СЕРГЕЙ ШЕРСТЮК


ДЖАЗОВЫЕ ИМПРОВИЗАЦИИ НА ТЕМУ СМЕРТИ


Семидесятым
14 февраля 1973
Возможно я буду убит за письменным столом из окна дома, который напротив. Я не вижу, что творится за ним, тогда как происходящее за другими окнами — ясно. Кто-то возле красного торшера пишет письмо — тоже способ почувствовать одиночество, — правда, еще можно покупать мебель; а вот — большое барочное окно, там большая семья собирается за столом по воскресеньям; я не являюсь членом этой семьи, но сейчас я тоже с ними, я, наверное, этот старик, который сидит за столом и в будние дни. Но я покидаю их, чтобы видеть то окно, несущее непонятную угрозу.
16 февраля 1973
Умно — то, что естественно. Дети — умны, мы же с возрастом глупеем, ибо нет большей глупости, чем думать о ней. Спасает еще, может быть, артистизм, но лишь немногих, — немногим он и дан: талантливый же человек — ребенок, но губит этого человека — приобретаемый опыт.
20 февраля 1973
Позавчера уехали киевляне. Мы с Т. становимся друг другу отвратительны. Просто мы уже перешли рубеж, когда дружба больше невозможна, а продолжать добрые отношения можно лишь став любовниками. Мне кажется, я первый это заметил. Дай бог, чтобы такое состояние оказалось лишь временным, мне не хотелось бы рвать отношения с Т., она — умна, но секса в ней нет, и это меня успокаивает. Если же его разбужу я — ее ум станет мне в тягость, уже сейчас он направлен против меня, ну а тогда — она меня попросту уничтожит. Ей кажется порой, будто я ее двойник. То, что она считает во мне своим — лишь скользящее во мне, оно мне столь же чуждо, как физическому наслаждению чувство вечности. Единственное, где испытываемое так близко к вечному и где вечное так далеко от испытываемого. Скорей всего — небытие; если дать себе отчет — нетрудно постичь разницу. Нет, но странно, — я, кажется, немного отвлекаюсь, — странно, до чего «небытие» — всепоглощающее слово. Я вижу всю парадоксальность подобных доводов: небытие — это, может быть, забвение. Но что ближе к вечности, чем забвение? Ответа я, кажется, никогда не дам. Ладно, оставим то, на что не готов ответ. Конечно, Т. меня возненавидит, если причиной этого буду не я. Если же — я, тогда мне придется расстаться со своим благополучием. Нет, мне лучше остерегаться ее.
24 февраля 1973
Не бойся врагов, они — для успокоения совести. Если любить ближнего — зло, следует ли из этого, что ненависть — истинное к нему чувство? — Нет. Ненависть тоже рождает привязанность. Не подпускай к себе никого, будь сторонним наблюдателем — и тогда ты осуществишь то, что желаешь осуществить, иначе растратишь силы и чувства на пустое. Работай, а из всего, что вокруг — только черпай, никого не учи, чтобы не быть похожим на пророка или Учителя. Не создавай никакой школы, знай: любая идея пагубна, особенно та, что похожа на необходимую, — она породит новую идею и свою смерть; пусть глупцы кивают на диалектику, пусть рождают идеи и разносят их; пусть толкуют про развитие. Разве может развиваться то, что переходит от одного вида к другому? Дерево — развивается? — Подруби корень. Оно потеряет свое значение. Развивается то, что, подрубленное под самый корень, не теряет своего значения. Значит, переход от одного вида к другому указывает на вечность. Вечность — незыблема.
Или же и она развивается?
25 февраля 1973
Чудовищно действие пространства и времени. Нет тебе оправдания, если не обратишь это действие в свою пользу.
28 февраля 1973
Пусть не приходит пора искусства — время костров и крови, и нет для Феникса неба кроме одиноких душ. Они не участвуют в пляске, они просто стоят и смотрят, — всегда найдутся свои Макиавелли. Не убирай руки с пыльных страниц, смейся или плачь, но не жди, иди навстречу. Где-то в комнатах слоняется от стены к стене сумрачный бог; найди в его ладонях свой пот и напейся воды, перед тем как уйти. Ты — божественен.
7 марта 1973
Сильные люди изживают слабости, первой же слабостью считают любовь. Но изжив ее — теряют в большинстве случаев вообще свою силу. Известно: сильно то, что не покоряется времени, но следует вместе с ним. Только любовь следует вместе со временем. У людей, склонных к психоанализу, любовь в большинстве случаев конкретизируется в определенном лице. У людей, склонных к власти — она нечто абстрактное, и власть — единственное конкретное, что у них есть. Сочетание того и другого столь же редко, как редки Данте, Достоевский, Вейнингер и Дали. У Наполеона была фраза: «Если посмотреть из космоса...» Любовь ничтожна; знать, что самое сильное в тебе — ничтожество — и не ужасаться — признак величия. Ибо знать, что это ничтожно значит действовать, творить, ведь нельзя умереть с ничтожным. Знать, что это ничтожно, и ужасаться — судьба мученика, но не каждый мученик — мученик «божий». Не знать, что это ничтожно, может только ничтожество. Отсюда: если он не слаб — он не силен.
21 марта 1973
Я только что вернулся с улицы. Как там отвратительно! Меня нисколько не раздражает такая погода, скажем, в феврале, но в конце марта! К тому же я знаю, как прекрасно сейчас в Киеве, и это еще более усугубляет мое отвращение к этому городу.
Я был свидетелем забавного инцидента возле моего дома. Только я вышел из подворотни, как увидел уличную драку, били чем попало и по чем попало, особенно отличался один старик, в свалку попавший явно случайно. Он размахивал тростью и если попадал в кого, тот обязательно валился на тротуар. Как всегда в таких случаях, милиции не было и в помине, хотя на улице Горького это должно быть удивительным. Я не жалел об этом, так как толпа эта не вызывала у меня никакой симпатии, вдобавок в этих разъяренных людях я видел нечто античное. Все зрелище испортили два каких-то типа. Откуда они явились, я не заметил, однако видно было, что явились они с явным удовольствием. По их одежде можно было понять, что стоят они на более высоком уровне, нежели дерущиеся, — те были явно из предместий. Избив всех без исключения, а старику сломав трость, они так же внезапно исчезли. Я был слегка разочарован: испортить зрелище! Только тут я вспомнил, что вышел за сигаретами, и направился к Елисеевскому.
Подобные драки волнуют более, чем искусная схватка на ринге.
28 марта 1973
Управляющий обязан смеяться над собой, а не питать гордыню. Это потому, что в молодости он смеялся над людьми. Кто-то скажет: тот управляет, кто смеется над людьми и их делами. Нет, скажу я, это глубокое заблуждение, и тот не управляет, кто сказал это. Но ты ведь не управляешь, скажут мне. Я не управляю — это так, но и не смеюсь над делами управляющего, я смеюсь над собой и над людьми, а это смешно, и не более. Управляющий — длань естественного порядка, смеяться над ним — смеяться над историей, а это может позволить себе лишь история.
29 марта 1973
Мне постоянно кажется, будто в соседней комнате играют на клавесине. Я захожу туда. Большая комната, все стены в коврах. На диване сидит мать и просматривает старые журналы по кулинарии. Тюль на окнах колышется от ветра, ветер путается в коврах — я для него недосягаем. Я слышу клавесин. Но это играют уже у меня. Идти туда? Или пройти по всем комнатам, заглянуть во все кладовые, ванную, кухню, выйти на балкон, полезть на антресоли? Нет, не ищи клавесин, разве тебе мало, что ты его слышишь?
Помню я попал на репетицию нашего полкового оркестра. Сверкающее серебро труб, лица, руки, — все вместе было до того пластичным, что я решил тогда это написать. На следующий день оркестр пригласили на свадьбу, — вот случай вырваться на волю, - я увязался с оркестрантами в качестве второго ударника. На свадьбе большей частью я бездельничал, пил, танцевал и вел безнадежные разговоры. Вдруг мне бросились в глаза лица: ни фагот, ни альт, ни виолончель не изменились, как хотелось бы, — в них не отражалось ничего, что творилось вокруг, лица были те же, что и на репетиции — музыка как бы отделилась от окружающего — меня поразило это, не скрою: я почувствовал присутствие чего-то неосязаемого и незыблемого. Где-то через две недели мы хоронили капитана Гладникова, тогда я уже писал «Свадьбу в среду». Когда мы вернулись, я порвал холст. Однако я до сих пор не принялся за то, что задумал тогда. Я боюсь выполнить это, как боюсь искать клавесин в комнатах.
Правда дао гласит: полезность чего-либо зависит от пустоты.
1 апреля 1973
Уехал Якут. Уже 15 минут он висит в воздухе. Оля сейчас возвращается домой, смотрит в окно автобуса и думает о том, что Якута любят больше, чем он сам себя. Нет, она почти не думает об этом — она думает о болезни Якута, о диспансерах, институтах, санаториях, туберкулезных палочках, самолетах, о Минске и Москве. Я знаю, что и для меня Ольга уже много значит, пожалуй, не меньше, чем для Якута. Он простился со мной два часа назад, но мне кажется, мы с ним и не встречались — так я по нему скучаю. Люблю ли я кого-нибудь больше? Он всегда разрушал мой дом спокойствия; я сижу на останках этого дома, — а вдруг я не смогу построить его заново? Когда он садился в автобус, рядом был Нейман, что-то говорил, ругался — это успокаивало. Успокаивало еще и то, что, возможно, Якут вернется в Москву.
Черт! Только что звонил Якут, оказывается, он все еще сидит в аэропорту, — действительно начинается Хейли, вылет задерживается до десяти часов, пока до десяти. Я позвонил Якутовичам, чтоб не волновались. Мне это не нравится, очень не нравится, надо было посадить его на поезд. Глупо, ужасно глупо я себя чувствую.
Когда-то, очень давно, Якут написал мне: «Почему люди, которые любят друг друга, живут врозь?» — Со временем это перестает терзать его, того человека, который любит, даже если у него прекрасное воображение на этот счет. Я не скажу сейчас ничего путного, голова ломится от выпитого, но, наверное, самый сильный довод оставаться оптимистом — сознание, что покончить с собой ты всегда успеешь. Завтра проснусь и все забуду, к тому же я, наверное, улечу в Одессу.
10 апреля 1973
«Вчера у меня было скверно на душе». Так написал в письме к родителям Копчик, ефрейтор 150 ОРТП. Вчера у Жрицетки был день рождения. В Одессе было так:
я чувствовал себя металлической машиной, которой разрушают старые дома. Какая-то часть меня — гигантский шар — падал с высоты на железобетонные блоки, падал и опять поднимался, падал и поднимался. Я чувствовал, что испытываю животное наслаждение; кроме всего прочего, каким-то металлическим разумом я понимал, что разрушаемое здание испытывает то же самое: перед каждым ударом оно возрождалось из руин в какой-то совершенный дворец, умоляя разрушить его заново. Еще в Одессе:
я знал себя, когда ехал туда, знал: время, которое я там проведу, выльется во мне в абсолютное, только лишь оно истечет. Как это будет мучительно, я тоже знал. Выбьет меня из колеи — это я тоже знал. Более того — мой взмыленный конь умрет во дворе, пропахшем селедкой. «Вселенная! Чего желаешь ты, того желаю и я!» — возопил, глядя в потолок, Марк Аврелий. Мне казалось, я изрубил десяток евреев и мои пустые ножны поют еврейские псалмы: «Господи! Испугай меня, но не покарай!» Где же я? На поле брани, на базаре, в могиле? Я в своей комнате среди картин и книг. Вот «Мифы», вот мои «Метаморфозы», вот Пикассо с черной лентой на кепке, вот мой «Джакомо Пацци», вот мой «Велосипедист» вот Ван Эйк, Руссо, вот кипа польских «Проектов», «Древнекитайская философия», Фолкнер, Гауптман, «История и психология’’, где издеваются над Фрейдом (а ведь это он укрывает меня одеялом), вот «История» Ключевского, Лем, моя обезьяна, кисти, мое окно, где отражается мое лицо. Ведь я — неврастеник, сексуальный маньяк — хочу написать о себе. А ведь я жду, отчего же не ждать, — когда влетит ко мне в окно жираф с опаленными ушами — он мой близнец, он только что из того портового города, там есть комната без окон, две кровати (одна никому не нужна), этажерка с Пастернаком и «Жизнью кроликов», там написано: «Кролики любят музыку, ведь любят же ее люди»; на кровати сидит Жрицетка, поджав ноги, дабы спрятать голую грудь, которую только что целовал жираф. Я ему это разрешаю (он — это я).
Да, но где я буду: на поле брани, на базаре, в могиле?
13 апреля 1973
Есть люди, которые не подлежат сомнению для них самих и для тех лучших, которые их знают. Ничто не мешает их гению воплотиться в сонмы шедевров, однако за свою жизнь они не создадут ничего путного. Но они и не неудачники. Просто таков их гений.
Фрипуля гениален. Сегодня мне померещилось бог знает что. Я смотрел на «Отамана Сiрко» – это, блин, художник века. Я подумал: он прагматист, новый Макиавелли, и Микеланджело, и да Винчи. Мой учитель, но я плохой ученик. Я осознаю это все сильнее с каждым днем; где-то во мне есть колодец ничтожества, и я утешаюсь, воображая, как хитроумным способом покончу одним махом в этом колодце со своим гением, но только сегодня я впервые подумал: со своим ничтожеством. Можно сказать, я сделал этот вывод, глядя на свой гений. Что же, не гений, как не мои работы; но ведь я бездарен, если могу понять только это, а не свой удел, хотя бы предположить что-нибудь на его счет. Я не могу ничего. Оставаться рабом собственного неуправляемого мира мне противно, как противна мне вся моя жизнь. Я не вижу в ней никакой логики, я трус без опасности и герой без побед, любовник без любовницы и еще много ругательств. Упиваться собственным ничтожеством, как я делаю это сейчас — мерзко. Где дьявол, если я не нахожу его в своей комнате? Боже, эти плюгавые славянские гении, принимающие свою комнату за мир! Ведь я не люблю никого — и в отместку за это природа дарит мне иногда приступы одиночества и фантастическое воображение, чтобы я мучал тех, к кому приводит меня страсть и презрение к себе.
14 апреля 1973
Ларошфуко начисто отделяет здравый смысл от ума, я поверил в это, возможно, руководствуясь мнением о себе самом. Существуют исключения, они встречаются чаще, чем зародыш единокровного брата в мужском организме, но от этого не менее удивительны. Сегодня встретил женщину с исключительным вкусом, уверен: у нее не было больше одной любовной связи. Такие женщины достойны пристального внимания более, нежели старые девы и обычные нормальные матери. Я теряю вкус к любви, я пишу это с облегчением: может быть, в дальнейшем мне не достанутся подобные испытания.
19 апреля 1973
Вчера не мог открыть мастерскую Перцова. Или там кто-то был, или я, олух, не умею пользоваться ключами. Ночью мне снилась женщина, значит, я — сексуально неудовлетворенный. Я чувствую, что кто-то обрубил ветки моего дерева. Во всяком случае, я уже не страдаю, они больше не закручиваются во мне, а это — много.
22 апреля 1973
Сколько иронии я позволяю на свой счет! Пожалуй, надо поостеречься, неровен час, все окажется правдой, а не игрой воображения. Вера в божественный миг — вера в бога, черт возьми, каким бы сатаной он ни представлялся.
Единство одиночеств — новый мой термин, хотя идея вовсе не моя. По-моему, довольно точное определение взаимоотношений людей гениальных, очень талантливых, талантливых — и все, конечно.
25 апреля 1973
В «Академкниге» возле памятника Долгорукому лежит на прилавке Спенсер. Разглядывающей его женщине какой-то мужчина сказал:
— Спенсера я бы купил, будь у меня уверенность, что я его прочту.
— Кто пишет — не читает, — сказала продавщица.
— Это, кажется, Ренье сказал: я не читатель, я писатель, — сказала женщина.
Тогда старик, разглядывавший монографию Пизанелло, сказал:
— Потому он и никудышный писатель.
— На чей вкус, — сказала женщина.
— Часто вкус и эстетическая оценка не совпадают.
— У кого?
— Даже у тех, кто может гордиться вкусом. Даже у гениев. Гений может быть кем угодно, но кто угодно гением — вряд ли.
— А вы кто?
— Я читатель, — сказал старик.
Тогда я громко рассмеялся. Старик улыбнулся, глядя на меня. Ему понравился Пизанелло. Это был Солженицын.
26 апреля 1973
Мои боги — Акутагава, Достоевский, Вейнингер, Гофман, Гоголь - как вы находите своего ученика? Мы все твои ученики, единый бог, а я ученик всех твоих учеников. Я вижу их, когда хочу, а ты видишь всех нас, хочешь ты того или нет. Чего я хочу? Я мастер, но где моя мастерская, бумага, холсты? Моя мастерская — мой разум. Я каюсь сейчас, мои боги. Я хотел отдать свой талант, волю и страсть женщине, забыв о вас. Вы были бы ею, прими она все это. Я каюсь, мои боги, никакая женщина, никто из живых не может принять всего этого, никто, кроме вас. Тебе, единый Бог, я не осмеливаюсь этого предложить, ты единственный, кто вправе выбирать, из чего взять. Возьми у меня. Возьми все и мое покаяние возьми. Я не могу быть слугой живых, я не могу быть своим слугой. Я знаю твоих учеников живых, они не слуги живых. Я знаю (1, 2, 3). Я знаю тех, кто хочет быть твоим учеником: 4, 5, 6, 7, 8. Я знаю, кто мог и не стал твоим учеником. Это 9. Зачем я их перечисляю? Я не знаю больше никого, кто смог бы мне помочь одним лишь своим именем. Если я знаю еще кого-нибудь и не упомянул, прости мне мою недальновидность. Ты один сможешь мне это простить, я же не смогу. Другим же не за что меня прощать.
Потрясающе, как люди чувствуют мою обреченность. Не разум им помогает, а дьявольское чутье. Однако, попытайся вдруг они разобраться в этом своим умом — они начинают заблуждаться. Ничто не мешает верить людям, что гений счастливо найдет свой дом. А вдруг и смерть может быть домом? Но я тоже, как все люди, верю, что мой дом не смерть.
1 мая 1973
То, что мы называем богом — есть бог. Только он смеется над «христианством». Бога нельзя любить: люди, которые считают, что любят Бога, делают это только из страха перед ним. Бога нельзя бояться. Когда не будет ни любви, ни страха — начнется общение с Богом. А это просто. Надо только перестать любить и бояться людей.
Ты можешь это?
6 мая 1973
Я почти разочарован. Еще несколько движений — и я не найду ничего интересного в обилии красок и переживаний, которое оставляют на плоскости столько людей, и я в том числе. Это не нехватка средств или там неудовлетворенность материалом. Возможно, обладай я иным общественным положением, я бы не думал об этом. Но к чему упиваться борьбой, если я для нее не создан? Можно заставить себя обнаружить препятствия и преодолеть их. Можно думать, что препятствия только указывают путь. Допустим, я преодолел бытовые овраги и стою на поле материальной свободы. Ты можешь все, что хочешь. А что именно? Будучи параноиком, строить крематории для торжества искренности? Что ты в них сожжешь? — Я сожгу инстинкты. — А ты? — Я сожгу порядок. — Я сожгу целесообразность. — Я сожгу личную ценность. — И так далее. По мнению каждого, тогда воцарится искренность.
Но ведь существует разум — Вселенная, где ты вправе создать мир, — пусть в нем ты один, а все остальное — трансформация твоего мировоззрения, — этот мир уже торжество искренности. Правда, если тебе скучно в этом мире — бросайся на кровать с гвоздями, смело бросайся в то, что называют жизнью, но я скажу тебе потом: ты бросился в собственный разум, признав его непопостижимым от страха, что постигнешь его.
Ты действительно постигнешь его когда-нибудь; я же — нет.
8 мая 1973
Ну что же, ты признаешь, что государство твое — исторический феномен. Ты видишь, тебе повезло на этот счет. Если для твоего существования созданы все условия в ином государстве, то здесь их меньше и тем ценнее твой здесь успех. Это просто. Твой город — больше всех прочих выражение твоего государства. В нем есть: дурной вкус, суета, бардак, жестокость и стремление к идеалу. Возможности прослыть порядочным — неограниченные. Гением? Ну, брат, это позволяется лишь в Одессе и Киеве. Однако здесь их куда больше; но не будем обижать окраины: понятие творчества — понятие провинциальное. И Москва не бедна отшельниками! Здесь я хвастаюсь и, кажется, по праву. Мое поколение даст гениев; уже десяток лет они топчут асфальт, никем не воспеваемый. Вот он, Ренессанс, который я чувствую, как пот.
