (конъектура пятой строки в нижеследующих стихах моя - А. И.):

Или думаешь ты

Нами вечно играть

И что "еб твою мать"

Лучше доброй молвы?

Так у<мней мы чем встарь,>

П<равословный> наш <царь,>

Н<иколай> г<осударь.>

Ты бо<лван> наших р<ук;>

Мы склеили тебя

И на тысячу штук

Разобьем, разлюбя!

Таков их праведный гнев. Впрочем, все ли (особенно монархисты) согласятся с тем, что гнев "праведный"? Солдаты посягают на жизнь православного царя, стало быть они враги православия и самодержавия. Полежаевская поэзия сильна духом и пафосом отрицания, потому и органично ей бранное слово с его разрушительной страстью, гораздо менее уместное в охранительно-патриотических декларациях.

Патриотическая лирика - высокая лирика, и матершина ей, как правило, ни к чему. Тот же Полежаев, когда ему доводилось славить отечество (редко, но бывало), становился более вежлив. Некрасов за границей страдал от ностальгии, а вернувшись на родину, написал проникновеннейшие стихи, посвященные ей, русской церкви, русскому народу. Стихи не только прекрасные, но и целомудренно-пристойные. Однако, любя Россию, Некрасов слишком многое и ненавидел в ней. Ему тоже (как и Полежаеву) была дана сила отрицания. Воспев родную сторону в одном стихотворении, он бранится в другом, не для печати, вставляя в письмо приятелю следующие строки:

Наконец из Кенигсберга

Я приблизился к стране,

Где не любят Гуттенберга

И находят вкус в говне,

Выпил русского настою,

Услыхал ебену мать,

И пошли передо мною

Рожи русские писать.

"Не любят Гуттенберга" - значит нет в России свободы печати, есть цензурный гнет. "...находят вкус..." - забавно, что у Козьмы Пруткова ханжа находил вкус в сыре, а тут говно жрут да похваливают. "Выпил русского настою" - наверное, рябиновки на станции. Услыхал, как матерятся. И пошли "рожи русские писать", т.е. мелькать: помчался в дальнейший путь на перекладных (как у Гоголя птица-тройка: "И ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи"). Что же, картина получилась довольно емкая и выразительная, да в чем-то по-своему и любовная, проникновенная. Другое дело, что казенный самодержавно-православный патриотизм такую любовь (любовь-ненависть) к России не разделяет, осуждает и отвергает, а уж про е.... мать вообще извольте помалкивать: не для того трудился Гутенберг, чтобы мы ее печатали.

Еще мудрый XVIII век знал, что присловьем "ебена мать", как указывалось в одноименном рондо из "Девичьей игрушки", можно выразить все что угодно - не имеющее отношения ни к половому соитию, ни к материнству. Отлучение двух-трехэтажной и прочей матерной ругани от сексуальных ситуаций было как бы запрограммировано заранее. Сквернословие стало образом и оценкой чудовищного мироустройства в целом, адекватной эмоциональной реакцией уязвленного человека на вопиющие безобразия жизни. Оно стало также отзвуком того, что поэт слышит окрест себя -вместо "доброй молвы" от начальство (Полежаев) или просто в дороге от любого встречного (Некрасов), и все это у себя на родине, в милой и ненавистной России.

Итак, сколько всего: Гутенберг (печать) и мат (непечатное слово), патриофилия и патриофобия... Доскользив от Баркова до Некрасова (минуя Лермонтова, Григорьева, Лонгинова и других), чувствуешь, что все вышесказанное могло бы служить вступлением к разговору о современности, хотя в стороне оставлен вопрос о том, как матерились позднейшие поэты - в "серебряном веке" и после. К такому разговору мы пока не готовы, тут многое еще не определилось и неясно. В последние годы стало посвободнее с допуском мата в нашу печать, а впрочем и сейчас это проходит не без трудностей, небесконфликтно и небесскандально. В одном случае дело чуть не дошло до суда - после того как рижский информационный бюллетень "Атмода" опубликовал (1989г.) стихи московского поэта Т.Кибирова. Вот вам сразу и Гутенберг, и мат, и о России:

Это все мое, родное,

Это все хуе-мое!

То разгулье удалое,

То колючее жнивье.

То березка, то рябина,

То река, а то ЦК,

То зека, то хер с полтиной,

То сердечная тоска!

