СЕРГЕЙ ШЕРСТЮК


ИЗ ДНЕВНИКОВ (1990-1992)

продолжение


7 марта
Почему мой дневник изобилует Кремлем и мурлом, выдающим себя за политиков? Я ведь стилист. Почему бы не превратить дневник в теорию стилей? Не-а. Я разностилист. Т.е. я стилист, которому теория стилей скучна как мокрый носовой платок и так же ясна. Я понимаю, почему Гитлер носил усы и почему Ленин был лысый. И почему Сталин перед сном засовывал в ухо пятку. Великие все же были мерзавцы. Потому физиостилисту ничего не остается, как работать с мурлом. Дневник — это моя парикмахерская, куда ходят по записи. Я смотрю на бумажку: «Гайдар» — и хоть как бы моя жизнь ни была богаче всей его жизни и смерти, я, как парикмахер, должен думать о его голове. Почему у трусливых садистов из чмокающего рта вылазит так мало плети, когда он в парикмахерской? Ведь дома, мне доносили, перед зеркалом он высовывает плеть на несколько метров и размахивает, устрашая свое пухлое тело. И только кончик у плети розовый, а так она серая и, когда он заглатывает ее на людях внутрь, она кольцами складывается в желудке и давит на почки, отчего на щеках проступает румянец. Кончик плети, который мы принимаем за язык, гармонирует с глазками, поочередно выглядывающими из заднего прохода, потому сухие какашки, расположенные на месте настоящих глаз, время от времени отваливаются, и он кажется слепым. Гайдару, чтобы казаться зрячим, необходимо постоянно тужиться лицом, как попой. Из этого следует, что Гайдар чрезвычайно оригинальный человек, потому что у большинства мурла задним проходом является рот, а у него глазки, т.е. на лице у него два задних прохода, но чрезвычайно маленькие. Потому я не согласен с теми, кто утверждает, что он говорит как пукает, он скорее смотрит как пукает, говорить же ему вообще никогда не доводилось, поскольку плетью можно только размахивать. Однако я в задумчивости: зачем ему плеть? Я вовсе не думаю, как Юра Шевчук, что он опричник, и как Олег Давыдов, что он некрофильский садомазохист, я думаю, что он vulgarus trusus sadistik, т.е. мурло по-русски.
Я не отрицаю, что мурло интересно исследовать и с точки зрения филологической, как Давыдов, но прежде мы должны договориться, что мурло интересно только потому, что нам довелось родиться в таком варианте мира, когда мурло не в подземелье, а существует как наглядная агитация. Когда подземные жители, вылезши на поверхность земли, заявляют о себе как о стилягах.
8 марта (ночь)
Только что меня вдруг осенило, я хлопнул себя в лоб и побрел за дневником, но в коридоре меня осенило до смеха, но, блин, давясь от смеха, я запишу: в октябре семнадцатого была антикапиталистическая революция.
Вот так вот, читая американский роман, меня осенило. И будет следующая, когда капитализма станет слишком много. В капитализме ведь главное не экономические, а именно человеческие отношения. Русские, даже если капиталисты, не приспособлены к ним. Не выносят их простоты. В капитализме нет тайны. Для русских. Ну наворовал, а перед смертью испугался и храм построил. Это по нашему. Зачем жил — непонятно, а храм построил. Тайна. Начал искусства покупать, а потом повесился. Тайна. Но жизнь за деньги отдал и умер как козел — не тайна.
9 марта
Он считал свою жизнь такой же составной частью русской традиции как масленица или русская баня. Потому не видел оснований менять свои привычки в зрелые годы. «Если я привык в детстве изъясняться на слэнге, то что?»
13 марта
Прощенное воскресенье
Как хорошо исповедаться и причаститься! Всю дрянь как ветром сдувает. И кажется: вот сейчас я человек, так может и завтра таким буду?
14 марта
Глядя на клопов на потолке, приятно рассуждать о падении интеллигенции.
Приподнимаешь голову, чтобы взглянуть на носки — высохли? — и забываешь, о чем думал. Мокрые носки, а поменять лень. И думаешь: а зачем это Макс в Москву приезжал? Безобразничать? Нет, чтоб решить кое-что. Так мне и не сказал — что. Создать большой энциклопедический труд «Наш миф»? Это он давно уже собирается, и, наверное, создает — романами с сумасшедшими киевскими чувихами, чтоб особенно отчетливо была видна цель «нашего мифа» — ненужная любовь. Мораль «нашего мифа»: «Единственное что нам нужно — это ненужная любовь».
16 марта
Господа! В каждом из нас не один, а по крайней мере, два Чернышевских (о прочих, в которых по три, а то двадцать три, умолчу, — если скажу, то Земля свалится в Индийский океан). Чернышевский прекратил эволюцию русского человека, начав с себя. Начал эволюцию и закончил. Русский человек только делал вид, что задается вопросами, а тем более отвечает. У русского нет вопросов и ответов, ибо неприлично. Русский стыдлив. Чернышевский отбросил стыд и спросил: «Где деньги?» Ответа не последовало. Чернышевский кретин, ибо деньги в аду. Мы это знаем, но сказать себе, что деньги в аду, стыдимся, потому повторяем вслед за ним: «Где деньги?» Демократ отличается от недемократа тем, что и во сне спрашивает и спрашивает, потеряв стыд даже во сне: «Где деньги?» Он даже во сне Чернышевский.
А ведь о самом Чернышевском говорят, что спал словно рваный рубль, под диваном, был никому не нужен, но проснувшись, кричал: «Где деньги?» — и становился нужен. Домочадцам, которые его ненавидели. Домочадцы попросили царя отрубить ему башку, чтоб не кричала, чтоб и днем Чернышевский был как рваный рубль. Царь решил, что речь идет об ассигнации, а рвать ее государственное преступление. Так демократы, став ассигнациями, перестали быть преступниками. А перестав быть людьми, об аде забыли и стали кричать даже по ночам: «Где деньги?» А рвать ассигнации нельзя.
Что делать?
16 марта (ночь)
Все же я иногда догадываюсь, зачем я пишу. Чтобы тот, кто будет читать, знал, что есть другие книги.