11 мая 1973
Как может осуждать людей тот, кто их презирает? Его презрение основано на знании этих людей, а знак страсти и страхи — их не осудишь. Необъяснимые поступки и мечты этот человек находит в себе самом и в редких ему подобных. Он не может сказать, что презирает то, что ему непонятно, а если так, то скорее всего думает, что уважает. Возможно, он и уважает себя и еще некоторых, которые обычно давно мертвы, — живых же он уважает очень мало. Но и их и себя он тоже не осудит ни под каким видом. Почему? Он все позволяет этим людям. Таких людей, как этот вопрошающий, очень мало — это редкие люди. Правда, можно подумать, будто он прощает всем все на тот случай, если придется прощать и себя. Но сколько осуждения в этой мысли. Боже, как одинок этот бог.
24 мая 1979
Я безволен. Я не могу бросить женщину. Я не могу даже решиться завести роман с другой женщиной. Тем более для меня ужасно, если это сделает она. Люби она меня так года три назад, как сейчас, — все было бы просто, ведь я не могу и дня без женщин. Я пустился бы в разгул и забыл ее. Что делать, если все иначе?
2 июня 1973
Сейчас около девяти утра. В соседней комнате спит Жрицетка, и мне стыдно, что ночью я к ней приходил.
4 июня 1973
Вчера улетела Жрицетка. Когда мы расстаемся, я почти всегда чувствую свою ущербность. Это в наказание за те минуты, когда я удивлялся, как может этот человек делать меня «»эдаким счастливцем на балконе под плющом». Так оно и есть. Но я хотел бы знать, наступит ли время, когда не будет предположения, что я ее больше не люблю, а будет твердое убеждение? Сколько раз мне казалось, что я не люблю ее больше, однако все это ряд выводов — и только. Как глуп порой разум! Как бывает он ничтожен рядом с элементарной опиской. Я ведь не хотел написать «как глуп порой разум», я хотел написать совершенно иное.
10 июня 1973
Восьмого июня Жрицетка звонила по телефону. Она волнуется за меня — есть причины; я до сих пор не уверен, что бог меня миловал. Все случившееся я нахожу очень странным.
11 июня 1973
Сухин унес мою работу. Он обожает немецкий Ренессанс и экспрессионизм. Странно, но мой «Еврей» не лишен ни того ни другого. Собственно, это и побудило меня с ним расстаться. Сухин женится, путь это будет ему подарком, и еще я постараюсь явиться на свадьбу одетым прилично.
12 июня — 11 июля 1973
Я одинок. Да Винчи одинок. Микеланджело одинок. Гоголь одинок. Магарыч одинок. Но не менее одиноки те, кто этого не знают. Я это знаю, я этого не знаю, я одинок, я не одинок. Об одиночестве не думают, милый мой, одиночество благотворно и наиболее сильно оно, когда ты забываешь не только о нем, но и о самом себе. Ты почти видишь бога, он же не видит тебя; если он твой талант, тебя увидит следующий за тобой.
12 июля 1973
Я создан только для того чтобы спать с Жрицеткой, я не хочу ничего больше, я не видел ее уже двадцать дней. Сколько произошло за эти двадцать дней?! Я рождался заново как будто бы, но стоит мне вспомнить этот дурацкий сад с черешнями — я глупею. Дьявол, я как будто живу в нескольких временах! Воннегутовская чертовщина все это, вот что я скажу.
31 августа 1973
Когда государство переживает военный кризис — убивают художников.
3 сентября 1973
Стыд, как я думаю, — это то, что прямо противоположно нашему желанию. Сегодня мне было стыдно, что я хорошо одет. Возможно, жизнь бродяги, которую я вел в течение месяца, слишком пришлась мне по вкусу. А этот месяц действительно был хорош. Этот месяц полнее, чем несколько лет, — и в этом нет надобности уверять себя. Первое — я порвал со Жрицеткой: кто дал мне силы? Меня хватило на несколько дней, в этом я уверен, — в том, что было потом, заслуга другой женщины. Ее заслуга в том, что когда кончились мои силы, я любил уже эту другую женщину. Кстати, они похожи. Это второе. Третье — все остальное, что на досуге я подробно запишу.
Почему я не пишу на жаргоне, блин?
17 сентября 1973
Я во многом согласен с Алешиным. Впервые я услышал некоторые вещи, которые приходилось выслушивать от меня другим. Если раньше они казались и мне скорей фантастическими, чем верными, — теперь я в них верю без оговорок. Черт возьми, если они верны, куда деть весь хлам, который я создавал вопреки им? Куда деть мои потуги в общественной жизни? Лучше в таком случае себя простить, ибо не простить себя — не простить бога. Ты не можешь знать, чего ты желаешь, если делаешь обратное своему желанию. Так желает бог, а он любит того, кто стремится к нему. Или ты забыл свои слова? Ты хорошо понимаешь, сколько у тебя преимуществ. Первое: Азия тебя страшила , ты был подавлен, испытывая боязнь перед той миссией, которую хотел на себя возложить, теперь ты свободен. Ты считал: целая нация не в состоянии породить гения, если религия другой нации гениальна. Азия не вернет себе утерянного, Европа не вернет себе утерянного, пусть христианский период еще не кончился в ней; последний свой подъем он будет переживать здесь, в России. Короче, ты принадлежишь к государству, стоящему на пороге Р е н е с с а н с а, который начнется через 5-10 лет. Но только лет через триста будет достигнута его крайняя черта, тогда родится новая религия.
Второе: в своем государстве ты — первый.
18 сентября 1973
Волохан знается с дьяволом. Я смею это утверждать, хотя человека более чистых помыслов не найти. Я пришел к этому выводу, глядя на его работы. Что делать? Есть люди, которым сопутствует удача, есть такие, которым сопутствует дьявольская удача. Волохан именно таков. С каждым годом он становится на несколько шагов ближе к аду и на несколько шагов дальше от людей, которых, однако, не сторонится. Нет нужды избегать людей, чтобы занять место у котла. Я еще не уверен: будет ли он там вариться, или опять же избежит этого благодаря дьявольской удаче. Во всяком случае, его место в аду - грешником или созерцателем. А возможно, самим чертом.
А хочет знаться с богом, сейчас он знается только с перьями ангелов. Я твердо убежден: он ждет от себя права на величие, права на контакт с богом. Я же ничего не жду от себя, но знаю: от меня ждет чего-то абстрактный образ, лицо которого, возможно, — мое лицо. Дао гласит: великий образ не имеет формы. Если мой образ имеет мое лицо, то кто же он? И действительно ли он имеет мое лицо? Возможно, я просто хочу, чтобы он имел мое лицо?
24 сентября 1973
Сегодня с трудом смог подняться к себе домой. Холодная улица мне ближе моего дома, где лежат мои работы, книги, где есть кровать, на которой я сплю, где через стенку отец шелестит газетой, где мать стучит спицами. Я принадлежу всему этому и проникаюсь к нему ненавистью. Может быть, лишь некоторые работы не принадлежат мне, как я им, но этого мало, чтобы меня тянуло домой. Я ненавижу все, что принадлежит мне, все, чему я принадлежу. Я покину свой дом, только лишь пройдет связывающая меня ненависть. Она — та нить, на которой болтается моя принадлежность людям. Мне кажется, они созданы, чтобы построить баню в тысячу ступеней и уйти по ним в духоту. Для меня нет ничего страшнее быть среди них, ибо они в духоте выживут; более того, выживут, истязая друг друга вениками, подобно тому как истязают сейчас друг друга безверием; я же — не выживу, мой распаренный труп покатится по лестнице вниз.
25 сентября 1973
Утром нашли Пал Ваныча в душевой. Кипяток лился на его обгоревшее тело — так умирают в театре от кровоизлияния в мозг. Тетя Маша сказала: «Жена поплачет, потому что на людях». Мы ставили «Кола Брюньона», а Николай Никитич выяснял по телефону, где находится тело Пал Ваныча. Макс улетел во Львов. Иногда он нагоняет на меня такую тоску, как если бы он был надсмотрщиком, заглядывающим в глазок моей камеры. Возможно, то же самое испытывает и он, во всяком случае в «Яме» он это испытывал.
28 сентября 1973
Говорят, Пал Ваныча выносили головой вперед — быть в театре еще одному покойнику. Тетя Лиза сказала: «Страх перед смертью сильнее смерти. Помните это — и живите». Совершенно необъяснимо, почему я вдруг провел такую параллель: желание любить — сильней самой любви. Впрочем, я просто вспомнил, сколь сильно было мое желание и как была слаба любовь, если сейчас я сожалею о времени, которое на нее потратил. Мое сожаление вульгарно, благодаря этой любви я сейчас с полной уверенностью могу сказать, что уже не люблю, — пустое и вспоминать. Якут пишет, будто семья в полном вырождении. А он сам? Пока что он еще не был полным ничтожеством; надеюсь увидеть его без Ольги. Любопытно будет узнать: буду ли я для него человеком, который появляется в тот момент, когда более всего нужен, — ибо, если судить по себе, весь мой путь выложен трупами; люди приходили ко мне и умирали, — те же, к кому пришел я, пытаются, за некоторыми исключениями, идти рядом, или, на худой конец, следом. Пусть я приду к Якуту, хотя в общепринятом смысле – он придет ко мне. «Пустота (сердца) — это значит, что в нем не содержится «ничего». — Это Д а о. Сердце Якута излишне деятельно, ум — почти мертв. Смогу ли я быть живой водой?
1 октября 1973
Приобретя цинизм, почитают себя сверхчеловеками. В человеке ничего нет более плебейского, нежели цинизм.
В новорожденном в равной мере заложены все чувства. Потом пробуждается кровь и вытесняет излишек того или иного чувства, дабы человек соответствовал своему племени и всему роду человеческому. Но среди любви, ненависти, страха, мужества, гордости и прочих чувств есть и чувство божественного, мало кем упоминаемое и мало кем выраженное. Немудрено! Кровь слишком заботится о человеке, чтобы лишить его вдруг облика человеческого, потому что еще с младенчества кровь силится вытеснить чувство божественного. Его остается такая малая крупица, что ей ничего не остается, кроме как влиться в самое лучшее — в любовь. Отсюда люди и обожествляют столь часто образ возлюбленной, реже — природы, и совсем редко — мира. Но смею заметить: истинное чувство божественного с любовью имеет мало общего; во всяком случае не больше, чем любовь и ненависть; правда, некоторые мудрецы, обожающие рассуждать о двух сторонах медали, утверждают обратное. Спорить нет смысла — это их право. Чувство божественного так мало знакомо людям, — а я, черт возьми, принадлежу к ним, — что пока не объяснимо даже так примитивно, как сравнением с любовью. Я ничего не могу о нем сказать, кроме того, что оно у меня есть.
Люди, обращенные лицом к богу, стоят спиной к дьяволу. Обращенные лицом к дьяволу — имеют за спиной бога. Большинство людей стоят к ним боком; таковы и их дела. Евреи обладают удивительной способностью хладнокровно воспринимать все, что способно поразить любой другой мир. Потому они и распяли Христа, потому и сделали из этого параноика сына божьего, потому никто из них и не был близок к богу.
3 октября 1973
О чем речь? Не трудись искать совершенство — это так же неразумно, как умирать от жажды, находясь в реке. Мир совершенен и все в нем совершенно. Ты был богат и наг; страдая от наготы, нашел себе одежду. Как это было? Ты вспомнил, что в соседней комнате лежит твоя одежда. Пришел туда и взял. Одевшись, ты обнаружил еще в одной комнате свои старые обноски. Ты их сжег, что дало почувствовать, насколько крепка твоя новая одежда. Вот ты богат и защищен от холода. Но ты сносишь и новую одежду и опять будешь наг. Со временем ты поймешь, что, решив остаться нагим, ты не будешь больше страдать от холода, — и останешься нагим. Твоя одежда — это поклонение учителям. Нагим — ты не будешь им поклоняться. Когда придет эта пора?
Я не стыжусь того, что меня волнует конец осени.
4 октября 1973
Отказать в просьбе — угодить просящему. Ты не желаешь того, чего просишь, а если желаешь — оно тебе не нужно. Ты не просишь того, к чему стремишься, ты в пути. А в пути незачем просить указать путь — он под ногами, и незачем просить сил идти — ты идешь. В пути обретается покой, и ты не ложишься отдохнуть при дороге: покою отдых не нужен.
Я лишил себя доступного счастья, но обрел постоянную радость, стремясь к недоступному.
Юра сказал: «Бог создал человека нагим».
12 октября 1973
У Юры нет и намека на стыд. Более искреннего человека я не встречал, и поразительно то, что большая часть его жизни проходит в воображении, — он бездеятелен как ангел. Недаром на моих рисунках у него ангельский вид. Я собираюсь написать его с [?]; у меня уже есть несколько подготовительных рисунков; и я бы начал писать их раньше, не подвернись этот заказ. (Деньги, что я за него получу, мизерны, и я бы за него и не брался, но тогда не было бы того удовольствия, которое я получил от работы. Это «Мадонна с младенцем» Рафаэля, я записываю, чтобы не забыть.)
Действительно, время наиболее точно определяет ценность. Оно разрушает кажущееся ценным — и ты видишь: это уже не ценно. Разрушение ожидает всю живопись «а ла прима», а ведь некоторые работы возрожденцев кажутся написанными вчера. То, что долговечно «м а т е р и а л ь н о» — то имеет духовную ценность.
14 октября 1973
Но ветер, швыряющий мне в лицо песок, не уродует его. Я без сожаления расстаюсь со своей землей, если она так быстро превращается в пыль. Камни более плодородны — они не исчезают бесследно, я уже сейчас создаю из них свой храм. Ветер не разрушит его, даже когда подземные воды понесут мое тело к остальному человечеству, чтобы превратить в пыль.
17 октября 1973
Я вспомнил, как лежа на горячем песке в Алупке, я заявил, что с искусством покончено. Потом, спустя несколько дней, Валик спросил — правда ли это? Я не мог дать вразумительный ответ ни ему, ни себе. Только сейчас я постиг смысл своих слов: покончено с тем, что люди называют искусством.
20 октября 1973
Кончики моей слабой памяти напоминают обгоревшие нитки. Они обламываются от неосторожного прикосновения и исчезают бесследно. И это на протяжении всей моей жизни. Я забываю то, что отдает гарью, оно уходит от меня, как уходит чума, оставляя в памяти людей только смешные воспоминания о надеждах, ибо выжить — оказывается не большим счастьем, чем жить. Сегодня мне пришло в голову — возможно, впервые за несколько лет, — что я любил все-таки не одну женщину. Если исключить тетку, убеждение в любви к которой зиждется скорее на литературе, я впервые влюбился в девятилетнем возрасте в Олечку Антонову, свою соученицу. Я помню только гнилой огурец, запущенный мною в нее в тот момент, когда она не оглянулась на мой крик, проезжая на велосипеде. Старый особняк немецкого фабриканта вин, сад с качелями, на которых я сказал ей: «Когда ты уедешь, я буду любить Люсю Уткину», — третий этаж развалившейся казармы кавалерийского полка, где якобы начинал свою карьеру Гитлер, конскую тушу в подъезде, свой вылетевший зуб на крыше дома. Особенно ясно я помню вкус поцелуев, ее твердые соленые губы (это были единственные соленые губы в моей жизни) и картинки из книги «Мужчина и женщина». К сожалению, я потерял ее фотографию — и, к счастью, никогда не имел ее адреса. Пошли мне его бог сейчас, я, наверное, сошел бы с ума...
22 октября 1973
Слава не портит людей — она делает их такими, каковы они на самом деле. Но это не значит, что до славы они не были самими собой; они были самими собой и до славы. Вспомните: есть люди, которые не делают к славе ни единого шага. Иногда мы говорим: «Он пришел к славе» — или: «Слава пришла к нему». В этом — решение вопроса.
Что сказать о сером небе и мелком снеге, который летит параллельно движению людей и автомобилей? — Он обгоняет прохожих, но не оставляет их позади себя.
24 октября 1973
Я знаю, что, поставив перед собой цель прийти к власти, я добьюсь своего. Но если я и найду оправдание своей жестокости до прихода к власти, придя к ней, я не буду даже его искать. Всякий человек, обладающий властью ненаследственной, порождает в людях ненависть к собратьям. 27 октября 1973
Даже не подозреваешь, насколько ты зависишь от своей чувственности.
Войска готовятся к параду — за окном рев чудовища.
28 октября 1973
Несколько минут назад я нашел адрес Миши Львова и решил поздравить его с днем рождения. Я вспомнил, что последний раз был на дне его рождении в 69-м году, и это был первый день моей связи со Жрицеткой. Это дико смешно, но два дня назад, 26 октября, ровно через четыре года, я сорвал со стены фотографии, на которых с нею заснят, причем это произошло в первом часу, как в первом же часу я поцеловал ее четыре года назад. Это не случайно — однако я об этом совершенно не думал.
31 октября 1973
Якут женится на Ольге. Он во всем повторяет историю своих родителей, за исключением туберкулеза. Но болезнь, видно, дана ему как предостережение, чтобы он, не дай бог, не забыл, чему принадлежит. А принадлежит он той пожелтевшей бумаге, которую хранят из-за ее желтизны.
1 ноября 1973
Каждую работу следует начинать так, как если бы это была работа первая в твоей жизни, а в процессе работы над ней — пользоваться опытом, только что приобретенным. Правда, я ничего не имею против подсознания. Трудно найти у Леонардо хотя бы намек на ту «»фамильную’’ форму, которой блистают почти все достойные художники. Его «форма» — это только что рожденная концепция мира и нет ничего совершенней того, что не имеет формы. Манера Эль Греко, Рубенса, Гойи, Боттичелли, позволяющая назвать их имена за десятки метров до их произведений, после восторга перед ней создает впоследствии барьер — его перешагнуть так же тяжело, как сохранить верность первому восторгу. Петров-Водкин сохранил восторг перед Джотто, но сам он меньше Джотто. Однако Джотто — не бог. Форма — это уже очеловечивание. Алешин говорил, что когда на место «Дамы с горностаем» повесили Пинтуриккио, — он, зайдя в зал, почувствовал изменение прежде, чем обнаружил замену. А ведь это неудачная вещь Леонардо!
5 ноября 1973
Женщинам, всем без исключения, нравится сочетание таких качеств, как неотесанность и изысканность, дикость и нежность; словом, чтобы совмещались Минотавр и Тезей в одном лице. Надо только знать, что, в каких случаях и в каких пропорциях может понравиться. Однако следует также достаточно хорошо знать, в чем заключается сила этих качеств, чтобы не предстать защищающимся — и, значит, слабым – существом. Здесь есть еще один подвох: человек умный женщину всегда с самого начала переоценивает, потому впоследствии он находит ее совершенно глупой. Ум — это недостаток, которым обладают только мужчины; и если знать это — женский ум не будет помехой, и ты сможешь любить без угрызений совести.
6 ноября 1973
Юра Брусев, — карьера театрального актера. В молодости он играл юного Ленина, сейчас — записывается курицей за рубль с полтиной. Мне почти грустно расставаться с МХАТом, но я отряхну со своих плеч театральную пыль, кончилась интермедия, пора раздвигать занавес.
14 ноября 1973
Смотрел фотографии, которые принесли мои новые родственники. Когда мама попросила их показать ей, я поднялся с дивана и тут вспомнил, что выкинул их в окно. Зачем я это сделал? У альпиниста особая форма шизофрении — он хочет, чтобы его принимали за стукача. Надо заняться этим вопросом всерьез, потому что чувствую: этот пробел может сказаться на мне самом — я перестану видеть причины, рождающие в людях, которые меня окружают, разного рода стремления — например, альпиниста, или, скажем, Юры.
20 ноября 1973
Человек п р е з и р а е т, когда в его сердце есть место зависти. Презрение — вот причина существования зла. Шопенгауэр отрицал за родом способность развития, благодаря которому зло могло бы быть уничтожено. Сам он испытывал презрение к очень многим, и это лишний раз подтверждает то, что философ не может быть святым, а если так — то тем печальнее вывод Шопенгауэра. В этом я нахожу приговор себе и прочим нуждающимся в единомышленниках. Одиночество только тогда почтенно, когда исчезает вера в возможность обретения единомышленника. Люди научились заменять его другом, но те кто видит между ними разницу, не обременяют себя так по-плебейски. Это возможно только в любви, но когда Это становится осуществленным, любовники поступают так, как Эльвира Мадиган и ейный хахаль. Потому, если мир найдет себя, как эти двое, — он поступит так же.