Посерьезневший мат, чуждый кокой бы то ни было "клубничке", звучит здесь как горьковатый упрек русской советской действительности. Это традиция, о которой шло речь в связи с тюремными и солдатскими стихами Полежаева, дорожными стихами Некрасова. Не ради развлечения и пикантности, а от сердечной тоски и боли. Сверх того, некоторым нынешним концептуалистам, Кибирову в их числе, а также некоторым поэтам, типологически близким к концептуализму, мат потребен для решения еще одной задачи: воссоздать набор ментальных и вербальных стереотипов, формирующих сознание и речь нашего современника. Тут уж без мата не обойтись. Он нужен так же, как популярные, общеизвестные стихи и песенные строки (см. приведенные кибировские стихи), лозунговые клише, штампы устной речи. Принцип "правды жизни в искусстве", понятый в соответствии с этой установкой, требует особого внимания к бранной лексике в наиболее резких ее проявлениях.

Значительность вставших перед бранным поэтическим словом сверхзадач, иные из которых наметились уже в XIX веке, вытеснили традиционную "барковщину" на периферию непечатной литературы. Традиция с годами мельчала, наиболее как бы подходящими преемниками Баркова становились щедринский Владимир Михайлыч Головлев и ему подобные шалуны, втягивающиеся в массовое любительское стихописание. Пушкинское время прошло, наступало головлевское. Но - что любопытно: нам трудно принимать всерьез непотребства и паскудства анонимной массовой культуры, а ведь и она между тем способна создавать своего рода шедевры, чью популярность можно назвать заслуженной. Один из них - "Пров Фомич" - предположительно относится ко второй половине XIX века.

Любопытно, что само название поэмы и соответственно имя героя варьируется по спискам, вернее отчество: есть вариант "Пров Кузьмич". Самое же имя Пров каламбурно обыгрывается в тексте

"Пров Фомич без проволочки...", "К двери Прова провожая...".

Мнимая атрибуция поэмы Баркову настолько фантастична, что ее даже излишне всерьез опровергать: по всему видно, что "Пров" создан более чем через сто лет после смерти легендарного поэта. Поистине легендарного: ведь и упоминавшийся выше щедринский Головлев, старший современник автора поэмы, "хвастался тем, что был другом Баркова и что последний будто бы даже благословил его на одре смерти". Небылица есть небылица. Наиболее же вероятное время создания, да и действия поэмы - последняя треть XIX века. Угадываемые литературные реминисценции отсылают к памятникам русской поэзии 20-х - 70-х гг. прошлого столетия - никак не ранее. О них - чуть подробнее.

Отзвук грибоедовского "Горя от ума", одного из монологов Фамусова, в главке первой "Прова": "С расстановкой, с толком, с чувством". Из ершовского "Конька-горбунка" - хрестоматийное "Эй, вы, сонные тетери! /Отпирайте брату двери... /... Братья двери отворили, / Караульщика впустили" отозвалось в главке третьей "Прова", в самом ее начале. В этой связи показателен и одинаковый стихотворный размер знаменитой сказки и озорной поэмы. А совпадение в самом деле почти дословное: "Ей вы, сонные тетери, / Открывайте Прову двери. / Прову двери отворили / И туда его впустили". Особенно же интересны реминисценции из стихотворений А.К.Толстого, относящихся к 70-м годам. В балладе "Поток-богатырь" царевна последними словами ругает богатыря и потом говорит, что кабы не ее девичий стыд, она ругалась бы еще хлеще. Точно так же ведет себя Таня по отношению к своему незадачливому любовнику Прову. А сон последнего с мотивом возмутительной бесштанности и ощущением смятенного испуга живо напоминает толстовский "Сон статского советника Попова" (где фамилия героя может осознаваться как значащая, "голопопая").

Пров Фомич, он же Пров Кузьмич, весьма интенсивно переписывался и ходил по рукам. Позже (но когда? неизвестно) вошел в состав обширного сборника непристойной поэзии, который по сей день распространяется не только в машинописных, но и в компьютерного набора копиях. В этом сборнике есть и то, что напоминает о XVIII веке, в частности о Баркове. Например, цикл стихов "Девичьи шалости", название которого перекликается с "Девичьей игрушкой" (и варьируются некоторые ее мотивы). "В блестящий век Екатерины" переносит нас и одна из "Екатериниад"

- поэма о Григории Орлове. Но сами вещи - более позднего происхождения. Наряду с уже упомянутыми из крупных произведений представлены бессмертный "Лука" и менее известный. "Король Бардак пятый" с жанровым обозначением-подзаголовком "хуевая трагедия" и одним из героев по имени Дон Дрочилло.