Книги по большей части, наверное, пишутся для того, чтобы становиться последними в ряду тех предыдущих бессмысленных, написанных с такой же надеждой. Любая книга — это вопль о беспомощности и признание в немощи. Любая книга, даже нераскрытая, — по сути, культура, и та, еще ненаписанная — культура, и та, сожженная, и та, которую никто не захочет даже придумывать, короче, книга любого качества — культура. Никаких контркультур и посткультур не бывает, как не бывает книг, которые не книги. Все бесконечно ненужные книги — одна длинная книга культуры, стопка повыше Вавилонской башни. Начало книги, пожирающее конец, чтобы вечно писать и вечно читать. Бесконечный голод вечного чревоугодия. Насыщение голодом. Голодание сытостью. Грамота варварства. Безграмотность учения. Глупость философии. Мудрость безумия. Доброта ненависти. Злобность любви. Уродливость жизни. Красота смерти. Слово слова. Ум. Книга.
Все книги пишутся одновременно.
Гомер, Шекспир, Кант, Пушкин вскидывают голову, чтобы прислушаться к шуму моря (это пришла именно та волна, чтобы поставить запятую).
В конце первого класса Коля Ведьмаков стащил в школе глобус, чтобы бросить под каток. Глобус выскакивал из-под катка, как косточка из пальцев. Мальчики из старших классов погнали его на футбольное поле. Железный глобус гремел, когда катился, и ухал под ногами. Коля Ведьмаков побежал на поле и упал на него, как вратарь. И не вставал с него, пока мальчишки не ушли. А потом унес его в кабинет, откуда спер. Выглядел он беспомощно. Появившись во дворе, сказал: «Мама меня убьет». Кто-то сказал: «А ты ей не говори». Коля Ведьмаков махнул: «Она уже знает». В детстве я путал слоги, потому называл его «Медьвяковым».
Форма была красивой: гимнастерка с ремнем, фуражка с кокардой. Пуговицы мы чистили оксидолом. Коля даже после школы гулял в форме, а в теплую погоду босым.
Тридцать пять лет назад мы коптили стеклышки, чтобы наблюдать солнечное затмение. Между глазом, луной и солнцем мы поместили закопченное стеклышко, на котором нам показали нашу жизнь. Мы быстро ее увидели и крикнули «ура!».
Я люблю тебя, Коля Ведьмаков.
18 марта (ночь)
Ныне жалкое человеческое воображение не может вместить не только благо, но и искусство. Вещь, довольно обыденную в обыденной жизни, превратили в феномен культуры, т.е. нечто, устроенное по другим законам, чем жизнь. Таким образом, если произведение искусства в лучшем случае феномен культуры, то и жизнь, стало быть, условна. Жизнь — один из феноменов цивилизации. Не природы даже, как сказал бы козел Дарвин, а цивилизации. Нынешняя цивилизация — это устройство мира сейчас, в котором жизнь условна, т.е. предполагается. Жизнь — это предположение. Я знаю, что это не так, но цивилизация утверждает именно такое. Однако у меня достаточно воображения, чтобы поместить цивилизацию в воспоминания о потерянной истории болезни.
Впрочем, для кого-то Москва — центр православия, для кого-то —жидовский союз писателей. Кто-то любит морочить себя в церкви и морочить евреев, а какой-нибудь еврей принимает православие и душа у него поет. Кто-то честно ненавидит русских, а другому лишь бы в бане пивка попить. Он, может, татарин, а может, русский. А может, еврей. Русский — не национальность, быть русским — это служение. И всегда поперек цивилизации. Потому ее никогда у нас не будет. Но нас она уничтожить не сможет — потому что она сама себя за жопу поймала, когда придумала, что жизнь предполагается. Растленное и слабое человеческое разумение верит цивилизации, как чему-то отдельному от слабости, а она и есть только в слабости, и если моя жизнь для нее условна, то добрые люди мне сказали, что Господь создал меня для Себя. И если меня не «Сникерс» раздражает, а цивилизация не нравится, то время ее сочтено.
Хорошо, что хоть позабыл измышлять доказательства слабости, а то поздно, спать пора.
19 марта
Русский — это настроение. Великий настрой души не подлежащий описанию. Почему я так поступаю? А у меня такое настроение. В энциклопедии не описанное.
Русский фашизм — это попытка описания русского настроения. В ход сразу идет латынь, римское право и любовь к черному. Русский фашизм это что-то иррациональней иррационального. Помутнение как ясность. Результат — два результата: Россия и настроение. Чтоб не было русского фашизма, не надо было, к примеру, Крым отдавать. Потому основоположником русского фашизма я считаю Хрущева, а не тех, кто развалил СССР. Не отдай Хрущев Крым, СССР исчез бы юридически — стал бы Российской империей. А без Российской империи — или СССР или русский фашизм. Теперь уж извините. Тут даже ни ума, ни мудрости не надо, чтоб такое понимать.
Но если такое понимаешь, то надо понимать было, что русский фашизм будет материализацией русского настроения — а это покруче, чем две тысячи лет денежки считать. Потому что все денежки могут оказаться недействительными. Их ведь русский фашизм может и отменить вкупе с бриллиантами и бранзулетками. Тут человечество не цивилизацию, которая и так обосралась, потерять может, а вообще человеческую историю.
Я даже не могу представить, что это такое, потому что воображение с диким скрежетом наталкивается на космическую лопату, — но дела обстоят именно так. А как, если не так? Ну, хоть один аргумент, что не так?
И футбол по телеку как бивень мамонта.
21 марта
Мастерская моя даже для меня странное место.
То, что не место смирения, это точно. То, что я иногда записываю, за секунду до того, как я переступил ее порог, меня не волновало. Мастерская как корабль, захваченный пиратами. А ты их предводитель — капитан Блад. Картина, мысли, слова — пиратские. Тишь да гладь вокруг или буря, а ты пират, на все один прищур — пиратский.
26 марта
Современное искусство не лавка ужасов, а камера пыток, в которой зритель — жертва, а художник — садист. Поэтому я не являюсь зрителем современного искусства, ничего о нем не знаю, и когда сталкиваюсь с предметом современного искусства, зажмуриваю очи. Даже когда смотрю. Я ничего не понимаю в современном искусстве, кроме того, что я не хочу в камеру пыток. Боюсь быть зрителем, приумножающим зверства художника. Боюсь быть художником, которому требуется зритель. Глядя на эту камеру пыток, погруженную на автофургон, водитель которого спит, я говорю ей: «Прощай».
28 марта
Иногда мне кажется: я — страшный человек. А ум для того только, чтобы Бога не бояться. Атеисты просто праведники рядом со мной. Слава Богу, что я почти ничего из посещающего меня не записываю. Записывать боюсь, а кашу эту из воображения и рефлексии держать в башке не боюсь. Только говорю себе, что боюсь, а храню бережно, как клубнику в холодильнике. Вкусно.