23 ноября 1973
Могу смело сказать: существует два вида человеческой деятельности. Первый — узнавание, второй — забывание. Расхожее определение первого — познание, второго — творчество. Чистый холст, чистый лист — все это — забывание. Но стоит лишь оставить на них какой-нибудь след — неважно какой — как начинается узнавание той идеи, которая, возможно, так никогда и не будет сформулирована. Я считаю, каждый художник или философ в процессе создания проходит эти два этапа. Один актер мне рассказывал о себе так:
(1) «Если за несколько минут перед сценой я имею представление о том, как буду играть, — я играю плохо.» Сейчас я так же убежден в этом, как и в том, что текст является не символом информации, а символом забывания.
(2) «Я против», — говорил он, — всякой ассоциативности в тексте и вообще против всякой ассоциативности. Она только на первый взгляд кажется лестницей к миру». (Чисто ассоциативная фраза, он мог бы еще сказать — лестницей в небо). — «На самом же деле это лестница в подвал, где, прикоснувшись к мокрой стенке, покажется, что прикоснулся к миру». (Еще ассоциация). — В его рассуждениях есть доля истины. Однако, сам того не подозревая, он доказал, что без ассоциативности невозможно общение. Даже если избежать ассоциативности литературной, самой ассоциативности избежать нельзя. Ибо даже забывание — ассоциация. К этому я еще вернусь. Сейчас относительно первой части его высказывания. Забывание я обозначу таким знаком и в дальнейшем буду его использовать.
25 или 24 ноября 1973
Может быть, переспать с Т.?
30 ноября 1973
Вот что сказала Т. о своем поклоннике: «Он был на севере и стрелял из обреза». «В кого?» — спросил я. — «Не знаю. А потом, чтобы не умереть с голоду, съел свою собаку». Вчера звонил из Львова Корпачев. По-видимому, рядом с ним была жена. Он сказал, что приедет в субботу, остановится у меня, и еще я должен буду помочь ему найти «наших друзей» в Строгановке. «Наши друзья» — это Т.
1 декабря 1973
Что это за ужас!? Сегодня я решил вернуться к «Мике Россову», и только написал первую фразу, как понял, что все, что я смогу написать с сегодняшнего дня, будет злым. И бог с ним, пусть злым, но хоть убедительным! Я же чувствую, что в моей злости будет только злость на прежнего «меня», за то, что я не был умен, — а это видно даже по предшествующей странице, — и потому я бацал действительно клево. Как избавиться от того презрения, которое мне мешает работать? Сейчас сам процесс работы я нахожу предосудительным. И все-таки я начал писать, и все-таки нахожу свое презрение дурным, и все-таки не могу от него избавиться. Я думаю, от всего этого мне необходимо каким-то образом излечиться. Может быть, уехать на несколько дней к И.?
7 декабря 1973
На удивление себе, я не был рад встрече с Якутом. Во всяком случае в первый день, когда он сказал: «Друзья! Священен наш союз!» — я хотел спросить: «Какой?» — однако не спросил и сейчас не раскаиваюсь в этом. В сущности, он добрый малый. Конечно, жаль, что мы с ним не виделись трезвыми, но, вероятно, тогда бы я и не испытал радости от встречи даже потом. С Сайзом все-таки спокойней. Он больше не напрягается, как в былое время, его больше не посещают гениальные идеи во время попоек, он смотрит на людей через бычий пузырь и не жалеет, что среди живых уже нет прекрасных поэтов. Он одинаково далек от людей, как в своей «мечте», так и здесь, на родине. Он читал мне стихи, которые написал в Москве, и те, которые написал на Дальнем Востоке, и те, которые написал еще в Киеве; я скажу: единственное, где он близок к людям, — это в своих стихах, и мне понравились его стихи и не понравилось то, что он любит Пастернака. В «Лире» он спросил меня: «Каким образом человек может коллекционировать боль? Понятно, меня интересует только боль физическая. Ты не можешь ответить, и я не могу, но тот, кто ответит, — великий человек».
20 декабря 1973
Встретить А. значит встретиться со своей совестью. И до чего же она слаба, если, расставшись с А. тут же прочь от себя гонишь его образ. Ты пытаешься найти оправдание своей суетности, своему безволию, своей порочности. Но остановись и скажи себе: знай, что ты умрешь, ничего не сделав. Скажи себе это перед сном, и когда поднимешься с постели — тоже скажи, и не жалей слов, как не жалеют царей.
26 декабря 1973
Я охраняю сон Я-ей; ночное уханье филина не разбудит их, а мне лишь напомнит: я не один. Сухая ветка не упадет на них — я построил шалаш над ними из своих веток. Дождь не коснется их, а мне он не даст завянуть.
27 декабря 1973
Собака обнюхивает новых людей в доме, а потом безразлично сворачивается в углу. Так и я тычусь носом в любой скандал; большая часть моей жизни уходит на распространение сплетни пошикарнее о разных людях, и когда ей перестают верить, — я убираюсь в свой угол. Люди обязаны благодарить меня за ложь, — она позволяет им не быть похожими на меня; уж они-то не покидают свой угол. Сейчас я написал то, что надолго спасет от скандала мое доброе имя.
4 января 1974
Я ясно увидел путь, который мне предстоит пройти, но по истечении всего нескольких дней уже лежу лицом к нечистотам, которые изверг и которые, едва о них позабыв, вижу перед собой так же ясно, как этот путь, оставивший мне только память о счастье. Я не понял одной великой истины: от нечистот можно избавиться, только лишь кому-нибудь их отдав. Я желал быть добрым богом, но сейчас понимаю — прежде надо создать великую пустошь, где я смогу хранить свое зло без страха перед людьми. На то нужна великая пустошь — я достаточно умен, чтобы осознать, чем чревато зло вне себя.
Если я не сделаю этого в ближайшее время, то впоследствии меня ждет судьба Фрипули. Он собрал свои силы, но их не хватило на большее, чем повернуться на спину, лежа в нечистотах, и взирать из этой лужи в космос. Сейчас он восхищен открывшимся его глазам миром и горд, что ему не приходится задирать голову, как прочим, чтобы его увидеть. Но наступит день, когда он вспомнит, что лежит в нечистотах, только пусть это будет не раньше, чем я создам великую пустошь.
5 января 1974
Чем более мы искренни, тем менее лестно мы отзываемся о тех, кого ценим. Пусть тебя это не смущает: у людей нет тех пороков, которых нет у тебя. Я даже представляю исповедь в пороке единственно возможной исповедью всякого человека в противовес исповеди литературной. Где, как не в литературе, мы хотим обнажить себя, и где, как не в пороке, мы пытаемся оградить себя от вторжения истины. Это верно, если только литература сама не является пороком.
Заявление, в общем, довольно ясное — пусть, на первый взгляд, в нем все тот же мой отвратительный дуализм.
10 января 1974
Люди, которые не знают, зачем они живут, постоянно строят планы. Обычно это те, кто не нашел равновесия с миром. Я обращаюсь к такому человеку. Пусть он рассуждает так:
«Я не знаю людей и не знаю себя, тем более не знаю мира. Правда, какую-то крупицу о себе я все же могу сказать (сочтем слова признаком знания).
Я зол. – Значит, люди добры.
Я умен. – Значит, люди глупы.
Я не знаю: ревнив я или нет. – Значит, люди ревнивы и неревнивы.
Я холоден. – Значит, люди страстны.» и т.д.
О мире будем рассуждать так: он таков, каков есть, и сказать о нем можно лишь то, что я не могу сказать о себе и о людях. О себе и о людях я не могу оказать: «божественен» я, как и род людской». Мир — божественен. Мир не зол и не добр, ибо это всего лишь человеческие категории. Будь мир злым или добрым, тогда я сказал бы о нем как о себе, но это противоречило бы моей системе, и я зашел бы в тупик. Это весьма логично и, подумав, ни один человек не найдет возражений. Ибо, будь мир злым или добрым, мне пришлось бы выбирать между добром и злом, А выбрав что-либо человеческое, я исключу возможность своей божественности. Сделать это — значит умереть. Вот наглядная иллюстрация человеческой жизни, которую я уложил в полстраницы. Уравновесить себя с миром — значит умереть.
12 января 1974
Написать: в доме живут евреи и семья полковника. Сын полковника ходит с детьми евреев на христианское кладбище, где растет шелковица. Вечер после жаркого дня, из окна в комнате сына полковника видно окно, за которым на столе стоит гроб. В нем старый еврей, боксер. Его родственники поднимают пол, видимо, что-то ищут, один из них что-то говорит мертвому. Через неделю в этой комнате свадьба. Родственники мертвого еврея прячут его в шкафу у сына полковника. Тот смотрит в окно на свадьбу, его тело раздувается так, что спина вдавливает в потолок абажур. Утром он выдавливает лицом стену на улицу, выползает на двор. Еврейские дети играют на нем в жмурки.
23 января 1974
1. Патриотизм одной нации воспринимается другой как наглость.
2. Сильна та нация, которая может пойти против своих традиций. Нация, которая существует за счет своих традиций, обычно только в них видит свою силу. Где сильны традиции — там нет побед.
10 февраля 1974
Похоже, я скоро умру.
12 февраля 1974
Чтобы покорить народ, нужно сделать его свободным. Если же преследовать народ, то есть стремиться к его порабощению, то можно добиться лишь рабства. Если же преследовать философов, то они станут революционерами. Но, как правило, революционерами были те, кто в силу своего нежелания мыслить ради космоса мыслил ради людей. Слава невозможна без людей, значит — идущий к славе хочет поставить между собой и людьми знак равенства. Философ же стремится поставить знак равенства между собой и космосом. Лучше совершить десять революций, чем стать таким философом, ибо, став им, ты даже умирая не скажешь, что это смерть.
14 февраля 1974
Оказывается, даже презрение к тебе родителей может дать уверенность в своих силах. Бедные родители!
24 февраля 1974
Я не смогу столь долгое время разглагольствовать безнаказанно. Молчи, говорю я себе, — но бог создал меня болтуном. Такого хаоса, как сейчас, никогда еще в моей голове не было. Вместе с тем мне: все никак не попадается человек, который смог бы превратить меня в фаната какой-нибудь идеи. Смешно, однако в моей голове есть все идеи, которыми бредит мир. Так где же он, этот человек? Черт возьми, я ведь моментально предам любого фаната, при всей моей любви к ним и презрении к предателям, Мое сердце слишком рассудочно, мой мозг слишком чувствен, чтобы я мог быть последовательным. Мой удел быть сказочником! Я хочу быть любимым детьми и друзьями.
3 марта 1974
Я живу с постоянным предчувствием беды. Мои слайды неспособны меня отвлечь. В каждом из них — мое предчувствие. Где-то я допустил ошибку, что-то было мной упущено; в моей памяти слишком много обжигающего тело песка; на котором лежал не я, а какая-то девушка, сжимающаяся, как краб, в ужасе перед проплывающими облаками. Я слишком хорошо представляю ветер, пахнущий рыбой; и как я любим ею за несколько часов до ее ненависти ко мне; все это вызывает во мне презрение к ней, не подозревающей, что кара за это настигнет ее первую. Когда же она настигнет меня (к тому времени я уже успею сделать все, что так или иначе мог сделать) — она будет не страшнее раскаленного песка, но более реальной, ибо в этот момент во мне не будет сил оставить после себя больше, чем мне суждено. Но до тех пор еще много лет, а сейчас, я знаю — ее счастью я предпочту свое. Но все, я повторяю, исчезает бесследно, как Юра. Юра исчез где-то в осенней ночи — в следующую осень исчезнет и память о нем, хотя, может быть, я неправ, и как раз в следующую осень Юра появится вновь, но это не значит, что этой осенью он не исчез бесследно. Буду ли я внутренне готов к тому, что в моих отношениях со Жрицеткой не окажется и надежды на близость в будущем? Каждый раз, когда нам доводилось расставаться, я знал, что это всего на какое-то время. На этот счет мой дар предвидения накрыт толстой тканью без единой прорези. Но интуиция говорит, что следует ждать беды, хотя — что такое беда? Беда существует для того, чтобы лишний раз указать человеку его путь.
5 марта 1974
Я достиг последней точки отчуждения с родителями. Если раньше я считал себя к ним равнодушным, то это глубоко неверно. Я лицо всецело общественное, и если рядом со мной чья-то жизнь претендует сделать меня сомневающимся в возможности блага не индивидуального, а коллективного, — я теряю свою бумажную мудрость. Сколько энергии я трачу даром? Со стороны я, вероятно, похож на какого-нибудь монстра из мультфильма, который несется с закрытыми глазами по бесконечным залам и коридорам своего бредового замка и грезит, и бубнит, и бормочет: «Милая Жрицетка, как беспричинно я бываю жесток и как это препятствует нашему счастью! Я не хочу видеть, как мое зло торжествует надо мной, я ведь добр, хотя и эгоистичен так, как можно быть эгоистичным только в пятилетнем возрасте. Но именно в этом детском абсолютном эгоизме я вижу ближайшее благо, до которого человечеству еще лет триста. Милая Жрицетка, ты не подозреваешь, сколько в тебе добра, — одно то, что благодаря тебе я начал свои «Попытки», — великое добро, но твое добро — не только то, что я их начал; — твой образ, твоя душа откроет миру путь через мои «Попытки».
21 марта 1974
Если м е щ а н нет в городе — значит вы не в городе. Если ты сел на пол, усыпанный пухом и шелухой, а на ковре перед тобой одни лишь фрукты — ты должен почувствовать, как ты чужд миру.
1 апреля 1974
Исповедь мудня
Позвольте мне сказать о себе прежде, чем это сделаете вы.
Как я уже говорил (и как вы сами думаете, гладя на меня), в детстве я был эгоистичным, подозрительным, любимое занятие мое было воображать, что родители мои умерли и что я их жалею. Еще я воображал, что остался совершенно один (все это где-то в четырехлетнем возрасте). Но на этом я не останавливался и не начинал все сначала (как делал потом, лет в десять), а лелеял свое одиночество, и тут-то моей подозрительности было раздолье. Я начинал подозревать, что родители (которые умерли) каким-то непонятным образом дознались о моем одиночестве, но жалости ко мне не имеют, а так, хладнокровно и скучно взирают на меня, как обычно взирают на меня за завтраком. И тогда я, чтобы отомстить им, становлюсь властелином, «царем духа, времени и расстояния». «Дух» в моем понимании была жизнь, и как «царь духа» я, естественно, был бессмертен. Я приказывал тетке явиться неизвестно откуда и быть со мной все время, даже тогда, когда я отдаю приказы и их надо выполнять. Я не представлял, что отдаю приказы людям, обычно это были сверхъестественные чудовища, лишенные каких-либо намеков на людей, иногда это были просто цветовые пятна, прозрачные и громадные, с какими-то непроницаемыми сгустками внутри. Взрослым я себя не представлял и помню, что не потому. что не хотел быть взрослым, а потому, что у меня и в мыслях такого не было. Так сидел я на большом зеленом диване-троне и приказывал, а тетка лежала где-нибудь рядом в прозрачном кружевном черном или фиолетовом платье и восхищалась мною. Иногда я прогонял всех из комнаты, и мы ложились спать, укрывшись одеялом с головой.
Я всегда был несчастен. Это я помню очень отчетливо. Нe говоря о том, что меня постоянно мучил страх и что я до определенного возраста не скрывал его от людей. Я скажу одно: где-то лет в десять я неожиданно избавился от страха, — не помню, какие обстоятельства этому способствовали. Исчез страх, а с ним, разумеется, и стыд, и я, что называется, покатился по ступеням вниз, прямо к людям. Это было настолько поразительно, что я не успел даже как следует поразмыслить и сделать вывод — хорошо ли это? Я перестал подозревать всех в нелюбви ко мне, перестал шпионить, и у меня исчезла жадность, я уже больше не воображал, а участвовал. В то же время я был дьявольски самолюбив и потому всегда главенствовал в детских играх. У меня появились враги, но и друзья тоже появились, заменив собой толпу, к которой я не испытывал ни малейшей симпатии. Я хочу сделать маленькую оговорку. Бога ради, не смейте думать, что это я пишу так, скуки ради, чтобы потом, когда ни мыслей, ни чувств не будет, перечитывать за чаем с пирожными и конфетами. Нет, я пишу с полным сознанием, для кого я пишу. И еще оговорюсь: для себя ничего не пишется (а если пишется, то плохое, и не читайте его, — этого не стоит и авторам перечитывать). Даже больше: все, что не на продажу — то не искусство. Ведь не будете же вы возражать, что все истинное, все самое прекрасное — оно казенное, а если и этот довод для вас недостаточен, то вот еще один. Что на Руси достойно названия искусства? Кроме иконописи — все блеф, все смешно, разве не так?.. Разумеется, оставим литературу, но ведь и сама литература — что еще, как не «все на продажу»? И не тычьте мне Гоголя-Достоевского и их страдания, ибо не было бы страдания, не будь этой честолюбивой и эгоистичной похоти — все продать. И еще одно. Ведь смысл искусства (вы сами это твердите на каждом шагу) — откровение, а не продашь своего откровения людям (хоть они и не судьи), что останется от него, как не онанизм, чудовищная мастурбация идеи и т.д.? В вашей каморке, подвале, чердаке — бога нет, вот мое заключение.
9 апреля 1974
Я возвращаюсь к своим записям. Этот день знаменателен для меня вот уже шесть лет. Сегодня день рождения Жрицетки, которую я чудовищно и романтически люблю.
Я славянин, отданный на службу туркам, французам и арабам. Я запорожец. Моя сабля путается в шароварах, мои помыслы чисты, а сам я коварен. Мне претит убийство в спину, но войско мое всегда бьет в спину войско противника. Я лишен чувства ответственности, я могу умереть на чужбине, но выше всего я ставлю атамана и Сечь — я предпочитаю заслонить грудью атамана и умереть в овраге, прежде чем меня обманет турок, но я могу и годами быть гребцом на галерах. Я пью за тебя, Сiрко, я умираю в морcкой воде, я хочу умереть, ибо ты cказал: «Кто хочет подохнуть — идите за мной», — и я пошел.
Оглянись! Ты увидишь только обратное моим словам. Для того чтобы постичь будущее — необходимо увидеть то мерзкое, что составляет нашу суть. Ты, который читаешь эти листы, мерзок, и твоя основа (творческая, жизненная) мерзка. То, что ты приобрел усилием воли, то, что подавил в себе, то, что в тебе от рождения, — мерзко. Ты — плебей! Найди в людях, — своих друзьях, любимой — то, что противно твоему характеру. Те крупицы, против которых восстаешь и ты, и твой отец, и твой дед, и твой сын. В них — настоящее.
10 апреля 1974
(Продолжение исповеди мудня)
Итак, у меня появились враги, но и друзья тоже появились, заменив собой толпу, к которой я не испытывал ни малейшей симпатии.
Тогда я заметил, что упорно стремлюсь забывать всякие подробности о людях, и это приносит мне скорей мучения, чем удовольствие. Большинство тех, кто окружали меня, были людьми без имен, без истории, а что самое забавное — я мало за кем признавал право на удовольствие. Удовольствие было правом, принадлежащим лишь мне, однако сталкиваясь с теми сверстниками, которые пытались ущемить мое единоличное право, я, становясь их врагом, мучился от незнания людей. Мучения породили анализ, анализ привел меня к обобщениям, и я по нескольким экземплярам рода человеческого уже судил о всем человечестве. Так продолжалось до тех пор, пока я не сталкивался с теми, кто ущемлял меня еще более агрессивно. Я стал интриганом. Чтобы привлечь на свою сторону как можно больше представителей человечества, я создавал блоки (сейчас это звучит смешно, однако, как ни странно, я всегда успешно направлял деятельность этих блоков на косвенное достижение своего блага), используя примитивный метод вербовки: сначала давал почувствовать свое превосходство и в тот момент, когда ко мне были готовы испытывать неприязнь, предлагал свою дружбу, которая, хотя и очень туманно, подразумевала уже не мое превосходство, а превосходство того, кому я ее предлагал.
Люди очень чувствительны к чужой силе, забывая, что власть над ними нужна только тем, кто сам этой своей силы не чувствовует, однако нуждается в ней, причем нуждается так, что ради нее теряет человеческий облик, теряет его настолько, что потом и вспомнить не может о нем, и я вам скажу: вглядитесь в этих людей — это ваше лицо. Истинное лицо, которое вы в страхе перед собой прячете в толпе; а как только покажется вам, что начинаете уже терять облик «человеческий», так сразу бежите в темный подъезд, по лестнице — скорей бы спрятать его под одеяло, — так вы боитесь своего истинного облика! Оттого так и горды те, кто не испугался принять на себя все ваши мучения, которые вам всем дОлжно принимать. Оттого они и презирают вас, именуя в своих мыслях не иначе как «скот», «толпа», а ведь они только и отличаются от вас тем, что в какой-то миг не смогли одолеть свою паранойю, пошли на дьявола с последним козырем и выиграли, а выиграв, отделили себя от вас — вот и все хлопоты! Найдутся люди, что за одно это возвеличат такого параноика, завойте только в трубы — я сам побегу преклонять перед ним колени, только пусть он еще рискнет совершить одно — пусть он смешает вас с дерьмом не на словах (и не как-то там, что могут понять, скажем, только где-нибудь «за границей»), а в самом прямом смысле слова. Пусть объявит о том, что его цель — вернуть вас в то, в чем зачала вас земля-матушка, и пусть поступит сообразно своим словам.