Как мы помним, Пушкин в Тени Баркова" передразнивал Жуковского, теперь же сам Пушкин и еще Лермонтов - как авторы серьезных и далеких от "барковщины" творений - дают материал для комически-непристойных перелицовок. Снова и который уже раз классика попадает в анекдот, но меняются имена, происходит переактуализация пародируемых объектов, наступает также и такое, что в новых условиях смеются над когда-то очень живыми (но не избежавшими канонизации и монументализации) насмешниками ("Пушкин - в роли монумента?").

Пушкинских мотивов преизбыточно в "Луке" (см. Приложение), они встречаются и в других памятниках озорной поэзии, хотя бы как упоминание его персонажей, подчас даже не самых популярных:

О если б в час давно желанный

Восстал бы ты, мой длинный член.

То я поеб бы донну Анну

И камерфрейлину Кармен.

Или не менее дурашливые перелицовки стихотворений Лермонтова, чья "Казачья колыбельная песня" вообще охотно пародировалась:

Спи, мой хуй толстоголовый,

Баюшки-баю,

Я тебе, семивершковый,

Песенку спою...

К произведениям, составившим сборник, о котором идет речь, мы, может быть, еще вернемся в следующий раз. Это уже не "классика" непристойной поэзии, а средний массовый уровень. Но сказанное не относится к "Луке". Ему - специальное внимание. Итак...

ЛУКА МУДИЩЕВ*

Человек и человек - люди,

Яйцо и яйцо - муди.

Мои богини! Коль случится

Сию поэму в руки взять,

Не раскрывайте - не годится

И неприлично вам читать.

Вы любопытны, пол прекрасный,

Но воздержитесь на сей раз:

Здесь слог письма для вас опасный!

Итак, не трогать! Прошу вас!

Но, если слушать не хотите,

То так и быть, ее прочтите,

Но после будете жалеть:

Придется часто вам краснеть.

Дом двухэтажный занимая,

В родной Москве жила-была

Одна купчиха молодая,

Лицом румяна и бела.

Покойный муж ее, купчина,

Еще не старой был поры,

Но приключилася кончина

Ему от жениной дыры.

Но передок все бабы слабы,

Скажу вам прямо, не таясь,

Но уж такой ебливой бабы

И свет не видел отродясь!

Муж молодой моей купчихи

Был безответный парень тихий

И, слушая жены приказ,

Еб ее в сутки двадцать раз.

Порой он ноги чуть волочит,

Хуй не встает, хоть отруби,

Она ж и знать того не хочет:

Хоть плачь, а все-таки еби!

Подобной каторги едва ли

Протянет кто. Вот год прошел,

И бедный муж в тот мир сошел,

Где несть ни ебли, ни печали.

Вдова, не в силах пылкость чрева

И ярость стрости обуздать,

Пошла направо и налево

Любому каждому давать.

Ебли ее и молодые,

И старые, и пожилые,

Все, кому ебля по нутру,

Во вдовью лазали дыру.

О вы, замужние и вдовы!

О девы! (целки тут не в счет)

Позвольте мне вам наперед

Сказать о ебле два-три слово.

Ебитесь все вы на здоровье,

Отбросьте глупый, ложный стыд,

Но нужно вам одно условье

Поставить, так сказать, на вид:

Ебитесь с толком, аккуратней,

Чем ебля реже, тем приятней,

Но боже всех вас сохрани

От беспорядочной ебни!

От необузданной той страсти

Вы ждите горя и напасти:

Вас не насытит никогда

Обыкновенная елда!

Три года в ебле бесшабашной

Как сон для вдовушки прошли,

И вот точенья муки страшной

На сердце камнем ей легли.

Всех ебарей знакомы лица,

Их заурядные хуи.

Приснись ей хуй - и вот вдовица

Грустит и точит слез струи.

И даже ебли в миг счастливый

Ей угодить никто не мог:

У одного хуй некрасивый,

А у другого короток;

У третьего хуй неприличный

И предлиннющие муде -

При ебле самой уж обычной

Колотят больно по пизде;

То только вдруг она кончает,

Когда у этих ебарей

Елдак наружу вылетает,

Как из сарая воробей;

То сетует она на яйца -

Не видны, словно у скопца!

То хуй не больше, чем у зайца -

Причинам, словом, нет конца.

И роз, отдавшись размышленью

О горе тяжком о своем,

Она, раскинувши умом,

Пришла к такому заключенью:

"Мелки в наш век пошли людишки,

Уж нет хуев - одни хуишки!