30 марта
Автобиография
Родился в Москве. С 1979 по 85 год возглавлял подпольный «Центр московской метафизики», допустивший оплошность, приведшую к развалу Советской империи. Написал обширный труд «Кретинизм магии и денег». Живопись считаю занятием противоположным, потому основным делом.
31 марта
Вульгарность непереносима, особенно в рамках дозволенного. Можно тут повульгарничать? Можно. Таковы газеты. Привоз, переехавший во Дворец съездов. Вот о чем мечтали. Можно покакать с колокольни Ивана Великого? Можно. Михаил Жванецкий — Сократ демократии. Как это устроено в моей жизни? С утра я пью кофе. Папа встает раньше меня, кладет на стол две газеты: «Независимую» и «Сегодня». Чтобы почистить зубы, надо миновать холл, превращенный в кабинет, — газеты бросаются в глаза. Все то время, пока я умываюсь, пью кофе, сижу в туалете, курю, эти две газетки шурша кочуют со мной. Ежедневная утренняя тошниловка, автоматический мазохизм, а я еще и бахвалюсь перед собой, что просматриваю только эти две. Рубрики «Искусство» и «Культура» особенно вульгарны. Последняя страница в «Независимой» «Стиль жизни» отточенно бездарна. Большинство авторов — ничем не примечательные в жизни парни с плоховатым юмором. Часто стесняются. Стыдливы. Однажды я был на дне рождения главного редактора. Единственный не из газеты. Стеснительные и стыдливые напились, позабыли, что я чужой — я оказался в бане с торговцами мандаринов.
Эти две газетки на столе — утренний билет в баню с торговцами.
Клево я начинаю день! Стыдно.
9 апреля
Второго апреля умер папа. Милый любимый папочка. В пятницу его отпевали в церкви у Никитских ворот. Шестого похоронили на Троекуровском кладбище. Поминки были дома. Завтра девять дней. Милый папочка, я тебя люблю.
12 апреля
Десять дней как тебя нет, папочка, почти одиннадцать. 2 апреля, когда ты умер, была родительская суббота, в храме пели, было около восьми часов утра, кончалась вторая неделя Великого поста. Ты ушел около шести двадцати пяти на вокзал, около восьми новый сосед с верхнего этажа повел гулять собаку, его не было в подъезде не более пяти минут. Когда он вернулся в подъезд, ты лежал на площадке перед лифтом. Ты поднялся на три ступеньки и увидел лифт. Тогда ты, наверное, и умер. Ты умер мгновенно — обширнейший инфаркт — как в бою. Ты дошел до дому, папочка, ты великий человек. Почему я никогда не говорил, что ты великий человек? Папочка, как мы хорошо жили! Уединение полагали счастьем, а счастье рутиной. А твоя губа нижняя! Папочка, милый, я очень люблю тебя. Мы очень тебя любим.
А сейчас я пойду на клубный вечер МХАТа, а Лена придет с репетиции. Вот так вот. А завтра пора за работу. Теперь это просто долг. Я хочу быть таким, как ты.
19 апреля
Только что Лена вместе с Хотиненко поехала на Ленинградский вокзал. Завтра в Петербурге премьера «Макарова». Я один на кухне. Мама с тетей уже спят. Знаю, что нужно описать, как папа умер, со всеми предыдущими и последующими днями, но сейчас нету сил. Немощь и уныние от неполноты веры. Лена уехала — и сразу уныние. Труднее всего наедине с собой. Оторвался от картины, сел в кресло — и поплыл, остался один — и поплыл. Нельзя. В конце концов позорю себя перед Богом и не помогаю папе.
Каким же все-таки молодым он оставался всю жизнь, даже тогда, когда уронил на этой кухне кружку. И никогда не говорил: мне плохо, помоги. Отказывался ложиться в госпиталь, мол, я себя хорошо чувствую, и молодел-молодел. Ну что это такое — он был моложе меня. И, конечно, я так с ним и не договорил обо всем — а то, что он знал, знал только он. И никаким он не был владетелем тайны, спроси — расскажет, ты только спроси. Казалось, что он вечный, и когда-нибудь я устрою себе семинар — папа, который мне все расскажет. И про наш род, и как устроена вселенная, про ПВО, войну и, в конце концов, как /жить — родиться, что ли, таким было надо! — чтобы ни разу в жизни не уронить свою честь. Он ведь и смертью показал, как надо умирать. Папа — великий человек.
Налил сейчас себе чаю и вспомнил, как мы потешались над маминой заваркой. Они до последнего дня любили друг друга как безумные. И сейчас любят, поскольку их любовь вечна, но вот этого земного безумия с обидами и заботами, с попытками еще за день до смерти отучить папу читать за обедом газеты — никогда больше не будет. Никогда папа не будет сидеть в средней комнате, обложившись газетами, напоминающими по форме монгольские иероглифы. Ха, попытайся что-нибудь завернуть в газету, побывавшую в папиных руках — заверни селедку в монгольский иероглиф! Из каждой что-то изымалось ножницами, раскладывалось по папкам или разносилось по дому. «Это тебе, Лена, а это тебе, глянь когда-нибудь на досуге». Когда же я говорил, что не люблю читать газеты, папа смотрел на меня, поджимая свои бесценные иронические губы — а Цицерон ничего такого про газеты не говорил. Но папа говорил миролюбиво: «Так я тебе для того и даю, чтоб ты не читал». Хотя вру: никогда он этого не говорил. Он говорил: «Как хочешь», «ну, может, глянешь», «да нет, это интересно». Ибо папа был начисто лишен отрицательной программы — он был великий человек. Собственно из его вырезок я что-то и знаю о мире. Он написал не то сорок семь, не то шестьдесят три книги(это можно уточнить), которые я никогда не смогу взять в руки. Папины книги в руки мне не попадут. Это вам не Борхес или Кастанеда, Блаватская или Раджнеш — это папины книги. Это противовоздушная оборона страны — нашей Родины, в которой мы живем и умираем и вот сейчас все спать собираемся. Усекли? И это не прихотью папиной мы живы, — мол, он не прочь, как Клинтон, чтоб русские еще не сдохли сегодня, — а исполненным его долгом мы живы. И это не как Вашингтон взорвать, а как не дать смерти долететь до России. Это Оборона. И это мой папа. А теперь — и сотни его учеников. И это работает. А не какие-то картинки в американских музеях. Теперь мне рассказывают, что папа иногда мной гордился. И особенно радовался, что я бросил пить. Папочка, если я хоть что-то сделал для тебя хорошее — я счастлив. Папочка, я тебя люблю. Я очень-очень тебя люблю. И я постараюсь, чтобы мы были вместе.