Но нет, не осмелится он совершить это — вот и весь о нем сказ, потому не было и нет на земле человека, который стоил бы больше любого другого человека, если попробовать вдруг зашвырнуть его в космос на пару с самым последним из мудней, а посему я и кончаю писать об этом великом человеке, подчинившем себе определенную массу. Я навсегда отрезаю его от этой категории — пусть он, «сын божий», плетется где-нибудь за теми, чьи помыслы все направлены к богу, ну а я уж поплетусь за ним.
13 апреля 1974
Встретил сегодня П-ову. Я узнал ее спустя какую-то минуту, но было уже поздно, — я зашел в подворотню, и она теперь явно была недосягаемой. Правда, я не слишком огорчился — это знак, что скоро, так или иначе, мы встретимся. Дома нашел новый журнал с гиперреализмом*.
Вскоре я швырнул его под диван, а сам развалился на нем, уставясь в потолок. «Искусство — лицо государства», — подумал я. Меня клонило ко сну. Я собрался было устроиться поудобнее, лег на живот, но отворилась дверь, и мама сказала: «Сережа, к тебе Сережа».
Сережа вошел в комнату, улыбаясь и произнося тут же: «Я на один миг . У меня к тебе просьба». Я замахал руками, мол, какую минуту, присаживайся, вот гиперреалисты, вот бергмановский «Стыд», да, я как раз о тебе вспомнил, — ну как моя интуиция? Он развалился в кресле, закурил, взял в руки все мною предложенное, я опять лег на диван и тут же уснул.
«Осознав свое превосходство над людьми, я пришел к великим, которые убедили меня в моем ничтожестве. Ничтожество возвеличило меня и я стал одиноким. Я бежал от него к людям и некоторое время был счастлив», — это доподлинная фраза, которую я повторил про себя несколько раз, как только проснулся. Я поставил Шостаковича, 1-ю симфонию, и тут же почусствовал, что я скис и что нет у меня ни желания делать что-либо, ни таланта, ни даже ума, самого заурядного, а всего-то у меня и есть, что один маленький комплекс, да еще похоть меня одолевает раза три в день, и даже ее я теперь не реализую, ибо женщины внушают мне страх и отвращение, и что чем дальше я развиваю свои отношения с Жрицеткой, тем более, они мне его внушают, и т.д.
Не знаю, куда бы я зашел в самобичевании, не попадись мне в руки опять гиперреалисты, оставленные на кресле. Они внушили мне свой цинизм и лихую мысль: «Все сон! « Я окончу сейчас эту страницу и что-нибудь такое совершу. Если я сейчас подожгу дом или отправлюсь с визитом в какой-нибудь пошлый салон, все будет равно, никакой разницы — все равно.
14 апреля 1974
(Продолжение исповеди мудня)
Вот как темы искусства или паранойи могут меня отвлекать! Когда же я доберусь до самого главного?
Короче, лет в одиннадцать я уже решил проблему социума и подспудно запрятанных в нем человеческих отношений. Социум — враждебен, ничего хорошего не жди. Социум состоит из всех и всего, то есть все и всё, что им принадлежит, — есть социум, есть горизонтальный вне меня мир. Небесный и подземный миры — враждебны социуму, а также и мне, когда я выступаю от его лица. Особенно подземный мир еврейского и православного кладбищ, на которых мы проводили большую часть времени, и мир канализаций, куда мы проникли с Яшкой Закком всего лишь раз. Небесный мир — мое воображение, за которое я был неоднократно наказан, когда пытался сделать его всеобщим достоянием. Я понял: небесный и подземные миры требуют интимного к ним отношения. Ха! — вру — понял это я намного позже, лет в шестнадцать, тогда ничего такого я не понимал, слава богу. Я, видимо, уже тогда предвидел свою будущую жизнь как сплошной кошмар, и, что еще поразительней, как бесконечную цепь катастроф. Но катастроф, безусловно, быть не может без побед. Победы также должны сопровождать мою жизнь, а вот поражениям — хрен, поражений не будет, решил я. Катастрофа — не есть поражение, она — бедствие, непредвиденное, застигающее врасплох, она «Гибель Помпеи», но не «Сдача Бреды». Выжить в катастрофе — высшая доблесть (правда, выживая, не обманись — не убегай).
Сейчас уместно было бы приступить к тому, как я воспитывал себя, какие испытания проходил чтобы в любой момент быть готовым к катастрофе. Ожидать неожиданное — парадоксально, и позже я вовсе перестал ожидать очередную (в собственной жизни) катастрофу, однако детская склонность к парадоксальности осталась у меня навсегда, впрочем, испытания обычные — это колодцы, железные дороги и паровозы, всякие тьмы, высоты и прыжки. О них — в каком-нибудь, если вдруг понадобится, биографическом труде.
Дело в том, что катастрофа, моя личная, например, каким-то незримым образом была связью со всей землей и миром, в который я попал и жил. Все просто как валенок — мир разрушается ежесекундно, если опорой твоей жизни является только он. Своей личной катастрофой ты можешь даже спасти его в том болезненно дорогом для тебя виде, но ты не должен опираться только на него самого, иначе — хана!
Процедура катастрофы столь тяжела и ужасна, что человек слышит только свое сердце и понимает лишь бесповоротность крушения. Ему трудно искать опору вне привычных категорий, но с ними он гибнет. Он даже начинает стремиться к смерти — интуитивный поиск выхода. Потому что ему необходимо что-то вне мира, в котором он живет.
15 апреля 1974
Все же, как бы там ни было, но и теперешние сумасшедшие живут в домах, и никто их в степь не гонит, а в степи им было бы самое место.
17 апреля 1974
Как-то я спросил Якута, когда пришел к нему со Жрицеткой:
— Кто из нас похож на убийцу?
— Конечно, она, — сказал Якут. — Она похожа на отравительницу, но и ты не лыком шит — ты похож на висельника.
Сегодня у меня предчувствие, что со Жрицеткой что-то случилось, возможно, у меня просто повышенная мнительность, но я давно пою дифирамбы мнительности. Сейчас встану и позвоню ей в Киев. Следующую строчку я буду писать уже после разговора с Киевом.
Я не избавился от овоего предчувствия, хотя и говорил с ней минут десять.
20 апреля 1974
Абстракционизм меня успокоил. Я понял, что это нечто совсем иное, чем то, что я называл творчеством. Странно, как это я после лессировок занялся абстракционизмом. Вот будет смеху, когда я приобрету в Москве известность как «последний абстракционист». Но я, черт возьми, знаю, куда это меня заведет. Одно лишь то, что я не могу воспринимать непространственную плоскость, говорит о том, что я в который раз начал путь к единственно возможному методу. Я знаю, чем опять все кончится, — в конце концов это еще раз кончится кризисом, я плотно затворю за собой дверь, перед которой сейчас взвешиваю доспехи. «Взвесь доспехи и трогайся в путь. Скачи во весь опор». Очень мушкетерская фраза, как сказал бы Макс, но я мог бы ответить ему в том же духе: «Я не намерен этого делать».
Если бы я в самом деле не был намерен этого делать! Хуан Миро — вот кто был счастлив и добр.
22 апреля 1974
Я заметил, многие из моих друзей начинают свою деятельность с того момента, когда обнаруживают свое презрение к людям. С этого дня их добродетели совершенствуются, каждый отыскивает себе подобного, как среди мертвых, так и среди живых. Бессмысленная жизнь приобретает вдруг значимость, но я задам им один вопрос, который задаю себе, возможно, раз пять в год: по пути вашего совершенствования — что происходит с вашим презрением? Если все остальное изменилось, то почему презрение ваше осталось прежним?
Если бы я презирал сейчас людей, возможно, я бы так и не понял, что презрение — не более чем признак слабости в отношении людей. Хотя искреннее презрение лучше, чем сознание полного отсутствия силы. Я понял, что подтверждения своей силы ищут только революционеры. Кто я: революционер или идеолог богемы?
Высшая форма художественной деятельности — революция, но займись я ею, буду ли я верен этой идее? Можно изучить шведский язык, чтобы прочесть какую-нибудь книгу. Можно изучить испанский, чтобы сделать революцию, — но вдруг она, как и книга, окажется ничтожной? Куда же деть ворох своих знаний, идей и потраченное время?
23 апреля 1974 О чем это я вчера начал писать?
Никогда не берись за то, о чем знаешь только понаслышке. Необходимо съездить в Киев и проверить — действительно ли я влюблен в Л.С. Боже, до чего я дожил! Если ей снилось, что мы собираемся обручиться — это все женские глупые сны, но если то же самое снится и мне — это уже не глупости. Но меня тревожит другое. Все было бы легко объяснить, испытывай я к ней физическое влечение, однако, я скорее питаю к ней нежность или черт знает что там еще, — и это пугает меня, ибо почти то же самое я питал некогда к Жрицетке. Удивительно, что она вовсе не в моем вкусе, вообще — я не Хемингуэй, чтобы мне нравились большие женщины. Смешнее всего то, что она мой преподаватель, причем тот преподаватель, который может поставить «два» и обозвать идиотом.
24 апреля. 13 мая. 17 мая 1974
Сегодня мне снился страшный сон. Я суеверен, потому не буду сейчас его излагать. Дай бог, чтобы я забыл его. Возможно, я даже зря пишу об этом. Хотя совсем недурной вышел бы рассказ, в духе стихов Андрея Белого. Атлас, глянец, выпь и вьюга. То есть я хочу сказать совсем обратное, ничего этого не было — был один беспрерывный диалог, но ручаюсь, кошмарней этого диалога ничего не может быть, ибо сама смерть рядом с ним смехотворна. Но не было в нем и ничего мистического, все было более чем допустимо для самых рьяных материалистов, в этом-то и весь страх! Результат этого сна — я шарахаюсь от женщин, они — угроза; они не могут подавить во мне энергию, которую бог дал ради них, но могут унизить меня, когда мою энергию поставят вровень с чужой. Силы мне давали только те, кто выделял меня, но мне мало теперь признания за мной интеллектуального превосходства, мне необходимо признание во мне и животного! Я желаю быть чудовищем, монстром, питекантропом, но быть более совершенным животным, чем остальные.
21 июня 1974
Страшно писать о том кошмарном событии, которое происходило сегодня в доме. Это ужасно. Под стать моим детским снам. Мой припадок длился около трех часов; так долго — впервые. Интересно, что ночью Аркаша Львов сунул мне «Достоевский и отцеубийство», я положил его в куртку и, можно сказать, почти забыл. Я не могу сейчас зафиксировать точно, о чем мы говорили с ним, но тот рассказ, на который я потратил часа четыре, кажется, удался мне так, как никогда прежде; я зафиксировал его в своей памяти. Думаю, после Достоевского — это первая вещь, которая так меня потрясла, причем это — моя вещь.
То, что творилось в доме, очень просто мне объяснил Фрейд, когда после истерики я ушел на Патриаршие. Только после чтения я подумал: моя истерика — следствие моего гениального рассказа. Возможно, это своего рода наказание, хотя, назло Фрейду, я думаю, что лишен чувства вины. Но, возможно, подлежит наказанию и стыд, — уж его-то я не лишен.
2 сентября 1974
Летом я не делаю записей. Каждый летний день глумливо смеется, когда я, изнывая от скуки или раздражения (летом я часто раздражен), мечтаю о серых осенних днях или холодных зимних, заставляющих стремиться в тепло, в уютные комнаты, к чаю, к красивым женщинам.
Зимой женщины намного обольстительней, но обольстительные женщины ровно ничего не значат, когда ты на летнем песке, а твоя Жрицетка бродит с беленькой собачкой по двору твоего дома. Солнце достаточно греет, ты достаточно ленив, твои друзья (ты научился гораздо сильнее любить их здесь, в Москве, а не там, где общение с ними одинаково просто и трудно, как со всеми людьми) — твоя опора, надежда, мать их, и уж никак не живые существа. О, здесь ты преспокойно отправляешь их на один этаж с богом, дьяволом, ангелами и гениями, — твои друзья достаточно устали, чтобы не переживать кризиса, не размышлять над всякими глупостями, не сомневаться в своих оловянных солдатиках и жестяных медалях. И ты только потому остаешься чужд их водевильным и кошмарным снам, что твоя Жрицетка красива и коварна настолько, что кажется доступной. Но остановись. Самое главное: только что звонила та самая женщина, похожая на прошлогодний лист, которая была у тебя в прошлом году после твоего изгнания из дома, где настоящая женщина ненавидела тебя и боялась страшной операции — аборта. Женщина-лист опять опускается на твои плечи, перекрещивая случайным своим полетом свою и твою судьбу. Ты знаешь, что будет дальше. Твоя любимая Жрицетка сделает аборт в самое ближайшее время и твои планы жениться на ней опять рухнут, но пройдет ненависть — и ты вернешься к ней, наблудивший и наглый, — но остановись еще раз.
Я очень люблю вас обеих. Тебя — маленькая, красивая, талантливая птичка Дэзи. И тебя — неунывающего жучка, бездельницу и болтунью. Засветите новогодние ленточки и орехи, погрызите и ложитесь спать. Что может быть лучше вашего скромного убежища под елкой, на вате, посыпанной серебром? Ты возьми ее пальчики в рот, она — твои. Спите.
Но и я заметил в себе многие ваши черты: неповоротливость и неряшество.
3 сентября 1974
Сегодня Рэй привез своих л ю дей: Женщина-лист была не одна, ее сопровождал друг ее семьи, — он был напуган обществом Рэя, она — нет. Но ты опять счастливо отделался — эта женщина была не одна, и ты не смог изменить Жрицетке. О, ты расстроился, ты отказался от светских обедов у подрастающих звезд нелюбимых театров, не захотелось даже, пользуясь опытом Майора и Егора, там хамить, ты захотел остаться один.
Если бы я захотел твою Женщину-лист, — о, если бы захотел! Я не так, как ты, добр, я не ищу квартир незнакомым людям и не дарю им свое общение, книги и деньги. Я могу дать тебе добрый совет. Займись чем-нибудь, оставь свои нагие мучения, ну хотя бы сглупи — увлекись христианством, ведь это так заманчиво, ведь тебе будет легче. Я могу заплакать от жалости к тебе. Боже, как мне тебя жаль, я даже не смею признаться, что ты и я, в сущности, один черт.
7 сентября 1974
Ты во всем себе посмел признаться.
Я вспомнил Макасима. Если его муки и тоску разделить на две части, то нам двоим хватило бы как раз. Я ему не завидую, я знаю, что такое страдать, но бог простит меня, — страдать я уже не умею. Повод же страдать у меня всегда найдется, будь лишь умение. Не стану отрицать, что это великий творческий процесс, что год страдания — пять лет плодотворной ежедневной работы, и уж во всяком случае это лучше чем обманывать. Обман рождается в нескольких случаях. Он — рев стабилизаторов. Он — плач над усопшим. Обман интеллектуальный — это юность, жажда славы и странствий, — это мечта, желание страдать будучи циником. Тогда все это есть. Ты страдал в своем воображении, но страдать в воображении на Тополева — было страданием глубоко реальным. Обман на Горького — кризис, девальвация, деградация и страх, что уж вовсе ничтожно. Однако я хочу начать с первого дня моего в Киеве. Перед отъездом мне кто-то позвонил, и я просил меня встретить. Меня встретили Ленчик и брат Якова — Саша, лентяй и негодяй, симулянт, которого бить будут только члены семьи и моя сестра. Было это шестнадцатого июля.
18 сентября 1974
К сожалению, я прервал записи в самом начале. Подя — писаный красавец, его лицо — гейша с гравюры Хиросигэ, бессмертный Моррисон и Моцарт.
18 октября 1974
Мир всегда есть и был таким, каким ты его представляешь. Субъективизм — вот последняя истина. Та роскошь высшего порядка, особенно тщательно отобранная из всей предыстории экзистенциализма самими экзистенциалистами (как: разочарование, одиночество, предпочтение одиночества, культивирование одиночества, смешение понятий «одиночество» и «Бог», отрицание моральных критериев и устоев общества, отрицание самого существования общества, отрицание самое себя, или фраза «Бог умер»), — та роскошь безнадежно смешна для меня. Я сын этой роскоши. Не буду отрицать, что уже сейчас настолько мудр, чтобы отказаться с этим соперничать. Но не скажу, что эта роскошь, разлетевшись в пух и прах, не осела на мне свои пухом: и даже тогда, когда я счищаю его со своей груди, он все еще прочно лежит на моей спине.
Религия? О, она, конечно, есть, но и она не имеет к богу никакого отношения, как впрочем и само слово «бог».
Есть абсурд. Абсурд — мир. Мир уничтожения религиозности и всех связанных с нею понятий. Есть власть , есть любовь , есть творчество . Есть удовлетворение . Превыше всего , а это дает только , а еще и дело . С понятием добра и зла связано , это тоже комбинация, только возможная в рамках , а это не дает полного, ибо продолжение рода отрицает , предлагая взамен .
20 октября 1974
Нет исторического факта!
23 октября 1974
Путаница в словах возникла уже давно. Еще Гуссерль пытался поставить слова на место, но пришел к тому, что те из них, которыми одинаково пользуются в пригородном поезде и в философской литературе, начисто исключил из своего словаря, прибегнув к терминологии upstairs. Так он разрешил проблему неточности, возникающую каждый раз, когда определенные условные побуждения опускались, благодаря этим словам, до безусловных наклонностей. Иначе, говорил Гуссерль, (он так не говорил и, возможно, даже так не думал, но мог бы так думать), можно сказать: «Я люблю испражняться». Это пугало бедного философа и осмеливаюсь тут же заметить, что подобные и прочие страхи немецких философов суть следствия их чрезмерной работоспособности. — О, да ведь я, сам того не подозревая, приблизился к тому чтобы поставить между арийской и еврейской колыбелью одну мать! Наберусь нахальства и назову два этих народа — Авелем и Каином, причем, в силу их чрезмерного честолюбия часто объединяющихся за одним столом, чтоб бросить кости: кому кем быть? Сейчас они внимательно смотрят друг на друга, не замечая, что подброшенная ими в воздух кость давно уже в руках лихого басмача, подбросившего эту кость ради удовольствия видеть ее стоящей на ребре.
26 октября 1974
Вчера приехали Васыль и Сайз, у которого здесь гастроли. Вот забава, как мы все умудряемся уживаться, причем большинство из нас в условиях великой пертурбации идей оказались бы в одном стане отщепенцев, выродков, предателей. Другие — люди дела — превратились бы в убийц, тогда как сейчас те, кто оказался бы в универсальной келье соглядатая, сейчас являются почти убийцами, уголовниками. Сайз привез печальную весть, что М. посадили в тюрьму на год. К сожалению, мне приходилось не только о том говорить, но и видеть, как прекрасное создание природы — плевок Бога на землю, величественное, как кедр, и непоколебимое в схватке с обычными движениями застывшей природы, сгорает в один миг — о, как чудесно это пламя по своей молниеносности, по сопровождающим его звукам, — да, конечно, это пламя — такое же почти движение в застывшей массе, именуемой «мир», как и гигантская буря, только менее обычное. Поэтому сила его уничтожения (сила уравновешивания) так громадна и прекрасна! Это почти божественное одиночество. Буря же вырывает ничтожества, совершенство которых обманчиво. В М. было все для того, чтобы быть великим чуваком, но ничего не было для того, чтобы быть ничтожеством; когда его в последний раз вознесет собственное мифотворчество на новоявленный Олимп, он больше не вернется в нашу Трою и мы будем рады в безумном бреду думать, что наши дела — его воля. О, уже сейчас мы иногда склонны делать это, и не будет смешным сказать, что и сейчас наши очищенные прообразы населяют Олимп, но ведь и Олимп не один! Один, два,.. дальше мой жалкий разум боится проникнуть, а назвать их количество бессчетным я не посмею. О, если мы и можем уйти на преображенный Олимп, то только там можно о чем-либо мечтать..