Мне надо будет так иль сяк

Сыскать большой себе елдак.

Мужчина нужен мне с елдою,

Чтобы когда меня он еб,

Под ним вертелась я юлою,

Чтобы глаза ушли на лоб!

Чтобы дыханье захватило!

Чтоб все на свете я забыла!

Чтоб зуб но зуб не попадал!

Чтоб хуй до сердца доставал!"

Вдова томится молодая,

Вдове не спится, вот беда!

И сколько времени, не знаю,

Была в бездействии манда.

Убитая такой тоскою,

Вдова решила сваху звать:

Она сумеет отыскать

Мужчину с длинною елдою.

В Замоскворечье, на Полянке

Стоял домишко в три окна.

Принадлежал тот дом мещанке

Матрене Марковне. Она

Жила без горя и печали,

И даму эту в тех краях

За сваху ловкую считали

Во всех купеческих домах.

Но эта пламенная жрица,

Преклонных лет уже вдовица,

Свершая брачные дела,

Прекрасной своднею было.

Иной купчихе, бабе сдобной,

Живущей с мужем-стариком,

Устроит Марковна удобно

Свиданье с еблею тайком.

Иль по другой какой причине,

Когда жену муж не ебет,

Тоскует баба по мужчине, -

И ей Матрена хуй найдет.

Иная, в праздности тоскуя,

Захочет для забавы хуя -

Моя Матрена тут как тут,

Глядишь: бабенку уж ебут.

Порой она вступала в сделку:

Иной захочет гастроном

Свой хуй полакомить - и целку

Ему ведет Матрена в дом.

И вот за этой всему свету

Известной своднею тайком

Вдова отправила карету

И ждет Матрену за чайком.

Вошедши, сводня помолилась,

На образ истово крестясь,

Хозяйке чинно поклонилась

И так промолвила, садясь:

"Зачем прислала, дорогая?"

Иль есть нужда во мне какая?

Изволь - хоть душу заложу,

А для тебя я угожу!

Не надо ль женишка? Спроворю!

Иль просто чешется пизда?

И в этом деле я всегда

Могу помочь такому горю.

Без ебли, милая, зачахнешь,

И жизнь вся будет немила,

А для тебя я припасла

Такого ебаря, что ахнешь!"

"Спасибо, Марковна, на слове, -

Вдова промолвила тогда, -

Хоть ебарь твой и наготове,

Да подойдет ли мне елда?

Мне нужен крепкий хуй, здоровый,

Не меньше чем восьмивершковый,

А малому не дам хую

Посуду пакостить мою."

"Трудненько, милая, трудненько

Такую подыскать елду.

С восьми вершков ты сбавь маленько,

Тогда я с радостью найду!

Есть у меня здесь на примете,

Так не поверишь, ей же ей!

Что не сыскать на белом свете

Такого хуя и мудей!

Сама я, грешная, смотрела

Намедни хуй у паренька,

И увидавши, обомлела:

Не хуй - пожарная кишка!

У жеребца и то короче.

Ему не то что баб скоблить,

А впору бы, сказать не к ночи,

Такой елдой чертей глушить!

Собою видный и дородный,

Тебе, красавица, под стать,

Происхожденьем благородный,

Лука Мудищев его звать.

Но вот беда: теперь Лукошка

Сидит без брюк и без сапог.

Все пропил в кабаке бедняжка

Как есть до самых до порток".

Вдова с томлением внимала

Рассказам сводни о Луке

И сладость ебли предвкушала

В мечтах о длинном елдаке.

Не в силах побороть волненье

Она к Матрене подошла

И со слезами умиленья

Ее в объятия взяла.

"Матрена, сваха дорогая,

Будь для меня как мать родная,

Луку Мудищева найди

И непременно приведи!

Дам денег сколько ты захочешь,

А ты сома уж там схлопочешь

Одеть приличнее Луку

И быть с ним завтра к вечерку".

Четыре четвертных бумажки

Вдова дает ей ко всему

И просит сводню без оттяжки

Поутру же сходить к нему.

Походкой быстрой, семенящей

Матрена скрылася за дверь

И вот вдова моя теперь

В мечтах о ебле предстоящей

II

В ужасно грязной и холодной

Каморке возле кабака

Жил вечно пьяный и голодный

Герой поэмы, мой Лука.

К пределу бедности мизерной

Имел еще одну беду:

Величины неимоверной

Семивершковую елду.