20 апреля
Папочка, я очень тебя люблю. Ты знаешь, что эти дни я работаю в мастерской, лампадка горит перед тобой, таким молодым и испуганным, — чего ты испугался? — ведь тебе 25 лет. Ты капитан, война окончилась. Рядом с тобой Георгий Победоносец. Я работаю, читаю молитвы — и, скажу тебе, прости, ничего не понимаю. Здесь ты все сделал. Но я не понимаю, почему мы не пойдем по грибы? Почему мы так приближались друг к другу и так отдалялись? Ты меня за все простил, я знаю. Какой это был великолепный треугольник Шерстюков: ты, я и Никита! Вот нас двое теперь. Кто проверит у Никиты математику и физику? Кто решит то, что ты решал? Я?
22 апреля (ночь)
Когда я думаю о воображении, то именно мое воображение позволяет мне допустить, что вся его сила уходила на то, чтобы его ограничить. Чтобы жить и работать, как будто у меня нет вообще воображения. Потому меня и раздражают люди с недостаточно хорошим воображением. Это касается даже Бунюэля, который богом своим сделал воображение. Если мы свободны только в воображении, то грош цена воображению. Не свободе, о которой я ничего не знаю, кроме того, что все, что называют свободой, по-моему, пошлость. О свободе лучше ничего не знать и не думать о ней. О воображении надо знать все. Если признаки гениальности в чем-то или ком-то исчерпываются только оригинальностью, то это пустое воображение, в нем умещается только черт.
Когда я в несколько дней пишу «Ночь козла» (то, о чем я даже не воображал никогда), пишу без остановки эту картинку солдатского сна, отдельную от моего сознания, подсознания, моих мечтаний, отдельную, собственно, от моих сновидений и грез — я просто работаю по правилам. Думаю, так работали, когда Тайна была Божественной, а не человеческой. Воображение губит все хорошее. Недостаточное — талант, чрезмерное — душу. Воображение — то, что от меня. Тайна — то, что ко мне. Метафоризм — обычный и скучный хаос — став методом, потерял всякую психоделичность. Это низшая форма воображения. Инфузория образа. Это клип, который падает в желудок как гвоздь. В рот не брал, а в желудок уронил. Нормальный политический приемчик. Потому мне и смешны политики. Потому что не политики, а клипмейкеры. Из самозваных политиков гениями были несколько, чистейший среди них — Наполеон. Пока он принимал решения, он не действовал. Ему надо было остановить полностью работу воображения, чтобы предпринять гениальный шаг. Получалось — пока не попал в Кремль. С этого момента воображением он мог распоряжаться только в той мере, в какой оно не рисовало ему гибель. Он оставался прежним Наполеоном, но с постоянной картиной гибели. Кремль всех самозванцев будет сводить с ума картиной гибели. Их гениальность всегда будет ущербна. Петр Великий первым покинул Кремль, почувствовав свое самозванство. Маленькое-маленькое, но самозванство. Великий Петр.
Когда я думаю о воображении, то думаю, что надо обладать его полнотой, чтобы оно не угнетало присутствием, а чтобы не становилось чрезмерным — молить Бога.
Если честно, я сейчас написал о своем больном месте.
26 апреля (ночь)
Я ничего не знаю о воображении. У меня его нет. Я в унынии.
Позавчера каялся в унынии на исповеди, и вот опять в унынии. Сие значит, что я постоянно натыкаюсь на свою немощь. Идет Страстная неделя, а я как сомнамбула — Боже, какой грех. Молюсь — помогает, а спустя минуту — сомнамбула. Не могу даже наблюдать за своей немощью — хочется, чтоб совсем сознания не было.
Рядом спит кот. Лена гладит на кухне. Мама и тети спят. Телек не выключаю, потому что в нем что-то черно-белое и польское. Одно меня связывает с тем прежним Шерстюком — тошнит от рож демократов, иногда я даже говорю какую-нибудь гадость.
29 апреля
Купил в мастерскую французский обогреватель с вентилятором. Так вчера велели Лена и Жолобов. Отличный обогреватель. Чтобы не заболеть, надо таскать его за собой. Вот сейчас передвинул его к столу. Пойду сейчас покупать яйца и красить. Лена дома делает пасху. Завтра святить и исповедоваться.
Я по-прежнему, как брошенный, только в церкви легчает.
3 мая
Двухдневному рок-энд-роллу под названием «Santana «Samba party», начавшемуся вечером первого мая, уже после того как разговелись и выспались, сегодня за завтраком я дал глубокомысленное заключение.
Утром глубокомысленное заключение мое звучало так: «Ну, хорошо, если б я был великим человеком. Так ведь же нет. Гений. А гений очень скользкое понятие».
Вот и все. Я в мастерской, Лена дома делает уборку.
Нужно кончать картину «Герои».
4 мая
Лена улетела в Париж. Одному мне совершенно невмоготу. Я так рад, что мамочка ложится рано, я с ней поговорю перед сном, и мне хорошо. А сейчас сижу на кухне с сигаретой и изнемогаю. А когда мамочка ложилась с папочкой, а Лена перед сном, что-то там в телеке разглядывая, вязала, я уединялся на кухне с сигаретой и от полноты всего воображал невесть что. Бывал даже теоретиком. Хотя, впрочем, за компанию. И блестящим ведь теоретиком. Хотя все это блажь. Теория, вообще-то, — просто истерика. Тугая, правда, как упакованный в аптеке бинт. Некоторые из него такое вяжут, что начинаешь так переживать — так, что становишься теоретиком. По сути жизнь — опыт и практика, и как венец — традиция. И никакой теории не надо. Из лука стреляют только так. Только очень часто — чем чаще, тем метче.
Все. Папочка умирает — и что-то незримое (но прочнее, чем созерцаемый гранит) рассыпается в незримую пыль. Теперь весь космос заполнен этой незримой папиной пылью — куда глаз ни кинь, везде она, только не видно. Руку проведешь — вот она, перебирай пальцами. Видишь, как все просто: вся мировая плоть — Бог. Но почему же тогда так хочется, чтобы он зашел на кухню и спросил: «Чего не спишь?» А я бы сказал: «Не спится».
А вот сейчас мне не спится, потому что он не заходит на кухню. Не заходит — и становится все моложе и моложе. Я за эти дни не видел ни одной фотографии, где бы он был старый (мы его так мало снимали последние годы). А на новогодней фотографии, когда я всех посадил и поставил, он просто не попал под вспышку. Как будто предпочел тень.
5 мая
Господи, ведь зима кончилась и вот-вот наступит лето. Сперва будет, конечно, гроза в начале мая.