Я вспоминаю свое знакомство с М., в зимний заснеженный день. Мы возвращались от Якута, спешили к метро, и на самом выходе из подземного перехода на площади Калинина меня кто-то окликнул. Я обернулся и не сразу узнал человека, всматривающегося в меня. Узнав же его, меня тут же поразила мысль, что я не рад встрече, это был Статецкий. С ним был еще кто-то в кожаном пальто. Я не могу устоять перед назойливостью, и вскоре мы оказались в его мастерской. Меня несколько успокоило то, что Жрицетке там понравилось, но этот человек, уже снявший свое пальто, парализовывал меня, отчего мое поведение приняло форму «скромного достоинства». Я заранее приготовился забыть этот день, однако блеск оранжевого и желтого, столь характерный для этой мастерской, в сочетании с черными квадратами в оконных рамах, толкал меня к прямо противоположной мысли. Я безотчетно фиксировал все колебания света, складывающиеся в знакомый ансамбль скального храма Хатшепсут. О, я в храме Амона Ра, на стенах которого Тутмос не успел оставить своих честолюбивых следов. Эта пьяная игра отвлекала меня от человека, снявшего пальто, имя которого я уже забыл. «Тише, тише, господа, господин Искариотов, патриот из патриотов, приближается сюда». Рожденное безвестным гением слово «стук»! Я потерял над собой контроль — последствия выпитого вина и непонятной парализованности — и сказал:
— Послушайте, приятель, а ты не стук?
Потом мне никогда не было неловко за эту фразу. Она так и осталась осколком желтовато-розового известняка в заброшенном храме. Но тогда этот человек, снявший пальто, сказал:
«Послушай, я совсем не стук, что ты, ну вот, чтобы ты поверил в это, я прочту тебе свои стихи». Он читал очень долго и моя парализованность, облекаясь в слова, произносимые им, претворялась в мелодию Сечи, в камни, похожие на досторические яйца, потом превращалась в солнечную каменную пыль, чтобы запорошить мои плечи и волосы, сорваться с них и создать теперь каменных палеолитических Венер, мелодия возрождала матриархат, — мою глупую мечту и воспоминания о детском страхе перед материнскими бедрами, потом уносилась чумацким шляхом в Крым; бог мой, это был поэт, забредший не из Парижа, а из московских чащ. Его воля, безграничная воля, покоящаяся на острие железного меча; он мог стать нашим детищем, а стал моим алтарем. Была и обреченность. Но она была не больше обреченности египетского царства.
Потом мы пили вино, и я не могу вспомнить, о чем мы говорили, помню, Статецкий сказал: «У тебя глаза М., будто ты извиняешься постоянно, извиняешься, что вы, люди, такие скоты», — Эта фраза, как все его фразы, была диким шаблоном, но я ее запомнил. Я повторил ее Жрицетке, когда мы возвращались опять на площадь Калинина, и она рассмеялась.
М. лишь однажды вспомнил о нашей первой встрече. Он сказал, что был тогда поражен красотой Жрицетки, он думал, что никогда не видел ничего подобного и испытывал робость, когда читал стихи. Он много слышал до этого обо мне, и я представился ему еще более мистическим благодаря ее красоте. Он считал, что человек должен быть несчастлив с такой красотой рядом, но я был искренне ироничен, спокоен — какое тут несчастье? — и, кроме того, он и не подумал мне завидовать, ибо такое не может быть мне доступно, говорил он. Хотя Жрицетка совсем не так красива.
Не было человека, более похожего на сатану, чем М. Сейчас его нет и более никогда не будет в нашей Трое, рядом с нами всегда будет нечто в образе сатаны, М. — сатана, и это причина его заключения.
Я увидел его в период его первого вознесения, но ведь истина: гений, покидая тело, не оставляет его пустым. Статецкий говорил о нем: «Он уже тогда летел в ад. Но он мог бы быть и великим поэтом». — То, и другое — неверно. Он, как я уже сказал, возносился, оставляя свой след на земле, свою тень, для которой наша Троя преобразилась в ад.
Жрицетка любила его, и когда он летом исчез, мы оба почувствовали прикосновение легких крыльев. Не касаясь друг друга, мы лежали в нашей спальне, и оба почувствовали это на один лишь миг.
Прошло пять лет, как я поцеловал ее. До этого ее никто не целовал. Пять лет — срок достаточный, чтобы забыть о тонкой недоступной руке, оставившей на руке Якута ожог от сигареты. Я чувствую, что где-то в те минуты я стоял перед обширной галереей лестниц; видно, я попал на самую шаткую, но и самую высокую.
Почему я постоянно думаю о Максе?
27 октября 1974
Был такой профессор Троцкий, который написал «Историю античной .литературы». В тридцать седьмом году он поменял свою фамилию и стал Тронский. Правда, это страшно мучило его, ибо род Троцких прекращался. В 1955 году он вернул свою фамилию и через два дня умер.
Ну что ж — и Женя Соколов не остался без внимания. Если его «Гаргантюа» будет продолжаться в таком же духе — будет замечательно. Но меня успехи друзей отталкивают от своих собственных успехов. Вернее даже будет сказать — изолируют. Вместе с тем я очень легко берусь за самые трудные вещи, легко их претворяю в вещи — «ценности», и так же легко уничтожаю в них «вещь». Тот момент, что большинство людей, сталкиваясь с моими вещами, забывают, кто их хозяин, мастер, — один даже рассказывал мне рассказ, якобы прочитанный его приятелем, на самом же деле — мой рассказ, мною некогда выданный в устной форме этому самому, который мне его сейчас рассказывал, — момент примечательный. Рассказ некогда написанный и утерянный, давно позабытый мною, теперь пришел ко мне, как пришел к нам Гомер, и я, восприняв его в изначальной форме, и не подумал написать заново — пусть себе гуляет.
Да, вспомнил сон Рэя. Однажды к нему пришел во сне какой-то человек и сказал: — Отдай мне роман. — Петя сказал: — Ну, вот еще! Я собираюсь его опубликовать. — На это человека сказал: — Э, брат, это не тот роман. Я его забираю. Я собираю коллекцию романов, и поверь мне, ты не читал ни одного великого романа, — они все у меня. А то, что ты почитал, по своему неведению, за великое — херня. Все великие романы у меня. — Забрал роман и ушел. Его лицо было знакомо, говорил Рэй, но чье? — Бога! — завопил он.
А мне снилась сегодня Жрицетка. Мы были очень дружны и нежны друг к другу. Волшебный сон! Она ужасно была ко мне внимательна.
28 октября 1974
С. очень медленно, зато уверенно, почти настырно, завоевывает пространство вокруг меня. Уже моя квартира, мои работы, родители — в ее владениях. Делается это без всяких усилий, вяло, апатично, — апатия — ее очень сильная сторона, которая, собственно, и не позволяет мне противостоять ей, я перед ней бессилен. Ее нисколько не смущает слово «скука», впрочем само слово «скука» к ней неприменимо, она ведь ни разу о ней не упомянула. И еще: при ней я в состоянии работать, а она при мне в состоянии спать. У нас нет никакой друг к другу привязанности, мы ни в чем не соприкасаемся — она не претендует на внимание — я не претендую на любовь, — и я отношусь к ней как к любому предмету из своего платяного шкафа, а она — любит меня, как матерчатую игрушку, подаренную на Рождество. Но в этом смысла больше, чем в постоянно меняющихся отношениях. Мы не можем чего-нибудь не простить друг другу. Непрекращающийся осенний дождь, небо, как алюминиевая пластинка, свет в дневных окнах, полумрак на моем столе, телефонные звонки за тридевять земель — из какой-то комнаты, далекой, как моя киевская квартира, пустота между коврами — мое любимое состояние. Я покоен и не слышу часового механизма. Сейчас с удовольствием смеюсь, оторвавшись от листа и глядя на физиономию моего приятеля. Он сидит в кресле и слушает оперу. Где-то один человек отгоняет мысли обо мне. Сегодня заходила ко мне Копейка. У нее уже отросли волосы, но она принесла мне не их, а еще одну подробность о М.
В середине августа он сказал, что пошел пить молоко, и исчез. Никто с тех пор его не видел, видели — но уже перед самым его заключением. А где он был? А был, оказывается, он в Крыму. Летом в Крыму Копейка была совсем лысая, и в Судаке к ней подошли двое: один высокий и рыжий, в каких-то лохмотьях по колено, другой — низенький, смазливый, черный и с черными усами. Рыжий сказал Копейке:
— Мы тебя хаваем. Идем с нами?
— Куда?
— А все равно. Мы идем из Киева, а куда — все равно. Ну как? Мы — поэты.
— Я не могу, — сказала Копейка, — я здесь живу. — За ней стояли два ее дебила. — Они полные кретины, — сказала Копейка, — но сильные мэны.
И рыжий с черным ушли. А в Коктебеле она увидела их опять и страшно обрадовалась. Они сидели под деревом напротив столовой писателей и вслух обсуждали входящих в нее и выходящих. Говорили они очень громко.
— Мы — поэты, — говорили они, — мы хотим с кем-нибудь познакомиться. А? А как вы? — У них не было денег и их там кормили.
Копейка узнала М. на моих слайдах и рассказала эту историю.
30 октября 1974
Р е а л ь н о с т и н е т , н о е е м о ж н о о т к р ы т ь е д и н с т в е н н о д е я т е л ь н о с т ь ю. Е с л и ( р а н ь ш е ) н у ж н о б ы л о м и р и т ь с я с р е а л ь н о с т ь ю, с м е р т в ы м б о г о м , т о т е п е р ь н у ж н о м и р и т ь с я с с у щ е с т в о в а н и е м б е з р е а л ь н о с т и.
Фрейд воспринял религию как предмет. Отчего же нет; однако в религии отразился на человеке свет, пусть немощный, но святой, что не только никак невозможно, но даже запретно разбирать, как предмет.
31 октября 1974
У Лизы Харольской устраивались музыкальные вечера, где любили играть Лядова и Шопена. Стравинского там играть не любили, или не решались. Однажды исполнили романс Шостаковича, но только однажды.
Я всегда чувствую себя лучше, когда вспоминаю этот нереальный мир. Тишкин стал поверенным этого мира. Я очень легко посвящаю его в самые свои сокровенные тайны, хотя вряд ли он видит разницу в том, что является моим сокровенным, а что просто моя фантазия. Моя власть на него не распространяется, поэтому он всегда к моим услугам. Крымский античный мир он воспринял как истину, и я сделал вывод, к которому стремился еще в детстве: фантазия и есть истина, или факт, если на минуту допустить, что есть история, но я уже на пороге того, чтобы написать свою собственную фантастическую подлинную историю. В мифах моя кровь, весь мой мир кровеносных сосудов пульсирует мифологической ясностью.
2 ноября 1974
В некоторых своих записях из этой книги я изрядно глуп. Это видно особенно, когда я себя с кем-нибудь связываю, но справедливости ради надо сказать, что я делаю это достаточно часто. Но все-таки не слишком, ибо я не вижу существенной разницы между своими и чужими заблуждениями. Какая разница: ошибаешься ты или кто-то рядом, кто может стать для тебя .?
Однако не следует фетишизировать свою многоликость. Роль кардинала предпочтительнее роли короля, хотя в ней меньше блеска. Оговорюсь: до тех пор, пока ты не на троне. Проливать кровь — дело нехитрое, попросту плебейское, но сколько в этом деле может быть величия, если эта кровь — во имя трона. Ассирия — хороший пример. Есть один ассирийский рельеф: Ашурбанипал сидит в кресле, рядом его супруга — идеальный , а рядом висит голова врага.
Дети Саргона II, разгромившего Израиль, стершего с лица земли Вавилон, нанесшего тяжелое поражение Урарту, убивают его, потом один из них, Сенхериб, убивает остальных, правит, его убивают; затем правит Ассархадон, которого тоже убивают. Но если и можно найти что-нибудь подобное в иных государствах, то вряд ли можно найти государство, подобное Ассирии. Ассирия — феномен, одинокий феномен, которому не суждено повториться. Она вспыхнула мгновенно, потому что не могла не вспыхнуть, потому что она — Ассирия, не то государство, которое столетиями собирает вокруг себя солому, чтобы гореть ярче, а то, которое, еще не возникнув окончательно, целенаправленно идет к своему искоренению. И потомки ассирийцев, которые чистят обувь на Кузнецком мосту и на улице Горького, — отблеск этого величественного горения, которое и через две с половиной тысячи лет сужает мои зрачки.
6 ноября 1974
Сейчас около часу ночи. Утром я напишу об А. Скоро она уедет в Ленинград — под моими ногами треснет еще одна ступенька. Сколько их осталось? Во всяком случае ступня нащупает новую, но ниже — не будет ничего, и когда кончится мой путь: треснет последняя — мне останется надежда на крылья, которых сейчас я не вижу.
Я все дальше от людей. Даже самые близкие из них — удаляются, прикрывая свою наготу венками, сплетенными мной, чтобы украсить их головы; становятся еле различимыми и совсем исчезают в фиолетовых парах; я перестаю их понимать; они мне неинтересны.
7 ноября 1974
Мое перо, мой шлем — безмолвие. Свои стрелы я отдал Филоктету. Окна, не забрызганные дождем, не отрицают, что за окном дождь. Тишина, порожденная музыкой, — мое перо, мой шлем. Промежутки между ними — это я. Как я ощущаю свою силу, когда последний звук сворачивается под потолками. Мне в неудобных условиях подают знак: на моей вытянутой руке — пустота, я сжимаю ее — это просто, рука пуста. Теперь можно положить ее на край стола и ждать следующего знака. Одна женщина мне рассказала, что однажды я чуть не попал под автомобиль, в котором она ехала. Она и человек, сидевший за рулем, испугались, а я даже не заметил этого. На мне были зеленые вельветовые штаны и кожаная куртка. Я был с этюдником за плечами — значит это было очень давно.
9 ноября 1974
Сегодня уехала А. Между нею и мной постоянно образ ее сестры: они близнецы. Как я слышал, она немного выше А. и волосы немного длиннее. Но я рад, что не видел Т., я даже хочу увидеть ее как можно позже — когда А. будет милой очаровательной сестрой. О том, что я ее хаваю — пусть никто не знает. Пока — это мне удалось скрыть и от нее, она считает, что я хаваю Д. и меня забавляло, когда мой собачий взгляд принимали не на свой счет. Вряд ли мне это удавалось раньше. Впрочем, нашел чем кичиться! Сейчас у меня одно преимущество, которым обладают все, кто не стремится к обладанию любимой чувой — мне незачем ревновать, беспокоиться о своем положении — я свободен от всех треволнений, и одно лишь неудобство — мне приходится обладать теми, кого я не люблю. А как прелестна А.! О, с каким удовольствием я перечислил бы хоть самую малую толику ее достоинств, однако мне придется долго ее не видеть, и я не хотел бы мучаться своим конкретизированным образом. Надо быть очень отважным, чтобы писать о любимой чуве, чтобы писать ее портрет, и чтобы не говорить о ней вслух. Хотя последнее проще и лучше. Это не мешает.
17 ноября 1974
Я увидел сушу и остался на ней. Это был Арарат. Кругом открываются земли, уходят ненавистные воды — их уже не видно на горизонте. Я не уйду с вершины, мне суждено на ней истлеть. Давно я покинут людьми и животными, мой остров разрушен ветром, скоро меня забудет и Бог. Забудет и вспомнит, чтобы дать мне вечность. Но сейчас я крикнул бы любому, забравшемуся на вершину: Помоги мне, я умираю! Помоги мне I, помоги мне 2, помоги мне 3, помоги мне 4, помоги мне 5, помоги мне 6, помоги мне 7, помоги мне 8, помоги мне 9, помоги мне 10, помоги мне II, помоги мне12, помоги мне 13, помоги мне 14, помоги мне 15, помоги мне 16, помоги мне 17, помоги мне 18, помоги мне 18, помоги мне 19, помоги мне 20, помоги мне 21, помоги мне 22. Я бы вам помог. Я бы сел с каждым из вас за стол и вы бы не умерли. Я бы бросил ради вас даже свой Арарат, или попросил бы бога залить все водою снова, и вы бы не умерли.
20 ноября 1974
Никакого нет желания работать. Возможно, я слишком много трачу сил на глупости. Да нет, я просто разленился. Нахожу свои старые записки и читаю их перед сном. Удивительно, но некоторые из них, — написанные 3-4 года назад, — кажутся мне классикой, чего, правда, нельзя сказать об уже чисто литературных упражнениях. Но какие там есть кайфы! Подумать только, дремлющий мой разум. Вот один: «Оставь кисть — и ты узнаешь жизнь, как старую знакомую, оставь суетную жизнь — и ты узнаешь кисть, как боевого друга, оставь и то и другое — и ты не узнаешь мир, хоть это будет твой отец». А вот другая. Прочитав ее, я понял, как мало я изменился, но в то же время — она была совершенно мне чужой. «Где-то в середине декабря я обрел ясность, и это меня ужаснуло — она, как и я, имеет две души, в общем-то, так оно и должно было быть, ведь мое представление о себе — это в первую очередь представление о мире. Кстати, обретя ясность, мы понимаем, что приобретено не необходимое, но и не лишнее, а угрюмость и самодовольство, которые, впрочем, знакомы нам и из других людей и из природы. Но как бы я объяснил обычному человеку, что же такое ясность? Вероятнее всего, самым верным объяснением было бы нежелание объяснять. Сейчас меня заставляет писать только честолюбие — это скажем честно, и ни в коем случае не привычка к самоанализу. Апогей моего честолюбия — жажда забвения. Фиглярство? Обретя ясность, я не изжил свой характер, и скажу откровенно — более гнусного характера я не встречал. Как только он подводит меня к плотскому счастью — а он только к тому и ведет — он же бросает меня на самое дно плотского отчаяния, досадно, что изживаем мы свой характер лишь тогда, когда изживает тело».
В этом измышлении есть несколько случайных слов, которые выставляют меня в неприглядном виде мудака. Однако я был в этом виде более адекватным.
22 ноября 1974
Какие-то мелкие, незаметные, как брызги граната на огромном полу, но идеальные по своей форме, — какие-то маленькие блестки, нашитые у самого подола на платье из лионского шелка, — но нельзя от них оторваться, хочется собрать их с пола, сорвать с платья, разложить на ладони и для большей верности занавесить окна шинельным сукном, спрятаться в платяном шкафу, чтобы ни один из этих проклятых ярких лучей не осквернил их чудесного блеска. Положить их на лицо и так покинуть шкаф.
23 ноября 1974
Сегодня вечером читал свои старые рассказы, которые привезла Света. Какая невероятная разница между моим доармейским и послеармейским миром! Иногда я даже находил создания рук врага. Это не ложь — боже упаси, я никогда не лгал, — это глупость, а когда не глупость — тогда водевиль, но что интересно: если обрезать с рассказов все живое, материальное, если забыть грубый стиль, одним словом — то, что пластика, тогда образ — вот что мне близко, это просто мое детство — мой постоянный мир, мой лотос и трезубец. Это зеленая ольвийская монетка -дельфин. Каких-то десять лет понадобилось, чтобы узнать, откуда эта монетка, волновавшая меня в двенадцатилетнем возрасте, каких-то пять лет, чтобы прочесть себя и не разочароваться в зеленых вельветовых штанах и кожаной куртке.
Мистика — это литературной стиль.
26 ноября 1974
Воображаемый античный город с одной лишь разницей: на фронтонах — герои с огромными бронзовыми крыльями.
27 ноября 1974
Любимая, время движется во всех направлениях. Представь себе любую точку шара — сколько от нее путей, столько путей у времени. Что за бред: прошлое — настоящее — будущее? У всякого из нас столько времен, сколько звезд, мать их, в небе. И сколько раз твое «как бы прошлое», пересечется с моим «как бы будущим», твое «как бы настоящее» с моим «как бы настоящим»? Ни бегство, ни забвение, ни смерть, ни ненависть, ни даже самое черное из всех предполагаемых адских посланий — ранодушие, ни даже любовь к другой, какой бы чудовищной она ни была во тьме времен, не пересекающихся с тьмой твоих времен — не способны изменить предрешенного: где и когда и со сколькими мне предстоит встретиться, разминуться и прожить всю жизнь и один лишь миг и забыть всю жизнь и миг — не знаю (так огромно число времен, что и сейчас, я знаю, мы тонем в океане, выходим из вагона, лежим в кровати, знакомимся в амфитеатре, хороним поочередно друг друга, едим мороженое в пассаже).
О как страшны эти, разумом отвергнутые, времена!
О как страшен, отвергающий их, разум!