Ни молодая, ни старуха,

Ни блядь, ни девка-потаскуха,

Узрев такую благодать,

Не соглашались ему дать.

Хотите нет, хотите верьте,

Но по Москве носился слух,

Что будто бы заеб до смерти

Лука каких-то барынь двух.

Теперь, любви совсем не зная,

Он одиноко так и жил

И, хуй свой длинный проклиная,

Тоску-печаль в вине топил.

Но тут позвольте отступленье

Мне сделать с этой лишь строки,

Чтоб дать вам вкратце представленье

О роде-племени Луки.

Весь род Мудищевых был древний,

И предки нашего Луки

Имели вотчины, деревни

И пребольшие елдаки.

Покойный предок их, Порфирий

Еще при Грозном службу нес

И, поднимая хуем гири,

Порой смешил царя до слез.

Послушный Грозного веленью,

Своей елдой без затрудненья

Он убивал с размаху двух

В опале бывших царских слуг.

Другой Мудищев, воин бравый,

В полках петровских состоял,

Во время битвы под Полтавой

Он хуем пушки прочищал.

Благодаря такой махине

При матушке Екатерине

Прославился Мудищев Лев,

Красавец, генерал-аншеф.

Сказать по правде, дураками

Всегда Мудищевы росли,

Но пребольшими елдаками

Они похвастаться могли.

Свои именья-капиталы

Проеб Луки распутный дед,

И мой Мудищев, бедный малый,

Был нищим с самых юных лет.

Судьбою не был он балуем,

И про него сказал бы я:

"Судьба его снабдила хуем,

Не давши больше ни хуя".

Ill

Настал и вечер дня другого.

Купчиха гостя дорогого

В гостиной с нетерпеньем ждет,

И время медленно идет.

Вот к вечеру она в пахучей

Помылась тщательно в воде

И смазала на всякий случай

Лесной помадою в пизде.

Хоть хуй ей всякий не был страшен,

Но тем не менее, ввиду

Такого хуя, как Лукашин,

Она боялась за пизду.

Но чу! Звонок! Она вздрогнула,

Еще прошло минуты две,

И вот является к вдове

Желанный гость. Она взглянула -

Стоял пред ней склонившись фасом

Дородный,видный господин

И произнес пропойным басом:

"Лука Мудищев, дворянин*.

Одет в сюртук щеголеватый,"

Причесан, тщательно побрит,

Но вид имел дураковатый.

Не пьян, а водкою разит.

"Весьма приятно... Я так много

О вашем слышала..." Вдова

Как бы смутилася немного,

Сказав последние слова.

"Да, это точно. Похвалиться

Могу, конечно; впрочем, вам

Самим бы лучше убедиться, Чем доверять чужим словам."

И продолжая в этом смысле

Усевшись рядышком болтать,

Они одной предались мысли:

Скорей бы еблю начинать.

Чтоб не мешать беседе томной,

Ушла Матрена в уголок,

Уселась там тихонько, скромно

И принялась вязать чулок.

Но, находясь вблизи с Лукою,

Не в силах снесть сердечных мук,

Полезла вдовушка рукою

В карман его суконных брюк.

И от ее прикосновенья

Хуй у Луки воспрянул вмиг,

Как храбрый воин в час сраженья,

Могуч, напорист и велик.

Нащупавши елдак, купчиха

Вся загорелася огнем

И прошептала нежно, тихо:

"Лукашка, миленький, пойдем".

И вот уже вдова с Лукою,

Она и млеет и дрожит,

И в жилах кровь бурлит рекою,

И страсть огнем ее палит.

Снимает башмаки и платье,

Рвет с нетерпеньем пышный лиф

И обе груди заголив

Зовет Луку к себе в объятья.

Мудищев тоже разъярился,

Тряся огромною елдой,

И, как со смертной булавой,

Он на купчиху устремился.

Ее схватил он поперек

И бросил на кровать с размаху,

Заворотил он ей рубаху

И хуй всадил ей между ног.

Но тут игра плохая вышла.

Как будто кто всадил ей дышло.

Купчиха начала кричать

И всех святых на помощь звать.

Она кричит - Лука не слышит,

Она сильнее все орет,

Лука как мех кузнечный дышит

И все ебет, ебет, ебет...

Услышав крики эти, сваха

Спустила петли у чулка

И шепчет, вся дрожа от страха:

"Ну, знать заеб ее Лука".