Мама с Сережей и Светой поехали на кладбище. Я так редко вижу Сережу в полковничьей форме. Он дико грозно и весело устроил мне подъем. Не успел я проснуться, как он уже сломал нижний замок от входной двери. Это от того, что тетя Люба крутит его в другую сторону. Слава Богу, что замок уже ломался и папа вызывал мастера, у нас завелся второй такой же. Сережа дико быстро и ловко его починил. Я наклеил над замками бумажки с красными стрелками, указующими для тети Любы, куда их крутить.
Когда они ушли, я помолившись затеял зарядку, как тому учили в армии. Армейская зарядка, я думаю, наилучшая. Но не сделал и половины, вот такой я старик. Запыхался и пошел завтракать, а также составлять список нужных дел, которые мы назавтра затеяли с Базилем. Позвонил Жолобов и сказал, что нам нужно кое-что обсудить. Я говорю, заезжай, поедем к Никите в больницу, заодно обсудим. Не, машина сломалась. Мне кажется, что когда он приходит ко мне в мастерскую кое-что обсуждать, я у него заместо дуба там или березы, к которым в лесу прижимаются. Я не против, только я пока что не цвету. Судя по зарядке, сил у самого нет. А потом — что со мной обсуждать? Вот он весь я — на мне ж можно сделать карьеру Карла Великого или там Мамонтова, бери и делай, но только так непременно, чтобы завтра с Базилем не ездить за гвоздями и нитролаком. К тому, что есть я, нужно только добавить чуть-чуть, страшную малость, и не от души даже, а исходя из нужды. На, вот тебе банка нитролака! А то все так и останутся без карьеры, а я останусь тем, кто я есть.
Я, папочка, решил после твоей смерти ничего чрезмерно умного не делать, работать и по мере сил близким помогать. Знаю, что от себя сильно не убежишь, но ведь где то в ( запись обрывается)
6 мая
Папочка, а знаешь, что Базиль и Жолобов решили, что я устроил из тебя алтарь? Ты у меня в мастерской сейчас в алтаре. (Я выпил джину и потому у меня сейчас такой почерк.) Папочка, Бог знает, что ты мой отец. И, надеюсь, знает, что я твой сын. Я тебя люблю. Я не сорок дней тебя люблю, а всю твою жизнь. Все твои семьдесят два года, хотя мне сорок два. У нас разница в тридцать лет. Мне было три, а ты держал меня в тридцать три — на той фотке, что у меня в мастерской, это именно так: мне 3, тебе 33.
10 мая, Радуница
Ну вот, уже одиннадцатое. Сорок дней без семи часов, как нет папы.
Были на двух кладбищах: на Троекуровском у папы и на Химкинском у бабушки. У бабушки распустились белые цветы, когда-то очень давно, года, может быть, три назад, посаженные папой. Никто не мог вспомнить их названия. Могилку прибрали, я подкрасил ограду, с тыльной стороны серого гранита нарисовал большой черный крест. Бабушка, которая учила меня по Евангелию, — без креста. Стало очень уютно и красиво. Вот местечко, где сидеть и сидеть. Зажгли свечки, положили яичко, я покурил и поехали. Жизнь — пора ехать, завтра поминки, теперь уже сегодня.
13 мая
Жду машину, чтобы увезти картины. Лена вчера прилетела из Парижа. Сижу и жду. Интересно все же, во сколько они приедут? Но еще более интересно, зачем я пишу этот дневник? Хотя мне это не интересно сейчас, ну нисколько. Вот и приехали. Бывает же такое!
17 мая
По телевизору передавали, что я выдающийся художник, а в газете только что я прочитал в статье «Жар и холод Шерстюка», что я один из крупнейших представителей российского авангарда среднего поколения.
Хоть бы кто-то пришел сейчас ко мне в мастерскую.
Вчера, когда я шел по полю, я подумал, что природа вселяет в меня ужас — тем, что: вот она весна, вот оно поле, вот эти капли дождя, упавшие на пыльные ботинки, — вот она вечность! Кому я нужен на этой земле, кроме мамы? Я так тебя люблю, моя земля, а ты? Я так люблю, чтобы все вместе все любили, чтобы веселились и никогда не думали, что всему придет пшик. Я люблю невозможное. Я знаю, что одиночество, — это когда приходит дьявол, и потому гляжу в окно: может, кто-то придет ко мне?
Господи, как же тяжело любить Тебя, что Ты делаешь со мной?
8 июля
Если бы было желание что-либо писать, то написал бы «Исповедь монархиста 1994 года». Смотрю в окно, а кажется, что из космоса.
Человек бывает монархистом не для того, чтобы прозревать или даже видеть все как есть, а чтобы служить. Но вдруг случается, что кто-то вдруг прозревает именно до монархизма. И то хорошо. Но ведь смешно. Это ж надо, Достоевского вдруг вспомнил. Ему помог острог, а мне достаточно было стать хиппи. Вчера стал хиппи, а назавтра уже монархист. Зато у Достоевского было желание писать. И у Солженицына, который движется сейчас из Сибири, как Колчак. Движется как Колчак, а приедет как кто?
20 июля
Им только кажется, что они хотят жить без идеала, они родились без идеала. Без Бога. Русская интеллигенция — это кошмарный сон, когда снится, что ты крокодил, у которого в пасти ребенок, а в жопе вилы. Та русская интеллигенция, которая очевидно нерусская, хотя бы подла очевидно — заради дьявола, потому и малопривлекательна, русская же привлекательна тем, что подла заради человека. Подлых же заради Бога не встречал, нету таких католиков. А вилы в жопе затем, чтобы съесть человека и жить с ним.
25 июля
Давно известно, что человек со сверхзадачей глупец. Описано всемирной литературой. Если бы это не касалось меня, то и браться не стоило бы. Однако мне даже трудно выдумать для себя какую-нибудь убедительную сверхзадачу. У меня ее нет. Есть только ощущение, что есть, не знаю почему. Если бы я каждый год непременно ездил в Крым, то вряд ли бы это ощущение было, я так думаю. Но ездить каждый год в Крым — ненормально, а если живешь ненормально, то начинаешь смахивать на человека с громадной сверхзадачей.
А ведь именно в Крыму медленно, но верно я получаю энергию для продолжения привычной и обыденной жизни, которую ценю больше всего. Лежание на берегу моря ничуть не менее творческий процесс, чем работа в мастерской.
Летом Москва не пригодна для жизни. Невозможно почему-то выбираться надолго на дачу. Невозможно долго работать. Невозможно сидеть за столом и писать, например, роман. На даче возможно. Но на даче почему-то не сидишь. И т.д.