А мне ведь не ты сегодня снилась, — хо! — чтобы ты сказала, увидев эту мадам, с которой я вел утомительно бесконечную беседу о тебе, как о той, которой вроде бы никогда и не было, кроме, разумеется, моего воображения (видишь, как трудно тебя долго не видеть). Я рассказал ей, воображаемой, как я теперь знаю, случай на берегу моря. Странно, я рассказывал его, вспоминая, как действительно бывший. Ночью в компании с кем-то (не помню), мы пили в море красное шампанское, а потом наблюдали падающие звезды и как положено в таком случае, загадывали желания. Я загадал увидеть НЛО и вот — на тебе — увидел зависшую белую точку. Помню также высокую справа от нас скалу.
Вот что я скажу тебе: не было — так будет. И шатенка эта с серыми глазами по всем неразумным категориям еще будет убиваться от мысли, что, может быть, ты существуешь не только в воображении.
28 ноября 1974
Завтра исполнится две недели, как я не беру в рот спиртного, и уже появились первые симптомы. Я не хочу уезжать в крейзи-хаус, я не хочу, чтобы мои родители вызывали эту белую машину, но и находиться в этом гигантском паноптикуме — я не могу. Надо вязать эти сидения в петькиной квартире — с чаем и баловством на картоне, с кретинскими битлами, которые уже не лечат, да и вряд ли лечили когда-нибудь. Я ненавижу эту музыку, эти хэппенинги, слайды, этих седуксеновых девиц и нескончаемые разногласия в крейзовом обществе, подогревающем страх друг у друга перед каждым из нас своими личными идеями, — особенно А-цева, а его идеи — револьверный шум на фоне петькиного «трансгуманизма». Потом еще эти звонки. Эта И., иногда — вспорхнет и исчезнет — тоскливо и одиноко. Я заражен. Это неизлечимо. Я не смогу уверенно смотреть в глаза даже тем, кого люблю — они для меня недосягаемы; — либо я летаю, путаясь в оледеневших листьях, либо валяюсь под мостовой, когда они по ней ходят. Ради бога, я никогда не лгу, я постоянно оправдываюсь. Перед собой, перед людьми; мне всегда стыдно, но я и презираю всегда, всегда глумлюсь, всегда ненавижу и всегда растерян, я расползся как старый диван, ощеря пружины — но они безобидны, проще — ничтожны. Но мое воображение?
С чьим оно может сравниться? Мне жаль, что я знаю одно лишь для себя средство, но я боюсь им воспользоваться. Лечь и спать — я боюсь утра, полдня, вечера, — лечь и спать – ночь; отпусти эту девочку — этот седуксен, этот пароксизм на немецком ковре. Секс — как он страшен! Это кошмар, который не чудился в детских снах, это не меньше, чем смерть, это не просто абсурд. Нет, ради бога, прекрати свои хэппенинги, свои шутки — ты ими болен — достиг абсурда — достиг. Достиг дальше некуда — заразил людей, заразился сам, всем плохо — и все чувствуют это. Неустойчивость, порожденная неправильным освещением и плохо разрезанной бумагой.
Ну, наконец я себя предупредил. Отдохни. Вот английский текст — переведи. Да, завтра приезжает Леся.
7 декабря 1974
Сегодня я вернулся из Киева. Есть все, чего нельзя различить на кончиках пальцев, но что огромно и безобразно на кончиках волос. Сегодня я начинаю писать. Я счастлив по многим причинам, я любим, я здоров.
8 декабря 1974
Сёзя Хомутский сказал однажды: «Я не люблю искусство. Я бы уничтожил его ради одной пятки Анны В-ко.»
11 декабря 1974
Мы не можем остановить движение небесных тел, поэтому обязаны их ненавидеть. Но мы предпочли забыть о них.
Как трудно остановить свою речь! Сделай, боже, меня безмолвным.
9 января, 14 января 1975
Сам того не ведая, я привыкаю к некоторым обстоятельствам своей «новой» жизни. Новой — это условно, так я окрестил неповоротливость своего тела и внутреннее предательское дребезжание, которое при всех моих усилиях убедить себя в собственной монолитности — убеждает в обратном. Я никогда не принимал отчаянных решений и никогда не совершал подобных поступков, однако я сам, каких-то два года назад, представлял собой этот пресловутый космический образ непреходящего отчаянья. Я не хочу срывать манишку с иссохшего тела и кричать, балансируя на подоконнике: Боже! Спаси меня! Неужели ты не видишь, что меня набили прелой соломой, и она смердит, покрывая меня железом? Во мне высох мой «компрачикос», а ты еще не выстлал мой путь днищами разбитых эсминцев. Роди меня заново, а проще — верни мою кисть, вот тогда я намалюю твой зад на своей роже.
9 февраля 1975
Если уж кто и принимает старую мысль как новую, — так это человек определенно впечатлительный, а вот кто новую мысль побыстрей старается отнести к старой (а для него она и вправду новая!), тот пусть и впечатлительный, только никчемный, нетворческий человек.
Прошла боль — только, сдается мне, как-то уж очень быстро прошла, даже неожиданно, — так что обидно стало, что прошла. Что теперь я могу спать, тоже не радует, теперь я думаю — пусть бы я еще поболел, помучался — все-таки, когда боль, спокойней как-то.
Макс в Киеве все упрашивал, чтобы я ему писанину эту привез, а я ему обещал, да, конечно, не привез, — он очень обиделся. Хотелось ему силы немножко набраться, урезав ее от чужих вздорных построений, и уже заранее это предвкушал, желая от меня. Только он зря видит между нами какую-то особенную связь — это все литература, нет ее, этой особенной, только и есть, что полное противопоставление себя всей природе, а в то же время все человечество и даже природу исключительно по своей личности судим. А это — пустяк.
Леся какими-то своими женскими внутренностями его раскусила так, что мне за столько лет и близко не приходилось стоять к его качествам подобным образом. Правда, она излишне увлекается постоянным его третированием среди окружающих — но то ее личное дело, возможно даже, что это и послужило ей отправной точкой. Однако что за абсурдное мышление — назвать его этаким... Хотя пусть лучше он сам ее об этом спросит.
10 февраля 1975
Думаю закончить портрет Лени Баса в ближайшие дня два. В нем определенно есть что-то бесовское — выглядит это бесовское не каким-то подспудным злодейством, или мыслью одной злодейской, — наоборот, каким-то милым и спокойным. Э, просто я сейчас не могу пугаться одним сознанием, что не только обитаю на Руси, а и сам внутри, куда ни просунь руку, пусть хоть китайскую, я русский. Гордости большой тут нет, однако увлечение...
Интересный еще момент: забыл начисто сегодня, как зовут предмет моего изображения. А значит, и предмета нет, назову тогда просто – Б е с. Невелика, кстати, разница: Бес или Бас. А б е с — это не предмет, бес, если можно так выразиться — это чувство, которое ненавязчиво живет и часу своего не ждет, ибо незачем ему своей поры дожидаться, когда одно то, что это чувство живет — и есть его пора. Ни одно лицо не может вызвать подобного чувства, в лучшем случае пейзаж таков: обрыв, но только не сам обрыв, а трава, — такая коричневая, за которой собственно обрыв, и вот из глубины его поднимаются верхушки деревьев, непременно освещенные вечерним солнцем, но не небо над верхушками деревьев, а бесконечная зеленая, почти изумрудная даль, может быть, с рекой. Такой пейзаж я и изобразил справа от Беса. Вот этот пейзаж и манит меня чудесным образом, и тогда я вижу, что не со злобы Бес этот — Бес, а потому как живет в этой бесконечности и постоянно ее созерцает, но настолько привык к созерцанию, что не понимает, откуда у него вечно в голове слова такие: вечность, блаженство, бог; и мучают его эти слова и бежит он в комнату, в родной чулан, в четыре стены. А комната эта и есть тот обрыв, который мы не видим, но когда скатываемся с него, то и пейзажа больше не видим — и начинается: сперва — преступление, потом — раскаяние, но вдруг пейзаж в его памяти всплывает, отчетливо всплывает — ну вот чулан и кельей становится, а сам он — святым. Вот такой изложил я мытарский путь. Впрочем, есть и другой. Смотрит он на этот пейзаж и один вид обрыва — уже бес. А за ним, конечно, вечность, блаженство, бог.
17 февраля 1975
Барабанов — эстет, однако его антидеятельность уже не в пределах пассивного, он окружен пространством разрушения. Еще раньше — стоило ему появиться у меня дома, или находиться в какой-нибудь важный момент в пределах моего пространства, то есть в одной со мной комнате, в одном зале, рядом на улице, на одной скамейке, в одном вагоне — как я что-нибудь неизбежно разрушал, по совершенно, в большинстве случаев, непонятным причинам. Вчера он заскочил ко мне на десять минут, чтобы задать совершенно никчемный вопрос, а я-то, дурак, — нет чтоб прерваться, отложить работу в сторону — продолжал ее. В результате труд многих дней — три, а в некоторых местах и четыре слоя — были уничтожены, даже еще хуже — лак теперь лежит неровно, образуя безобразные хребты, причем один пересекает щеку, другой — лоб. Я так расстроился, что ничего не делаю; сегодня утром на всю плюнул и побрел к Тишкину — хоть тот как-то вернул мне покой: повел на просмотр «Ивана Грозного» в Большой. Балет — блестящий. Я проникся общим восторгом, хотя пришлось все два акта простоять на пятом ярусе. Просмотр был второй, для пап и мам, так сказать, все были свои, а своих всегда, чересчур много.
19 февраля 1975
В том доме встретишь все: венский фарфор, серебряные бубенцы, первый русский унитаз, торшер — позолоченные бронзовые драконы, обхватывающие тончайшую вазу с хрустальными цветами, книги из библиотеки Книппер-Чеховой, учебники Царскосельского лицея, подвески, височные кольца, иконы, которым нет цены, жену, впавшую в маразм, с белыми зубами и громадным рыжим котом на плечах. Попадаются под руку и малахит и яхонт, а пепел стряхиваешь в бронзовую пепельницу с вечно ползущим жуком; почистишь утолок ее ногтем — «Berlin 1703». Смеются над Европой и над всем миром, образованны и умны до пошлости, счастливы беспредельно, привычно, смешно, глупо, непрактично, отвратительно.
Все создается с расчетом, чтобы уничтожить то, что создал. Отсюда такое самодовольство. Нет — остановлюсь, буду спать.
28 февраля 1975
Сегодня расстался с двумя своими картинами: «Смертью велосипедиста» и «Джакомо Пацци». Первая теперь у Кускевича, вторая — у Иришки. Особенно жалко мне Джакомо Пацци. Я — вот уж действительно кретин — даже не сделал слайды. Очень жаль мне картин, а ведь раньше — не было.
13 марта 1975
Время не уходит, или для меня его нет. В первую очередь нужно искоренить то, что отличает тебя от остальных; когда останутся общие привычки — искоренить и их; стать безликим, потом прекратить физическую жизнь и заняться делом.
Сонливость, навеваемая солнцем, ломота в теле, сопутствующая снам, а также плохая память развивают любовь к изящному, изящное же погружается в азотную кислоту: медленное кровотечение и острая боль, запах сожженного тела — обостряют восприимчивость; мгновенная сосредоточенность порождает божественные проблески, но не снимает с души накипь интеллекта, душа же у каждого чиста. Где тот нож, который поступит с интеллектом как с кожурой апельсина? Он — в прекращении физической жизни.
16 марта 1975
Вчера мы засиделись у Петручо до позднего времени. Решили остаться на ночь, и разговор пошел как прежде. Кускевич со смертельной болезнью неожиданно стал моим союзником, говорил из угла, только на его руки падал свет от торшера. Петя пил вишневую наливку, предварительно выпив весь пунш, приготовленный на двоих. Все мы выпили уже чайников пять, хотя чай был плохой — грузинский.
— Давайте бросим «чмен»: кого убьют, — оказал Петя. Его весь вечер мучил припадок жестикуляции и смеха.
— Меня не убьют, — сказал я. Мне стало не по себе, уж слишком преобразился Кускевич, — Гену вот убьют, — докончил я.
Петручо сломал одну спичку, перемешал ее с остальными и протянул мне. Он сделал это все не с естественной быстротой, а с множеством лишних движений, служивших как бы продолжением его беспорядочных мыслей. Я вынул длинную, Кускевичу досталась короткая, я стал оправдываться совершенно глупо, мол, со мной вечно неприятности, никчемные ситуации с поломкой членов, однако чуть что — и из смерти меня чья-то коленка выталкивает под зад. Петя же не мог остановиться:
— Давайте теперь, кто убьет.
— Нет уж, — сказал я, и Кускевич тоже замахал рукой, — я знаю границу.
Смешно, но мы не могли все это воспринимать как шутку. Кускевич весь подался назад, и я увидел его красные носки. Петя бросил на стол между чашками спички и, закрыв глаза, стал шарить. Вытянул целую.
— Тебе позволительно, Петя, — сказал я. — Тебя ведь, суку, бог хранит, от всего хранит, и от убийства, падло.
17 марта 1975
Я расслышал только начало.
— У меня наоборот, — а что дальше – или — ужасы просто, или — ужасно просто; или же — все просто. — Она придала какое-то значение этой фразе, во всяком случае я строил в голове композиции — их было бесконечное множество. Мне наплевать на ее беременность, а эти две бездарные женщины чего-то хотят от моего присутствия, которого добились, ввалившись ко мне в комнату, где я, безвольный, валялся в кровати, утратив свою волю настолько, что не смел заснуть после двух бессонных ночей и отсутствия двухсот граммов крови. В меня даже шприц воткнуть — или чем там выкачивают кровь? — не могли эти добросовестные сестры милосердия. Я отдал свою кровь своему народу. Да здравствует народ!
22 марта 1975
Не Ренессанс, а реминисценция Ренессанса, а лучше — забыть все доводы в пользу Возрождения, которое я, кстати, не терплю. Блюстителям нравственности, западникам и бездарям я завещаю упование на грядущие поколения. Мои друзья — самые лучшие и самые талантливые из них достигли уже того «совершенства», которое является достоинством Польши. Только А. может быть моим собеседником и только Т. — моим учителем, но первый — мой дальний знакомый, а второй — тот импульс, который заставляет меня идти наперекор тому, что есть в нас лучшего, то есть — наперекор ему самому.
5 апреля 1975
В преломлении лучей на граненой поверхности, в зыбкости света — этой трогательной эмпирической физике, в мутном стекле, в закопченном стекле, с черным ядром луны внутри солнца — обретается наша энергия. Проходит очень много лет, даже больше, чем нужно для того чтобы ощутить себя сгустком энергии, пока напряжение этого взгляда через закопченное стеклышко не натолкнется на другой взгляд с тем же количеством энергии. Здесь мы уже неподвластны прежним законам своего существования, вернее, эти законы уже не имеют к нам реального отношения. Это уже наше движение в субреалъности, откуда один противоестественный выход — в квинтреальность, другой, обычный, но менее частый (почему — я скажу потом) – в . У меня, конечно, любовь к подобным построениям, и я занимаюсь ими постоянно. В моих занятиях есть одно но: они возможны лишь тогда, когда я высвобождаю в материал излишки энергии, я имею в виду энергии моторной, существующей независимо от той собственно энергии, которая есть — я. Почему и движение в менее часто, хотя я назвал его обычным: потому что сама идея субреальности подразумевает лишь одно следствие, как в жизни человека детство подразумевается один раз. Квинтреальность возможна лишь после субреальности, в противном случае (однако обстоятельства качества реальности и квинтреальности могут быть одинаковыми) ничего быть не может. Представим, — это , конечно, весьма вольное сравнение, — что некто обладающий совершенно ясной картиной своего пути, вдруг попадает на войну, где убивает и сам может быть убитым, потом возвращается опять к ясной картине, ничем нак будто не отличимой от первой. Однако есть ведь различие? Тут незачем долго распространяться. Одним словом, ее ведь могло и не быть, ибо смерть на войне — вещь обычная и даже частая. (В этом слабость моего сравнения). А не будь войны, то эта ясная картина не была бы разорванной (известно, что вояки любят вспоминать о войне).
13 апреля. 22 апреля 1975
Свободны были: Александр Македонский и Наполеон, а ты сиди себе здесь и не воняй.
19 мая 1975
Однако, я скажу, они были популяризаторами энергии и всегда стояли ниже ее самой, хотя выше, несомненно, всяких иных популяризаторов. Очень легко представить вместе Бонапарта и Христа, гораздо легче, чем Христа вместе с любым философом. Ницше кажется иногда пророком, так же как и Маркс, но это и отделяет их крайне от оболочки Христовой, по тому самому случаю, что Христос не был пророком. Все они, заметим, уже буквально согласны покинуть наш разум. Прошлая культура почти не имеет сил к сопротивлению. Аминь. Пиф-паф.
22 мая 1975
Ворона встретил недавно одного милейшего азиатского химика, который сказал: «Бойтесь змей с глазами бешеной коровы» — и такой космос за этим бесконечный. Потом он сказал, что необходимо убивать людей, чувствующих красоту. Ибо таковые, чтобы создать ее, что-нибудь разрушают. Он мучил Ворону часа четыре, рассказывал роман из одиннадцати частей. Одним словом, я скажу так: самый примитивный рисунок — и тот уже разрушает хотя бы поверхность листа.
Да, Ворона сказал сейчас, будто тот говорил, что воспринимает природу как плавную линию, и не только воспринимает, но и на самом деле в природе все плавно. Ворона с ним был не согласен. Потом согласился.
1 июня 1975
— Сейчас один индивид в силах сдвинуть планету, — сказал Фрипуля только что.
Несколько лет назад я сказал Макасиму, что меня интересует трансформация плоскости в пространстве. — А ты займись трансформацией плоскости в точку, — сказал он, дурацки засмеявшись. Не так давно я говорил с Волоханом о старой технике и под впечатлением своих снов сфантазировал, что и раму следовало бы лепить и писать по мере того, как пишешь. — Ничего более глупого я не слыхал, — сказал он, и его смех был очень похож на тот, каким смеялся Макасим. — Нынешнее искусство должно быть таким, — указал Фрипуля на карту звездного неба. Я сказал, что сейчас Алешин, пожалуй, самый крупный авторитет. — Для кого? — изумился он. — Для тебя? — Ну и для прочих. — Нет, — ответил он, — авторитет не Алешин, а старая живопись. Он работает согласованно с модой. Удивительно, как человек, достигший планетарных качеств, расходует энергию куда попало. Это смешно. — Я ему рассказал свой сон. Во сне я читал очень ветхую книгу. Вот содержание прочитанного. Какие-то люди — три процента населения — независимо от национальной и социальной принадлежности, попав в отрицательное поле, объединились в 1975 году. Это были отцы управления. — Это коню понятно, — сказал Фрипуля.
Большинство самых наших лучших мыслей — дерьмо; сейчас эпоха, когда что-либо стоящее должно неминуемо облекаться в изобразительность, даже литература. Изобразительность всем нам очень удается, в чем заслуга поп-арта; тот же, кто еще не прошел этим самым муторным путем — пусть пройдет, а не тратит попусту время на изучение классиков. Изучение классиков, пожалуй, можно ограничить одним, но очень внимательным обзором любого предмета, вплоть до троллейбуса. О! Да ведь и поп-арт начался с него. Ура!
4 июня 1975
Необходимо начать и закончить серию монотипий. Не забудь, какого числа ты это написал. Закончить — в ближайший месяц, начать «лестницу»- до августа, не возвращаться к «Марцине», хотя тебе будет очень этого хотеться, пойми — левкас очень плох.
6 июня 1975
Я, доблестный и бесстрашный, рекомендую всем заниматься боди-артом. Это порождает государственное мышление.
7 июня 1975
Два писателя: один, который музыкант, другой — художник.
22 июня 1975
Сайз, оказывается, уехал. Говорят, он был на меня обижен. Это не страшно, поскольку я на него не обижаюсь, интересно только, что он найдет за чертой третьего Рима. Один пишет из тюрьмы, другой — из Италии. Я несколько расстроен тем событием, которое вынудило мою апатию распуститься и не записать то, что сейчас я уже не могу — я забыл большинство деталей. Я не могу сейчас вспомнить, что является для меня пространством, и что есть информация, все что я помню — это жест. Ужас, еще вчера я все очень хорошо помнил.
Эта моя книга превращается в подобие коллажа, вернее, в сам коллаж. Дьявол, я видно так ослаб, что потерял ясность изложения. Хочется чувствовать ключицами горячую гальку, а не вымерять на карте расстояние от Пскова до Таллина; Крым тем и хорош, что — Азия. В основе всех азиатских религий — лень, неподвижность. Я не люблю часы, однако хотел бы приобрести маленький швейцарский будильник XVIII века.
Если мир окутала апатия, то это ему не на руку — потом опять, наверное, будут бастовать всякие демократы, видящие сквозь прикрытые глаза лишь тени, которые сольются воедино для торжества черной тени, когда они их широко раскроют. Несправедливость — нет ничего справедливее.