Но через миг, собравшись с духом,

С чулком и спицами в руках

Летит на помощь легким пухом

И к ним влетает впопыхах.

И что же зрит? Вдова стенает,

От ебли выбившись из сил.

Лука ей жопу заголил

И еть нещадно продолжает.

Матрена-сваха вьется птицей,

Она спешит помочь беде,

И ну колоть вязальной спицей

Луку то в жопу, то в муде.

Лука воспрянул львом свирепым,

Старуху на пол повалил

И длинным хуем, словно цепом,

По голове ее хватил.

Но тут Матрена изловчилась

(Еще жива она была),

В муде лукашкины вцепилась

И напрочь их оторвала.

Лукошка все ж успел старуху

Своей елдой убить, как муху,

В одно мгновенье наповал -

И сам безжизненный упал.

Наутро там нашли три трупа:

Вдова, разъебана до пупа,

Лука Мудищев без яиц

И сводня, распростершись ниц.

Вот наконец и похороны,

Сбежался весь торговый люд,

Под траурные перезвоны

Три гроба к кладбищу везут.

Народу много собралося,

Купцы за гробом чинно шли

И на серебряном подносе

Муде Лукашкины несли.

За ними - медики-студенты,

В халатах белых, без штанов,

Они несли его патенты

От всех московских бардаков.

К дашковскому, где хоронили,

Стеклася вся почти Москва.

Там панихиду отслужили,

И лились горькие слова.

Когда в могилу опускали

Глазетовый Лукашкин гроб,

Все бляди хором закричали:

"Лукашка, мать твою, уеб!"

Спустя пять лет соорудили

Часовню в виде елдака,

Над входом надпись водрузили:

"Купчиха, сводня и Лука".

В одном из списков есть четверостишие, отсутствующее в других списках, - в описании родословной Луки:

Из поколенья в поколенье

Передавались те хуи,

Как бы отцов благословенье,

Как бы наследие семьи.

Мудищев, именем Порфирий...

Пятая строка воспроизведена здесь, во-первых, для того, чтобы указать, в каком участке текста находится данное четверостишие, а также чтобы продемонстрировать разночтение с опубликованным текстом. Такого типа мелких разночтений - "Покойный предок их Порфирий", "Один Мудищев был Порфирий" - по спискам имеется множество. Можно пренебречь ими. И уж подавно нет смысла демонстрировать явно ущербные варианты, искажающие и портящие поэму. Но все же стоило бы иметь в виду наличие другой ее редакции, с совершенно иным зачином и концовкой. Пролог в этой редакции выглядит следующим образом:

Пизда - создание природы,

Она же - символ бытия,

Оттуда лезут все народы,

Как будто пчелы из улья.

Этот пролог выглядит как самостоятельная миниатюра, плохо увязанная с содержанием поэмы, названной именем героя-мужчины. А вот какова концовка в той же редакции:

На утро там нашли три трупа:

Старуха, распростершись ниц,

Вдова с пиздой разорванной до пупа,

Лука Мудищев без яиц

И в жопе десять медных спиц.

Третий стих в этом пятистишии отклоняется от принятого стихотворного размера (пятистопный ямб вместо четырехстопного). Использована несвойственная тексту поэмы тройная рифма. И, кстати, это та самая редакция, которая имелась в виду, когда речь шла о сходных мотивах в "Луке" и басне "Коза и бес".

И еще о вероятных источниках поэмы. Родословная Луки по приемам ее оформления живо напоминает пушкинскую "Родословную моего героя", опубликованную в 1836 г. Строка же "Оно и млеет и дрожит" дословно совпадает со строкой из опубликованного нами стихотворения Полежаева "Калипсо" и его же поэмы "Сашка".

Зависимость от пушкинской "Родословной..." заставляет полагать, что "Лука" написан не ранее второй половины 30-х гг. XIX в. Вполне вероятны и позднейшие наслоения. Так, не исключено, что концовка в той редакции, где фигурируют медики-студенты в белых халатах, сочинена позже, в "базаровскую" эпоху, когда они становились героями дня, И вообще позволительно предположить, что неизвестный автор "Луки" - коллективный автор.

Вот и все. Мне остается выполнить один долг - принести извинения тем читателям, особенно женщинам, которых, возможно, неприятно заденут или даже оскорбят непристойности, изобилующие в предлагаемом очерке. Что ж делать, путь познания тернист и не всегда приятен. Но лучше ли оставаться в неведении?..

Август 1991

_________

* Полный, научно выверенный текст печатается впервые (прим ред.).