26 июля
Дневник — это описание состояния. Кто не может, пусть не то что не ведет дневник, пусть позабудет, где продаются авторучки.
В литературе нет ничего таинственного, а в искусстве — никакой тайны. Тайна искусства — это я, Божье творение. Остальное — злохудожество, как прочитали мы в Серебряном бору об искусстве вообще. Написал это один из отцов церкви и был прав, поскольку выйти из храма, где только что молился на Троицу, и увидеть голую задницу скомороха — есть подлинная встреча с искусством. Голую жопу не всякий пьяный мужик показать может, а художник может. Поскольку голая жопа не состояние человека, а состояние зла. Художнику главное не он сам, а зло. Вот и злохудожество. Так я объяснил в Серебряном бору. Голую жопу показывают, когда не могут описать свое состояние, но полагают, что художественный процесс — тайна.
А тайна ведь — почему тебя Господь сделал художником.
21 сентября
Обратил внимание, что по вечерам начинаю разговаривать сам с собой. Порой очень остроумно. Некто со мной беседует, мягко и вкрадчиво, и вдруг, когда я расслаблюсь, хлоп, задает каверзный вопросик. Я порой даже усмехаюсь, так я остроумно отвечаю.
— Как ты относишься к Америке? — спрашивает некто Он.
— Никак.
— А зачем приехал?
— Долг.
— Перед кем?
— Если глупость — это кто-то, то перед ней.
29 сентября
Базиль, судя по всему, уже три дня в Вашингтоне, но почему-то не звонит. До Америки он добрался впервые, причем в компании с Ельциным. Или у него все так хорошо, что не хрена звонить, или так хреново, что не знает, где телефон. Скорей всего и так и этак.
30 сентября
Целую неделю мне пудрили мозги о переезде в более светлый номер, а сегодня предложили доплатить за это 500 долларов.
Соображают ребята. Послал их. Мне в Belmont«e жить осталось 10 дней, а потом я перееду к дяде Боре и тете Дине. Сегодня поеду на вечер к Блинштейнам. Гашунин куда-то пропал. Любовь, наверное. Проболев почти всю неделю, я почти закончил все картины. А сейчас ничего делать неохота. Принял ванну, позвонил домой, поговорил с мамой и Никитой. Завтра будет полгода, как папа умер.
А сегодня он мне приснился. Несколько раз: один раз в генеральской форме, а другой — когда смотрел мою картину «Шведский стол». «Что ж ты хвастался, что это шедевр? — сказал он. — Не шедевр это, а порнография». Во сне я с ним не согласился, даже обиделся, а сейчас полагаю, что он прав. Мне даже как-то весело стало от того, что он назвал ее порнографией. Нет, сперва, по-моему, он называл ее эротоманией. Нет, эротоманской.
3 октября
Дозвонился к Лене, и слава Богу — через час она должна выезжать из гостиницы.
Не 4-го она вылетает в Париж, а 4-го уже в Париже. Болела гайморитом и хотела отменить спектакль, но Йохан Хак пришел и уговорил. Играла больная. Плюс там какие-то еще интриги по этому поводу, мол, что она вовсе не болела, а выпендривалась. Говорит, что, наверное, на тот год не будет подписывать контракт. Короче, настроение у нее ужасное, тем более что пыталась до меня дозвониться два дня, а телефон молчал. Сказал, что меня как раз два дня и не было. Рядом сидела Догилева; перед моим звонком, я так понял, они что-то в связи с интригами неприятное обсуждали. Невеселый вышел разговор.
Вчера было полгода, как папа умер. Все в Москве, кроме нас, разумеется, собирались у нас, ездили на кладбище. Здесь бабушка Кристина вписала вчера папу в особую бумажку под фамилией «Шерстюк». Будут об упокоении служить и в Чикаго.
А у Базиля сегодня день рождения. Он так и не звонит из Вашингтона. Думал, может он мой телефон потерял, но он не звонил и Сяве с Ксюхой, и в Нью-Йорк.
Кстати, у меня настроение тоже не ахти. Чего-то я не понимаю по части нормального ко всему отношения; все вроде нормально, а — или скучно мне, или скучно вообще? Или я просто думаю, что скучно? За Базиля надо непременно выпить.
Решил выпить, но что-то начал красить, и на два часа как-то само собой отложилось. Русский я или не русский? Украинец я или не украинец? Решил выпить, так выпей. Тем более что за друга, который черт-те где черт-те что делает. А вот медлю.А вот клево написать так: «Русский я — или не украниец? Украинец я — или не русский?» А еще лучше: «Или я не русский, или не украинец?» А еще лучше: «Ты что, козел?»
А теперь звонки, а из звонков — всякое, очень всегда неясное. Особенно, если это Майя. Она по прежней какой-то привычке рассказывает о проектах, в которых как бы особый предполагается кайф в будущем. Самые прагматичные люди неистребимые все-таки строители коммунизма. Так прагматизм оказывается актуальным, но бесперспективным.
Слушая неизвестный мне «Canon in D-major / D-dur» неизвестного мне Jogann Pachelbel, наливаю джин с тоником и жду известного мне Моцарта «Divertismento in D-major / D-dur».Дирижер Rudolf Baumgartner. Торжественный, но довольно заунывный канон. Ну вот под Моцарта и выпью за Базиля, где б он ни был. Не беда, если и в Москве. Ну, Allegro, Базиль.
11.15 вечера.
Чик зажигалкой, «Кэмэл» в зубы.
А ведь можно вытащить из чулана маленькую картинку «Русское танго» или открыть мой каталог и глянуть на Базиля. А еще лучше: посчитать сколько в моем каталоге изображений Базиля? Сделаю и то и другое, джина валом.
Посчитал. Базиль, прости, но тринадцать тебе раз. А Тегина, всрацца можно, аж тридцать восемь раз!
Однако лучший Базиль — в картине «Смотрите, кто пришел». Молодой, не то слово. Нравилось Базилю на «Речном». Будущее было в наших руках. То, которое мы сейчас имеем.
Уже «Luigi Boccherini» — как то «наше будущее». Чуть-чуть сладкой тосковатости. Тоскизма. Тощизма. Но в руках. И какая на все реакция. Моментальная, ничего не скроешь, виду только не кажем.