23 сентября 1975
Фрипуля несколько дней назад провожал меня до вокзала. Вид мой был омерзительный. На моих штанах струпьями засохли следы от арбуза, свитер в мазуте, рваная сумка, термос с битой крышкой торчал наружу. В метро Фрипуля дал мне рубль. Я тоже люблю раздавать мелочь неудачливым друзьям. Фрипуля говорил:
— Каковы мы в действительности? В действительности нас нет. Это особенно хорошо понимают шарлатаны и авантюристы. Мы — рефлексия на рефлексию. — Он говорил и становился шарлатаном. — Власть имеют те, кто умеет ею не пользоваться. Свободу имеют те, кто умеет ею не пользоваться. — Он становился авантюристом. — Телохранители должны быть на уровне тех, от кого они охраняют.
Я был мудаком и спросил:
— А на хрена свобода нужна?
Он не ответил. Я был нищ и свободен и пользовался своей нищетой и свободой, он был богат и свободен, и не пользовался своим богатством и своей свободой; он был рефлексией на власть. Правительство тогда было лысое и некрасивое. Оно не желало отпускать бороды и усы. Я был художник, а меня провожал узурпатор и маньяк.
27 сентября 1975
Вся эта книга — ложь, за исключением описок, но мне жаль вырывать страницы. Автор — ничтожество, но мне не жаль, что он был таким — это правда. Эта книга будет напичкана всякого рода историями — это будет роман о тех, кто лучше любых романов, — ибо талантливые и веселые люди лучше неталантливых и скучных людей и самых талантливых романов. Их выдуманный мир гораздо правдивее невыдуманного мира, ибо настоящий мир соткан из неба, — к а к м а й о с э р д ц е. Вот первая история — об американской лендлизовской курточке. Вадим Ильенко купил ее у мотоциклиста, а потом ее носил Юра Ильенко, а потом Миша Ильенко, который поступил во ВГИК, потому что был самый бездарный из всех братьев. И ее носил Якут, а вот Параджанов ее забрал. Он тогда еще дружил с Ильенко и сказал Якуту: «Это не твоя куртка, а Ильенко. Чужое брать — недостойно». И подарил ее Юре Ильенко, но как-то в дождь я одолжил ее у Якута и стал ходить в ней, хотя был совершенно уверен, что не похож на московского таксиста. Я жил в Киеве. И был страшный дождь на Верецком перевале — он разразился, чтобы мы сидели в гостинице. И дверь номера открылась. Я не помню этого человека, просто он попросил курточку, чтобы доехать до Венгрии. Он был из съемочной группы и уехал на мотоцикле. Больше его никто не видел.
Вот я записал первую историю.
8 октября 1975
Нужно поскорее написать об О., пока не изгладилось из памяти самое главное, что есть в женщине, — а это то, что она незнакома. Я буду писать в прошедшем времени.
Тогда все мои женщины не могли прочесть время по стрелкам, были лишены мочки уха, были темны и смуглы, имели нос с горбинкой, никто из них никогда не имел таких губ, как Жрицетка, зато все они были не менее худы, эгоистичны и сварливы. Правда, О. прикрывала сварливость очень чистой одеждой и практичностью, но, зная, как она сонлива, я сразу отгадал, в чем тут дело. Вообще я постоянно был не в своей тарелке, ибо на меня очень быстро взвалили вину за болезнь, которой нет названия, и за последующую депрессию, причем взвалили все это очень грубо — по-женски, сделав всего лишь один ход. Ход такой: «Мама считает, что я заболела из-за тебя!» Далее мне делали постоянные замечания в таком роде: «Вот такой ты во всем» (когда я проливал чай на брюки). Я не поднимал денег с земли, их поднимала она: «Я за тебя всегда плачу. У тебя что, никогда нет денег?» Я отвечал: «Лучше быть нищим, чем бедным». А потом юлил как последнее дерьмо: «Если женщина знает о финансовых делах — дела превращаются в труд». Она презирала меня, но когда я рисовал где-нибудь в гостях, она держала в руках фломастеры, как слуга патроны, позировала же мне без единого звука неудовольствия, только иногда смеялась, глядя на мои гримасы. Очень боялась холода, пожалуй, и сейчас боится.
Сегодня О. сказала сама, что лежала без движения 20 дней — из-за меня. Когда я спросил — почему, — не ответила, только сказала угрюмо: «Ты будешь смеяться». В ее глазах я монстр. Соколов подарил залевкашенную доску. Кстати: пространство и свет находил отрицательными, предпочитал Терборха Вермееру, говорил об абстрактном расположении пятен у Терборха. Говорил: если с помощью диапроектора убрать резкость с него или еще с десятка прочих — получатся чисто абстрактные вещи. Я сказал: с точки зрения абстракциониста, все искусство абстрактно. С его точки зрения — только «Сводня» обладает художественными категориями. Упирался, что разрушение плоскости привнесением света недостойно, — к таковым относил Вермеера, Петрова-Водкина (Лактионова, черт возьми!), противопоставляя им: ван дер Вейдена, ван Эйка, Матисса, Клее, Миро. Под конец совсем уж было ополчился на малых голландцев, но я стал кричать, что это и есть тот элемент игры цвета со светом, пространства с плоскостью, вернее, заигрыванья, который играется еще с реальным миром, оставаясь именно поэтому чисто цветовым рефлексом. Кричал, что вообще цвета нет, а только тепловые волны, одним словом, много кричал, а кончил так: «Мир — рефлексия на искусство», — и только позже вспомнил, что это фраза Уайльда.
10 октября 1975
Который день у меня неладно с головой. Я очень переутомлен, но с этим никто не считается. Не желаю никого видеть, а тут еще приезжают какие-то старые знакомые из Киева, которые требуют внимания с моей стороны. Я их всех не терплю. Кроме джаза ничто меня не радует.
25 октября 1975
Рассказал Фрипуле о семидесятилетнем японском профессоре, к которому где-то в московских трущобах пристало пять хулиганов. Двоих он убил, а трое навсегда остались уродами. Это — каратэ!
— Слушай меня, — сказал Фрипуля. — Представь комнату, в которую входят двое: каратист и я. Я поднимаю руку, вот так, — он показал, — и каратист падает. — Я заржал: — С какой стати? — Ты слушай, — продолжал он. — Каратист убивает человека, какого-то человека, ни разу к нему не прикоснувшись. — Ну! — Представь еще такое: человек убивает ножом другого. Кстати, нож, который убивает, протыкает не тело, а... как бы тебе это сказать... — он закатил глаза, подбирая сравнения. — Вакуум, — подсказал я. — Вот-вот, вакуум, — подхватил он, — или вот еще сравнение. Возьмем — молния. Это видимая пустота. Она сметает все абсолютно. Ты понимаешь это? Понимаешь? Если ты понимаешь это — тебе подвластны все законы.
— Ну хорошо, — говорю я, — а причем тут «ты поднимаешь руку и каратист падает»? — Просто он подыхает.
— Как? — восклицаю я. — Ну просто подыхает, как все подыхают. Нужно только вовремя поднять руку. До того как он подох. — Я опять дико ржу, а он говорит: — Это новая моя байка. – Я смеюсь и ухожу спать.
Сейчас я попробую записать те его сказки, которые знаю.
Первая: «Стояло на горбу турецкое войско в шеренгу. Казак подошел к крайнему и толкнул — тот упал на следующего и так повалилось все войско.»
Вторая: «Хлопцы спорили: кто же из них прав? Решили так: позалазим на скамью и попрыгаем башками об землю.»
Третья: «Шел казак по тропинке, шел, шел, зашел в лес и тропинка кончилась.»
Четвертая: «Шел один тип со стеклянною банкою и кидал во всех камнями.»
26 октября 1975
У казаков были такие слова:
— Либо добыть, либо дома не быть.
— Раз родила мать, раз и умирать.
Пятая сказка:
«Шел казак по полю и увидел сонячники, растущие от горизонта до горизонта. А тут какой-то мужик идет вдоль посадки. Казак спрашивает: «Слухай, чего тут соняники растут?» — Тот отвечает: «Да в прошлом году один лихой уворовал у меня лантух с сонячниками. А в нем дырка была.»
29 октября 1975
А вот моя сказка:
Спало войско голодных казаков в степи. А один казак сидел и ел сало с чесноком. Тогда другой проснулся и стал глядеть, как он ест. А тот и говорит ему:
— Ничего, брат, переживем как-нибудь.
Известно такое в нашей истории явление, как ножницы цен. Промышленные товары стоили дорого, а сельскохозяйственные -дешево. Дорого ценю одно и дешево другое. А ведь хлеб-то больше нужен, чем серебряный нож. Логика, кстати, у меня несокрушимая: тупая. Если вывернуть у пиджака рукава — будут рукава-невидимки. То есть самые обычные рукава, только изнутри.
Обидно, что я делаю записи нерегулярно, но более всего — что это записи, которые я делаю постоянно по разным местам, а ведь должен вести дневник. Но ведь лень все это записывать — картину своего безделия.
— Неправда, — воскликнул я тут же, — я работаю, я уже много наработал, и это вовсе не смешно. — Это просто грустно. Хорошо хоть снег пошел. Он лежит на асфальте и не тает.
14 ноября 1975
Нет иной возможности убрать человечество, кроме как покончить с собой.
У ансамбля лилипутов кончились сигареты.
Я бы поставил памятники Хармсу, Гершвину, Апухтину (не знаю за что) и писателю Льву Толстому, которого очень не люблю.
Шурик Арзамасцев говорит, что у Джонни Китайца есть подруга, которая тушит глазами лампочки, но и того ей мало – фонари на улице.
Соколов говорит, что Толстой – русский писатель, а Достоевский — не русский писатель, а я у него спрашиваю: почему, когда я говорю — Достоевский, он вспоминает литературу? Филя сказал, что русские дворяне были евреи, а Соколов — что потому и были русские женщины красивы, но сам он евреев не любит, потому что даже лучший друг его — Филя, черт возьми, сволочь еврейская, но если красивая баба — тогда опять — еврейка, однако сам Филя любит полукореянок (так, чтобы не висел зад) и крымских татарок.
18 ноября 1975
По мнению Вороны, слайды — максимальное приближение реальной формы к двухмерному измерению. Слайд, в отличие от кино, фотографии и живописи, — единственный двухмерный факт. Двухмерное — не имеет времени.
А по-моему, замшевые ботинки изобрели аристократы. Ворона носит замшевые, а Кускевич — блестящие лаковые и любит их чистить.
19 ноября 1975
Если история имеет свои законы, эти законы ничего не стоят, как ничего не стоит сама история. Тебе нравится эта фраза? Ее сказал один наш общий знакомый.
Конечно, ничего нет — ничего. Поэтому я очень сожалею, что приобретаю знания, которыми не смогу воспользоваться даже в литературе, ибо я не умею систематизировать, хотя и проникнут желанием это делать. Я целиком за незнание, за тьму, где всегда можно воспользоваться свободой перемещения.
Знание привязывает к тротуару, а мне часто мерещится изумрудно-желтая Африка. Я очень жалею, что я не поэт.
3 декабря 1975
Отсутствие пространства — заключает в себе бесконечное пространство. Мы являемся противоположностью себе.
23 декабря 1975
Если ты надул мыльный пузырь лжи вокруг самого себя — ты будешь мокрый, когда он лопнет. Я понимаю, конечно, несерьезность этой фразы. Буду излагать как можно проще. Одним словом, я сжег сегодня свои «попытки» — прекрасное начало, теперь в самый раз сжечь всего Мику Россова, бросить университет и взяться за одно дело, по-настоящему тобой любимое. Кретин, я все-таки упорно обращаюсь к себе на ты. С этим раз и навсегда покончено. Банзай!
4 января 1976
Все устроилось наилучшим образом: воины стали пацифистами, политики — базарными торговками, мужчины — женщинами. Глубочайшее взаимопонимание сменило смертельную вражду — как спящий караул бодрствующих часовых. Энтузиазм стал порочней пьянства, творчество позорней вальяжности, верность страшней предательства. Никто за себя не отвечает, поскольку себя конкретного ни разу не видел, кроме как в излюбленном хануриками бессознательном состоянии. Собственно, и я такой, так что не стану ни оправдываться, ни оправдывать.
Потому что — если ты хотя бы мужчина — должен быть гением в том, что ты делаешь. А те, кто упрекают тебя в гордыне, что-то перепутали, бездельники с жующими мозгами. И хрен обещанная человечеству серость и усредненность и середина сделают свое черное дело по превращению земли в вялую кишку! Пока есть я — не дам покоя никому, кто хочет спать, жрать и срать, этим бегунам в ад под их броским нынешним названием РАЙ. Пусть даже я буду один, хотя хрен — вряд ли я один, что, впрочем, не повод для сна и не оправдание вялости.
А ты, мое солнышко и любимая, спи, скоро я приеду.
Ох, уж я приеду!
19 января 1976
Один цыган очень любил быть шведом.
8 февраля 1976
Сегодня, только-только вернулся из Киева, сразу пошел к Брайнину. Там сидел на корточках его ученик, разглядывающий его автопортрет, написанный по обнаженной натурщице ради одной только лампы в правом нижнем углу.
В Киеве все дерутся. Даже Гетон ходит с глубокими ссадинами на лице. Якут из-за всего этого и своего официального успеха стал нудным и, как сказал Яков, производит впечатление не хуже Макасима. Последнего не видел, хотя, впрочем, и не стремился — о чем не жалею. Достаточно маленького скромного подарка, который мне сделал Волохан. Теперь, когда почти все мои друзья женаты, холостые производят более безнадежное впечатление, нежели женатые. Однако общее положение дел не столь удручающе и безнадежно: во всяком случае, то, что я увидел у Поди, включая Понтия и Христа, мне понравилось. Хочет он того или нет, но Киев без Гетона, а Гетон без мандал и Шемякиных-Макаренков не может, и отсюда тернистый путь с Тибета в Лондон, из Лондона в Таллин, а уже из Таллина к Поде. В этом нет ничего дурного, но тот обиделся. Плюнем на это, оставим его живопись. В «Натюрморте на газовой плите» можно было бы залессировать белую эмалевую коробку с выключателями, но, как видно, ему было лень сделать это, после того как уже прекрасная черная рама вместила в себя холодно-землистую живопись. Другой его натюрморт с предметами на фортепиано, по-моему, не нуждается в таком подчеркивании центра и в оранжевых диагоналях, назначения которых я не понимаю. Вообще я нахожу излишним такое стремление к графической композиции. Этот же натюрморт гораздо более удался Базилю.
3 апреля 1976
Сегодня потерял свою «Практику». Что теперь я без фотоаппарата? Будто мне отрезали детородный орган. Отец тоже в жутком расстройстве: «Практику» подарил ему Конев, великий наш полководец. Однако я уверен, он еще ко мне вернется, этот модулятор таинственного вечного мгновения. Завтра же будет у меня моя «Практика».
З0 сентября 1976
Сюжет: у человека на безымянное пальце каждый день появляется золотая краска. А он не знает почему.
Мне приснилась Армения, сплошь застроенная свободностоящими готическими соборами.
Эпиграфы к каждой главе. Лермонтов, Блок, Хлебников, Бодлер.
13 октября 1976
1. Коитус — Дюма — Соломуха — гороскоп — Гетон. У Неледвы сорокалетние дамы в черных обольстительных платьях спрашивают Базиля: — Мальчик, как тебя зовут? — Сережа. — О, шарман! — Какой шарман? Сережа.
2. Матвиенко — майор — опухоль — Ригведы.
1 ноября 1976
Сюжет № 1: мишень. Мертвое, в мертвое нужно стрелять.
Сюжет № 2: один молодой человек приехал в Москву из Еревана чтобы жениться. Она счастлива; он неожиданно узнает, что его отец умер. Уезжает хоронить мертвое. В голове дурацкая мысль: может быть — о н а — во всем виновата? Потом приезжает в Москву, чтобы жениться. Но она ему не прощает.
14 ноября 1976
Я знаю, что бесконечность охотно вытягивается в один миг; что мимолетно — то постоянно, было — и ушло, потерялось; звезда мигнула, закатилось солнце. Как я это ощущаю, насколько, мне кажется, я это знаю, каким мне это привиделось, что я решил зафиксировать, забыл, как я наслаждался, качнулся, насколько я не знаю, не видел, не поглощал: это есть образ, мир, я. Я не закладываю основ берклианства, я их не разрушаю, я их не разделяю, я в них верю, я их не знаю, не чувствую. Насколько тебе что-то показалось — настолько ты видел истину. Призрак есть лицо человека, а человек — лицо звезды невидимой и ясной. Я поверхностен, ибо я — промежуток между двумя началами, я играю, я впечатлителен, но более хочу впечатлять, я не чувствую себя, поскольку не чувствую других и их землю, хлеб и ягоды, листья и большие машины. Чувство, неправда, вера, мысль и силуэты грачей и барабанный шум — отвращает меня от моих свободных братьев, я замыкаюсь, чтобы быть большой и податливой пластилиновой куклой в своих ладонях. Неконкретность — моя мокрая любвеобильная подушка; схема, модель, метод, система, строй — мои заклятые враги и верные спутники. Меня нет, но есть мое отражение на луне, положенной выпуклостью вниз. Если говорить о стиле (если это можно) — это маньеризм. Образ выходящего из моей груди луча — мой отец. О, нет законов, кроме самих законов! Мой знак — рыба, но бога ради я — ничего в этом не знаю, и не знаю, так ли это. Я ищу тишины от запаха собственного тела, который преследует меня как оскорбленный мушкетер. А ведь я все моральничал и моральничал и очень был склонен к этому, однако не только скуку может наводить подобное времяпрепровождение, но и тоску, да и потом — это просто глупо, — я, конечно, в том смысле, что неприятно, то есть, я хотел сказать — бездарно. Я думаю иногда, что мы все, самые тупые или самые умные, где-то верим не во что-то такое, а именно — во Христа. Но я думаю — это сути дела не меняет. Э! — глаз.
20 ноября 1976
Однажды мне пришлось ночевать в металлической трубе. Сначала надо ее описать. Труба лежала на поверхности и была очень прохудившаяся, спаянные швы разошлись таким образом, что напоминали потрескавшиеся от мороза губы; кроме того, ее основательно побили, отчего образовались подходящие для сидения вмятины и зияющие дыры, удобные для проникновения внутрь. В одну из них я и залез, но чтобы спастись от дождя, мне пришлось залезть очень глубоко, так глубоко, что едва различались эти спасительные дыры в покрытой ржавчиной тьме кромешной. Я проснулся от того, что появился звук. Он делал скачкообразные движения, преодолевая мое тело, и на уровне головы становился почти неслышим. Страшно мне не стало и не стало жаль того, чего я не видел — именно себя, своего тела, но это был Страх, пришедший в мир во всем величии своего звучания, написания, и его вид был именно таков, каков бывает при его написании. Я знал, что лежу в трубе, и пополз ногами вперед, вскоре показался свет; счастливый, как мачта корабля я выполз наружу и, увидел очень молодого человека, сидевшего на трубе и лупившего по ней палкою. Но дело не в нем. Мои глаза были не в состоянии охватить все открывшееся так внезапно солнечным утром. Там, где обычно бывает горизонт, висело множество разноцветных солнц, весь диапазон знакомых мне цветов. Их замедленное вращение было созвучно сотни раз вспоминаемым мною блаженством, которое я испытывал сейчас наяву. Есть музыка неслышная. Тогда лучшее, что я могу сделать — это замереть.
Однажды танцующий фокстрот брюнет
обронил платок василькового цвета,
из которого брызнули золотые монеты,
и разбежались по начищенному паркету
как мыши, будь они золотые.
(Демонстрирую свои способности).
20 ноября — 4 декабря 1976
Наши герои уносились на поезде из города, окутанного пылью и духотой, и над ним все медлила разразиться гроза, сделавшая их отъезд бегством. Духота влачилась за поездом, подгоняемая тучами, Земля и небо за окном все никак не смешивались в единую массу. Мир еще отчетливо делился на две половины.