Вообще-то были, значит, правила. Правила поведения почему-то были, выдуманные кем-то очень артистичным, но и — суровым, и — бесчестным для несведущих о его существовании. Последние годы, в биса мать, культуры. Оттого и такая картинка — чистая культура. Изображение людей чистой культуры. Чистая культура — это то, что после чистого искусства. Откуда же было знать, что мы не экзистенциалисты (когда все едино), а последние люди чистой культуры (т.е. первые и последние)? Наступало, как говорит сейчас Базиль, что-то виртуальное. Мы с виртуальным взаимно болт друг на друга положили. Мы не были экзистенциалистами, потому что ощущали свое существование — последний апоклиптический раз — как людей. Мир людей — это культура.
Да хрен с ней, с культурой. О покойнике лучше вовсе не говорить. Культура ныне — призрак. То есть культура нормально умерла и не бродит среди ночи, это мы из дряни виртуальной порождаем ее бестелесную фигуру. Так и хочется, чтобы она пришла, вонзила когти и выпила кровь. Но этого культура не делает — это делает не она, этого мы просто хотим. Удивительно другое, что она знала о кратком своем существовании всегда. Культура — это христианский мир и тот, разумеется, ради которого Христос пришел. «Смотрите, кто пришел». Во всей человеческой цивилизации остается «русский мир». Зачем? — иногда я себя спрашиваю. Господь знает, зачем. Заметил, что смотрю на «Русское танго» и улыбаюсь. Природа победила людей. Просто природа. Знать даже не хочу, какая. Тут — «Indian summer», у нас — «бабье лето». Гуси, опоссумы, коты. Видел бездомных котов, штук двести, что грелись в развалинах. Жирные, красивые, счастливые. Мне понравилось, что ни один из них на меня не посмотрел. Никто я. Дворец развалили, чтоб удобно было греться.
Verdi «Nabucco».
Чем-то напоминает песни из кинофильма «Золотой ключик». Кот Базилио грелся в развалинах фабрики, построенной учителем Салливана. Брел пуэрториканец, на котов не смотрел. Как будто свинец на коленях, на пятках, и магниты на пальцах. Кретин? Человек из мира котов. Ну, некрасивый, ну несчастливый, но жирный. Все же есть с природой сходство. Природа жирная и ленивая. Она — завершена, как только ее назвали природой, стала совершенной. Базиль, за твое здоровье. Как будто можно улететь на воздушном шаре на Марс из виртуального мира в культуру, которую вообразить возможно только как рай, — примитивно, как пуэрториканец воображает свои ноги алюминиевыми ногами киборга. Мультфильм как зеркало. Рисуйте потолще. Да, джин — напиток для Верди. В «Русском танго», таком маленьком, природа еще не победила людей, в «Смотрите, кто пришел» природа — это холст, который треснет, как фабрика, похожая на дворец, развалится для жирных котов. Чем бездомней, тем жирней.
Тетя Дина показывала мне на фонарь (похожий на те, что были на Невском), одиноко стоявший в поле, и говорила: «Это как твои картины». Впрочем, это Магритт, думал я, — я теперь в глазах людей абсурдист.
А ведь я не абсурдист.
Наконец-то заработал телевизор со всеми 76-ю программами, ну вот и кончу писать. Базиль, за твое здоровье!
Вот о чем я сейчас подумал. Хорошо бы пойти в баню с Базилем и Жолобовым, когда приеду. В Сандуны, конечно. Взять бы еще и Гетона (хотя он ходит в какие-то свои, где я никогда не был). В Америке есть все, кроме бань. Не знаю, с какими эзотерическими русскими надо общаться, чтобы попасть в бани. Хрен с ними, с русскими, в турецкие хотя бы. В Америке есть все, кроме России. Я бы пошел сейчас на Тверскую купить водки или пива, которых тут валом, кроме «Тверской». «Verdi» Rataplan. За твое здоровье, Базиль, а также Машка!
Кто-то застенал. А вот возьму сейчас и позвоню в Москву Базилю.
1.13 ночи.
Дозвонился до Гетона. Гетон не имеет представления о Базиле никакого. Выпили за его здоровье. Или Базиль такой дурак и устроил себе проблемы? Приятно было поговорить с Гетоном. А Макс, от мудила, как выяснилось. Его тоже целый день искали.
А клевые у меня друзья, не знают друг о друге ничего. Я, впрочем, такой же.
Базиль таки в Москве. Сие значит, что я дозвонился. Оказывается, что паспорт ему выдала какая-то бандитская контора и его остановили в аэропорту. А сегодня, мол, ему дадут настоящий, т.е. об этом ему позвонят. Телефон ему пора менять, поскольку мне впервые стучали в стенку в Америке — ого-го — я так, оказывается, кричал. Клево, чтоб сосед мне повстречался и что-то в духе Сталлоне устроил.
Базиль, за твое здоровье!
А хорошо я посидел за здоровье Базиля. Хоть знаю теперь, что он в Москве. Москва, любимый город, как я тебя люблю.
10 октября
Хорошо было б, конечно, делать правильные записи в дневнике.
Например: был два дня в Висконсине. Все чикагские Шерстюки (а также Святослав, Васыль и Дина — те, кто с ними живет) собрались там. Если я действительно отдохнул, то именно за эти два дня. И все мне там нравилось: и обеды, и завтраки, и лес, и река, и концерт с Украины, и велосипед, и Rock and Roj, и финская водка. Но когда так — то это все глазами, ушами, телом, животом. Слова все простые, известные. Текста никакого. Поэма уже написана. Когда рождаются стихи и философские системы. Когда охота и рыбалка. Когда сон и явь. Текста нет, писать не о чем. Звонил в Париж. Лена объелась в ресторане креветками и мидиями. Сява звонил из Нью-Йорка, сказал, что Базиль звонил из Вашингтона. Что он бухaет с конгрессменом. Гуд бай. Лермонтов, второй том — все, что можно читать.
Базиль позвонил из Вашингтона. Поскольку у нас с ним вчера были именины, т.е. позавчера, мы вмазали и хорошо, так минут на сорок попиздели. Завтра он едет в Нью-Йорк. Автобусом. 26 долларов. Бухaет с князем Трубецким, который, как мой Никита, играет на компьютере и у которого столько же денег. Базиль счастлив. Теперь будет всю жизнь западать на Вашингтон.
8 ноября
Надолго же я прервался — как будто не было времени! Для того чтобы сесть и пописать, времени было валом: лежал ведь я целый день с сотрясением мозга на диване, сидел ведь два часа в самолете, ожидая очереди на взлетную полосу, провел ведь сутки на даче, растапливая печь? Нью-Йорк, Чикаго, Михнево. Вот я уже неделю в Москве. Холодно. Русских понять нельзя. Можно понять русского, когда он стоит под дождем в Рокфеллеровском центре, задирает голову и говорит: «Ад ведь так и выглядит, а Шерстюк?» — «А я не знаю, Базиль, чего ты видишь». — «Ну вот это все». Мы разговариваем, когда Ксюха от нас отходит.