4 декабря 1976
И вот пришедшие в дом заняли все комнаты и стали умолять хозяина покинуть его. Уйдя из дома, он поселился между камней, невзирая на то, что ветры, которые веют повсюду, там находили пристанище. Если где-то они бывали подолгу, а где-то слабели, оставляя лишь полы своих холодных плащей, среди камней они обретались всегда. Однажды, собирая плоды дубов и сосен, он увидел Собирающую Кору. Желание, которое тотчас возникло, смешалось со страхом перед незнакомкой, что в свою очередь побудило его овладеть ею силой. И вот, выйдя из-за сосны, служившей ему укрытием, он увидал вырванное бурей дерево. Корни его создавали картину настолько причудливую, что заворожили (его) и он опустился на землю в упоении. Вскоре он почувствовал прикосновение Собирающей Кору, но продолжал безмолвствовать и созерцать. Тогда Собирающая Кору опустилась перед ним и они создали Иду. Иду вырос и потребовал, чтобы отец выстроил ему мост с одной горы на другую. Он хотел наблюдать с одной — восход солнца, с другой — его заход, Когда мост был выстроен, Иду потребовал выстроить столько мостов, чтобы он мог наблюдать солнце столь долго, как оно есть. (Он) выстроил еще много мостов, но однажды пришла Собирающая Кору, и удивилась, что (он) делает то, чем не сможет пользоваться сам. «Если хочешь избавиться от этой работы, — сказала она, — пойди на тот камень, — она указала на камень, свисавший над пропастью, — и ты навсегда уйдешь от этой работы». (Он) пошел и сел. Без еды и сна он провел на нем одиннадцать дней, но не видел избавления. Тогда, поднявшись и повернувшись, обнаружил лес, прозрачный как слюда и хрупкий как хрусталь, и плоды, которые он собирал, были такие же, и один вид их утолял голод.
25 декабря 1976
Если живешь в доме, в котором слабые люди не соблюдают даже последней слабости, — десять заповедей — забудь о них, или покинь этот дом. Но в чужом доме тоже слабые люди. Покинь и его. Делай так до тех пор, пока не ослабеешь.
26 декабря 1976
Поразительно, как за несколько дней можно опорожнить полный сосуд, не опрокидывая его. Если я налью в графин воды утром, а вечером обнаружу его пустым, не уместно ли будет задать вопрос: что я делал днем? Так что же я делал?
«Немеющий голос черной луны...» — чье это? Если кто-то возмутится — я буду польщен. Мое здоровье подорвано. Боже, найди я в себе мало-мальски пристойную болезнь — я хотя бы испугался, в этом же положении — я опускаю руки. Можно представить, как больно перекусывать себе вены, но лучше перекусывать вены глиняной стутуэтке. Каждому нужно иметь у себя под кроватью глиняного двойничка, тогда я смогу не думать об этом.
14 февраля 1977
Годы укладываются в несколько страниц моей поваренной книги. Несколько суетливых мыслей бьются на поверхности моего распластанного мозга, они как рыбы, — восторженные поклонники мошкары. Итог моей чувственной деятельности облекается в слова: все, это, что-то. Если я даже сам себя не научился конкретизировать, даже не конкретизировать, просто прибегать к ясным категориям, то пусть меня отдадут в Академию. Передо мной стоит несколько задач; не много ли? Но я твердо знаю, что не разрешить мне ни одной, если их станет меньше. Первая из них связана с моим двусмысленным положением, двусмысленность которого усугубляется тем более, чем более я хочу разрушить миф о себе как о мастере на все руки. Я отнюдь не мастер, но мои качества дают мне возможность успешно справляться с многими делами. Правда, с течением времени я — и это правда, черт возьми, — потихоньку сползаю в овраг этаким старым домом с удивительным, но все равно старым хламом. Но вернемся к задачам.
Мне предстоит, невзирая на стилистические этюды и на утерянную идею, написать в этом году, избавиться и отречься от нескольких мучительных вещей, т.е. я хочу сказать: к ним более не возвращаться. Первая — «История Вечного Жида» — желательно до июня. Вторая — сценарий о фотографе и королевской охоте, третья — первая часть «Мики Россова» (которая, как я думаю, должна кончиться его возвращением с Карпат). Четвертая — раздутая посолидней папка Сези Хомутского в Москве.
Вторая задача, на которую я, может быть, потрачу все свои силы, — это приблизиться к более четкому мировосприятию в живописи. Это, конечно, главная задача года. Плюнь на всех, знай, что ты один в мире, сделай так, как ты делаешь в литературе, ты один и ты учишься, как, впрочем, всю жизнь, помни — на твоей голове зеленая фетровая шляпа, а на ногах — зеленые вельветовые штаны.
Третья — «Укроти свой дух!» — так, наверно, кричал из камина Цицерон, когда к нему пришел Отто Скорцени.
Не знаю, придется ли мне идти по стопам Волохана и Мата, но если мне не из чего будет выбирать — придется.
Четвертая — «Ты все обязан записывать и зарисовывать, иначе все потеряешь».
8 марта 1977
В течение последних десяти дней часы складываются и разбегаются, точно камешки в калейдоскопе. Помню, как целые сутки уложились в одну нелепую мысль. Если утром возникло слово «надо», то днем к нему прилепилось «не делать», а вечером «надо». Надо не делать надо. Так было, когда я обнаружил в моей комнате опухшего измученного Соколова. Его мутный и красный глаз покоился на своем автопортрете, — проклятый честолюбец — а губы в засаленной бороде сказали: «А автопортрет-то вышел». Я был добр и подтвердил его глупость, хотя до сих пор не знаю, куда он вышел. Потом мы навестили Ярош, порадовавшую нас непроходимой тоской. Соколов одолжил мне 200 рублей. Ах, надо ему жениться!
Якутович очень восстал против моей живописи. Добрый час говорил чушь, от которой у меня дрожал позвоночник, потом все-таки сказал что-то путное. А именно: «Шерстюк, то, что ты сейчас делаешь — не твое. — Конечно, это не менее чушь, но все же. Необходимы большие подрамники, большие холсты. Я уже готов написать то, после чего можно будет плюнуть в зеркало. Портрет Дубинки ему еще кое-как понравился. И даже пейзаж со знаком . Кстати, что это за знак? Понравился пейзаж скал в Новом Свете. Кричал, что в них есть секс, тогда как почти во всем остальном — полная кастрация. А вообще, напирал он, мне нужно было умереть после своих гравюр — так я там велик. Черт! Прав собака, и это меня бесит.
Гениальный человек в восемнадцать лет уже создает то, что в течение остальной жизни, безусловно, пытается усовершенствовать, и бывает велик лишь там, где рабски учится у своей молодости.
14 марта 1977 (ночь)
Я уже целые сутки не работаю, т.е. я хочу сказать, что уже целые сутки пишу какой-то мрачный доклад «Символика голландского натюрморта». На русском языке это будет, надо думать, первая в этом роде вещь, но толку мало, особо праздничного пирога не получится. Брайнину очень понравилась моя последняя живопись, впрочем, и Саламахе, — а еще кому? Остальные не суть важно пока. Хотя лучше бы я вообще никому не нравился. Если Моранди, Джакометти, Филонов, Тышлер — нонконформисты, то, черт возьми! — меня сейчас больше интересует Боннар. А ведь у него довольно грузный слой, хотя размахивался он как маляр, мечтавший стать дирижером. И еще — Дега. В среду побегу его смотреть. Боюсь, что это собьет с меня маску благопристойного ублюдка.
15 марта 1977 (вечер)
День, полный расстройств, миновал. Я допустил непоправимую ошибку: что называется, увидел вещи в подлинном свете. Очень нехорошо поступил — я увидел, что я сирота. Одинокий затворник с глазами, масляными от любви к обществу. Это слово у меня часто путается со словом «лес», но лес — это ведь и чаща, а в чаще сладостно и страшно. Одиноко, ничтожно одиноко, где твои плечи, Жрицетка? Теперь приятно засыпать, видя, как громадные капли медленно проносятся мимо окна. В небе плавают рыбы.
2 апреля 1977 (ночь)
Только что вернулся от Митяя. Он неплох и даже имеет несколько хороших работ, причем две из них я запомнил — значит понравились, а это уже очень замечательно, в первую очередь для него. Он, конечно, поразительно ленив и в лени своей глупит, несмотря на то, что изрисовал целый блокнот моими портретами. Он талантлив, — в этом я никогда не ошибаюсь, — может быть, даже очень, если бы не лень, в которой, собственно, мало плохого, на мой взгляд, но он вдобавок прожорлив: на моих глазах съел целую банку шпрот через десять минут после того, как мы встали из-за стола. А Аня, конечно, очаровательна, обязательно ее напишу и обязательно у Алены, и, конечно, с догом, которого уже очень люблю.
Интересно, я недавно, не помню кому, — кому-то из любителей моих цитат и каламбуров (довольно плоских), — перечислял гениев, причем именно киевских, как того от меня потребовали. Не помню моих шуток, но помню имена и сейчас их скажу.
Первая группа — гении астральные: Макасим, Волохан, Мат.
Вторая — почвенные: Магарыч,Чомбе.
Третья — воздушные: Жрицетка, Майор.
Не хочу обижать остальных, но они не гении, но есть и совершенные антихудожники и причем довольно способные.
Антихудожники: Якут, Дюма, Фрипуля.
Художники (антимастера): Гавриленко, Подя, Базиль, Соломуха, Жека. Среди них есть изумительные выдумщики: Гетон, Несмеянов, Бурлин (правда, выдумщик небольшой, зато упорный как ).* Что говорить об остальных — так они может быть и что-нибудь есть, впрочем, всякие, в основном — кто во что горазд; мне кажется, возможно, в Борчике что-то плещет, как и в Леше; зато от Волохана я слышал что-то лестное о его приятеле на ...ий, не вспомню точно, я даже вроде и видел его работы у него дома, хотя и давно, и не помню, но думаю Волохан не ошибается. Еще меня смущает Лёнчик, что это он затих? Причем уж очень затих, до звона в ушах (по-моему это пословица). Лёнчик сделай так:
Астралы живут в Австралии.
(2 апреля) 1977
Меня, я обратил внимание, нельзя любить до умопомрачения, для этого я слишком легок. Женщина интуитивно чувствует, что я могу составить ее счастье, легкое, приятное, даже забавное, я вроде как бы и намекаю на это всем своим видом. Потому-то, если я не отвечаю взаимностью сразу, она сильно не страдает, а как бы сбрасывает пешку с доски и уже ищет новую. Я же могу любить до умопомрачения, и даже — не «могу», а делаю это, и тогда можно страдать, а то и просто тяготиться мною. Но даже мною можно тяготиться, если я и не люблю вовсе, а только привязан.
2 апреля 1977
— Ты понимаешь, — говорил Гетон, — это сурово, ты на двенадцати — это мрак и мой Сатурн, и вдруг, ты понимаешь, — ты на тринадцати, вот... и это... клево... ты на тринадцати... Бесконечно понятный мне, милый Гетон и противный подчас до невозможного, гадкий, жадный, неприступный, как общественный туалет и утренняя дымка. Сейчас довольно-таки невероятно вспоминать, что ты нанес мне несколько ужасных обид, правда каких — не помню, и как-то странно, что вообще об этом вспомнил, да и о тебе тоже.
Несчастный город, бедная столица консервированных нот и чудесных ветров, несущих громадные снежные бураны и бумажные змеи, которым все недосуг повышибать окна, погулять по комнатам, унося люстры и Штернберга на смутный Тибет.
3 апреля 1977
Сейчас, может быть, настала пора сказать пару слов о тех, с кем так или иначе мне особенно часто приходится сталкиваться в Москве. Во-первых, о Соколове, доставшемся мне в наследство от Якутовича. Удивительно, что он из разряда тех — вполне милых — людей, которых я до моей жизни здесь не то чтобы очень жаловал, но с которыми во всяком случае никак не смог бы разделить трапезу чаще, чем раз в месяц; здесь же происходит обратное. Честно говоря, здесь все происходит обратное — все уж какие-то вокруг несчастные, против чего иногда начинает протестовать мое нутро, протестовать очень сильно, а иногда почти до какого-то злобного презрения. И злоба эта не столько на них (почему, собственно, злоба или там презрение?), как на себя — за то, что я такой и сякой, какой я есть, каким меня знают, и каким меня,может быть, слишком мне внушают, и вот я, соткавший гениальность из чужих похвал, провожу время с какими-то, простите, двусмысленными личностями. Хотя, впрочем, мог бы ведь выбрать более достойную компанию, только более достойные в сем городе уж до того мрачны, тяжелы, пришиблены, будто всем им повставляли в зад по красному перцу, и они тужатся себя не выдать. Одним словом — человеческое лицо (например — Мата) здесь я еще не обнаружил, а только и вижу, что лицо болезненно самолюбивое и наглое в своей наивности. Это я, кстати сказать, отвлекся, это может быть и забавно, но что ж Соколов? Представьте себе маленького, толстенького, если хотите — плотного человечка с рыженькой бородой и раблезианской ухмылкой, и ко всему прибавьте две крохотные вишневые косточки, покрытые пылью -глазки — и портрет готов; впрочем, милый портрет получился, — такой он и в натуре. Брюшко и коротенькие мускулистые ножки можно опустить, но никак нельзя опустить его шею, — шея у него есть то, что поддерживает голову, именно поддерживает, как на деревянных манекенах, если представить не образно, а конкретно, и вращается она так же, будто где-то внутри у нее спрятан железный каркас. Натура его во всех отношениях замечательная, перечислять все его достоинства нет нужды, — и так все наслышаны, однако одно, — впрочем тоже известное — я отмечу, ибо на мои взгляд здесь мы и найдем, где зарыта собака, — да, именно о работоспособности и идет речь.
Эта-то его черта и есть главная. Печать работоспособности лежит на всем, что и делает его славным и солидным, этаким молодцом, но в том-то и вся беда и весь порок — кроме работоспособности ничего нет, может быть еще очень тяжелая, если не тяжеловесная, работа мысли, но это уже внутри, это еще надо разглядеть (что я вам не советую, если желаете сохранить к нему любовь). Я-то разглядел, и я-то любовь к нему сохранил, но я ведь легкий, почти поверхностный, я ведь едва касаюсь самого для вас всех сокровенного; оставил пыльцу и упорхнул, я ведь не боюсь ваших пороков, а вы боитесь, а Соколов — особенно. Удивительно, как человек такой работоспособности вообще ни разу не рискнул, может быть и рисковал в мыслях, но от регулярной работы мысли — отверг этот риск и не замарался, а если и «замарался» и признался, значит в кавычках замарался, чему подтверждение — любовь к изложению своих патологических снов; но он знает, как человек умный, что чем больше в снах позволено, тем менее наяву человек порочен. Вообще Соколов удобную себе соткал люльку из всевозможных рассуждений, добавлю — «верных» рассуждений. Однако, может быть, все это очень зло и — скорее всего — демагогия.
Еще одно: работоспособность здесь не внушает ни страха, ни уважения.
Вот я говорю о его работоспособности, а ведь он ничего и не сделал, кроме «Гаргантюа», труд же этот — двухлетней почти давности. Почему же он трудоспособный? Да, я продолжаю это утверждать, ведь он трудился в течение двух лет, и так затрудился, что все вокруг запрезирал, впрочем, вы уже поняли, над чем и для чего он трудился, если все запрезирал, и я не хочу упоминать его род занятий. Да, — и, чтоб покончить наконец, с главой о работоспособности, — я скажу, что употребляемый мною термин не может быть синонимом трудолюбия. Далее необходимо сказать о морали.
М о р а л ь
Чувствую опять невозможность сказать о Соколове в одном лице. Надо представить тысячу Соколовых, может быть, даже больше — какую-нибудь целую страну Соколовию, вместе с вождем ее, министрами, главнокомандующим, генералами и солдатами, судом, медиками, учеными, самим народом, художниками, диссидентами и т.д., и чтоб непременно все были Соколовы — на одно лицо и с одним сердцем. И вот тут-то и попробуй разберись (если ты сам не Соколов; допустим — ты из другой страны), почему в одной стране, где все сплошь Соколовы — среди них есть и верноподданные и вольнодумцы, — почему Соколов управляет, Соколов Соколова судит, в то время, как другой Соколов на реке рака ловит? У одного совесть чиста (так он думает), у другого нет (так он тоже думает).
Сначала, дорогой мой путешественник, ты не поймешь ничего, только обомлеешь и наплетешь в голове бог весь какой чепухи. Но приживись, осмотрись, осторожно, если можешь, а не брякни невпопад первому встречному Соколову, что это у вас в Соколовии за время такое, что за терроризм, казни, подвиги, верности и измены? Ведь вы же все на одну харю, даже сопите одинаково? Вот у вас на всех углах расклеено: «Любить каждого человека», Соколова то есть, а под ним так и хочется нацарапать мелом: «Презирать каждое соколовское лицо», судя по вашему же лозунгу. А потом каждый из вас отвел себе в тайниках души темный уголок, где он наслаждается собственной гибелью, причем — каждый ежедневно и повсеместно, отчего же так? К чему это упоенье собственной гибелью, что за мещанская роскошь «постоять на краю»? И в счастье перво-наперво радуетесь страданью, что неоднократно писаки ваши выдавали за чисто соколовскую черту, одному ему присущую. И даже смирение у вас какое-то агрессивное. А не лучше ли, граждане Соколовы, разойтись вам с миром, разбрестись по свету, чтобы уж друг другу не попадаться? Так ведь и это вам не по нутру, у вас это — соколовская измена; зато если кто и плюнет на все четыре стороны и подастся в пятую, тот уже об остальных прочих Соколовых не забудет, всю жизнь будет их ненавидеть и от ненависти своей помирать опять в Соколовию поползет, а там ему ногой в морду! И вот, мой дорогой путешественник, только брякнул ты все это сгоряча и от чистого сердца, сей момент и расшаркался перед тобой Соколов, заплакал и зацеловал за мудрость, а завтра — он тебе ногой в морду за эти же слова, да не один, а вкупе с другими Соколовыми.
Вот мы и представили себе такую страну, — слава богу, что только представили, зато теперь нам несравненно легче будет зацепить за фалду нашего героя Соколова, который добрый и бить тебя не будет, если и ты добрый по его мнению.
6 апреля 1977
Продолжу потом.
Сегодня день телефонных казусов.
Первый. Уходя из дому, мама сказала: «Если придет Тетяныч, то ему звонил брат и просил зайти к Алексан Алексанычу».
Через минуту пришел Фрипуля, который, кстати, уже месяц ни брату, ни маме не звонил. Ха!
Второй. Одну итальянку принял за другую неитальянку, в дом не пригласил, а хрюкнул безобразно. Третий. Звонила Я. из Вильнюса, что-то говорила о своем отвратительном муже, сбивчиво и, по-моему, пьяно. Сказала «приезжай!» — и трубка загудела на «...ай». И куда приезжай? Хотя ведь все равно не поехал бы. Впрочем, не знаю, что во всем этом любопытного, думаю, что Достоевский — скверный писатель, но может быть, и думаю-то так потому, что не скверный. Но он меня достал... а мне ведь на завтра писать рецензию, и уже одиннадцать. Бр...
7 апреля 1977
Полчаса назад Соколов пришел с громадной сумкой и с новой редакторской философией на лице. Забрал «Всеобщую историю искусств» (даже и мой том), автопортрет и сказал, что делает он это вовсе не из меркантильных соображений, а и з о т н о ш е н и я . Я этого не понял. Я должен был ему когда-то двести рублей, правда, на сегодняшний день всего сто двадцать, но испытывая уже второй месяц острую нужду, оказываюсь злостным должником. Впрочем об о т н о ш е н и и я понял. Он мне как-то звонил, когда я был совершенно без копейки, а у него было пятьдесят, и попросил (конечно, очень вежливо, — я привез ему через два дня тридцать рублей, которые выручил за книги, впрочем, — нет, я одолжил червонец у Митяя. Этого безусловно мало. Он что-то сказал о моих родителях и их обедах. Это прелестно. А сегодня, спустя неделю, вот все это провернул. Даже сказал, пытаясь оскорбить, (а разве меня этим оскорбишь, какими-то деньгами), сказал: «Можешь мне эти деньги не возвращать, я во вторник получаю, а пока выкручусь.»
Пошел он в баню. Такое впечатление — будто чувствовал, что я о нем пишу. Смешно. Хотя, милый друг, ты меня этим всем не обманешь, несчастный Соколов. Дурак ты. Знаю, почему ты свиньей выставился, не побоялся. Утешил ты себя своей свиньей.
13 апреля 1977
У Макасима выпытал весьма ценные две истории о Вечном Жиде. Вечером сегодня их запишу. Достать срочно Апокриф и Потоцкого «Рукопись, найденная в Сарагосе», которая вроде бы есть у Арзамасцева. Макс утверждает, будто бы там все Великие Арканы Таро, т.к. это якобы чуть ли не подлинная рукопись и будто Потоцкий был великий масон.
14 апреля 1977
В Киев я ехал не один, а с Тусей и ее мужем, которых встретил в поезде. Туся вконец измучена и довольно-таки странно соображает, а Валера, по-моему, может очень много выпить. Но я с ними расстался возле Университета, прихватив в подарок керамическую пробку-оксанку с прекрасными белыми волосами.