Мы мокнем под дождем, ожидая Сяву. Когда Ксюха подходит, мы начинаем разыскивать родные флаги: у нас с Базилем по два, у Ксюхи — три. Она куда-то забредает, и Базиль говорит: «Я у Сайза спрашиваю, ну как тут Крыня поживает, а он пожимает плечами: я давно его не видел. Месяца два». — «Базиль, маленькая стилистическая поправка, — говорю я, — не надо говорить, что ад так выглядит, надо говорить: мы — в аду. Но если ты немедленно и срочно его не полюбишь, останешься в нем навсегда. Посмотри, какая Ксюха красивая. Красивая, умная, богатая. Я ее обожаю. Но главный наш с тобой флаг, который тоже с нами в аду, который невероятной красоты, я обожаю как предатель ада. За слово «предатель» ад меня сейчас не замочит. То, что мы сейчас здесь стоим, ты, Базиль, запомнишь навсегда».
Когда подходит Ксюха, я говорю, наверное, в сотый раз: «Базиль, ты посмотри на это небо! Видишь ты его в последний раз». Нам смешно. Базиль сегодня уезжает, рядом с ним здоровенная сумка, которую он уже несколько часов таскает по ночному Нью-Йорку. Сейчас он мокнет и думает о смерти. Я отхожу, чтобы, может быть, высмотреть Сявин автомобиль, но гляжу на каток — безумцы катаются под дождем. Все флаги мира тоже в аду. Украинский задрался к небу. Нахожу две фигурки — уютно, как в «Празднике Хамелеонов». Третья фигурка, как нечто само собой разумеющееся, рассматривает две фигурки, мокнущие под дождем. Тепло.
В Москве зима. В Киеве осень. В Чикаго бабье лето. Гражданская война. Ад. Карман полон денег. Я понимаю русских. Три православных — два русских, два украинца. Кто кого любил и ненавидел — подумаешь! Я тонул в ее глазах, а хотел отражаться. Отразился бы — и конец истории. А так — три фигурки. Чужих нет. Флаг повис, я пошел дальше.
16 ноября
Написал «16 октября», видимо, потому, что дневник надо было закончить месяц тому назад. Даже не знаю, есть ли у меня какие-нибудь впечатления о четырех последних годах? Наверное, есть, только вот не припоминаю сейчас, лень, наверное. Базиль рассказал, как на Украине выловили большого сома и похоронили на кладбище, поскольку перед тем он съел сто пятьдесят детей. Все дело в том, что не пишется ничего, не хочется, и надобности никакой нет. Вот Клех пишет для того, чтоб прослыть писателем, он даже сказал по пьяни каким — «русскоязычным». Таким прослывет. Базиль в автобусе из Нью-Йорка в Вашингтон читал «Москва — Петушки», а я в самолете из Чикаго в Париж читал «Владимир, или Прерванный полет». На севере в центре окошка тускнела луна. Неизменно, пока над Англией не рассвело. Оказалась лампочкой на крыле. Часов восемь кряду полагал, что луна тускнеет на Северном полюсе.
За окном тает снег, пропылесосенная мастерская вдруг запахла штукатуркой. На столе в рамочке фотография «М.Г. Дроздовскому и его Дроздовцам»: «Покидая родную землю, храните память о 15000 убитых и 35000 раненых Дроздовцах, пролившихъ кровь свою за честь и свободу отчизны. Этой жертвой мы неразрывно связаны с Родиной. — С нами Богъ! — Да здравствует Россiя!» Леночка для меня специально сделала на кладбище Сент-Женевьев. А вчера там открыли памятник Андрею Тарковскому. На стене: Ян Потоцкий, Наполеон, Майя Польски и Макс Добровольский. Отменная компания. Я бы даже сказал — «отпетая». Вот так вот кончается дневник — по-татарски и из пальца.
Пью кофе и ем паштет, который вчера принес Гетон, буду есть козинаки, которые принес Жолобов.
28 ноября
Начну-ка, наверное, рисовать.
30 ноября
Вчера, с утра, после бессонной ночи, поехал с мамой на дачу. Пока ее протопили, наступил вечер, вместо сна отправился на дежурство. На дачах уже вторую зиму дежурства против воров, так как сторожа не справляются. Дежурить ночью — красота. Единственный вопрос: кого я боюсь больше, воров или собак наших сторожей? — так и остался без ответа. Вернулись сегодня домой, я помылся и собрался в мастерскую — а шарфа моего черного нет, вместо коричневых генеральских перчаток — неизвестные черные. Большие и не очень опрятные, стало быть, мужские. И вот первый вопрос: «К чему бы это?»
Ответ, к примеру, такой: некто в спешке перепутал перчатки и шарф. Но тогда — где же его шарф? Другой ответ: без всякой спешки, но по буху, перепутал, а шарф просто похож на тот, что дома забыл надеть. Еще: шарф слямзил специально, чтоб как бы заменить меня, а перчатки для демонстрации оставил. В этом случае у типа отклонения от нормы. В простом и жлобском смысле такой тип опасен.
Еще есть ответ, скажем, хилый: шарф Лена надела, а перчатки куда-то завалились. Ответ: шарфы мои она не носит, но даже если такое случилось, чьи ж это черные перчатки? Ответ: да они давно там лежат, мало ли вещей у тебя оставляют, да и сам ты теряешь шарфы по пять штук в год. Хорошо, тогда задам главный вопрос: почему японский талисман, который нельзя открывать, потому что в нем злой дух, повешенный в изголовье кровати, не висел в изголовье, а лежал на полочке над моей подушкой? И кнопка американская, которой он был прикноплен, лежала рядом? Ответ: стало быть, его сбили. Вопрос: что ж три года, которые он был прикноплен, его никто не сбивал? Ответ: потому что сексуальные представления у меня умеренные, если не сказать, приличные. И еще: допустим, ответы на эти вопросы неприятны, что ж ты предпримешь? Ответ на этот вопрос знает один Бог.
И однако Он рекомендует всех прощать.
1 декабря
Шарф мама обнаружила на полу моей комнаты и спрятала в шкаф. Я все хотел у нее выяснить: «Когда?» — она только разводила плечами: «Давно».
8 декабря
Гуманизм — система психологической адаптации в эпоху самоуничтожения. Эпоха самоуничтожения — любая цивилизация. Вот это мы знаем, а что еще? Что Богу молиться надо. Отчего же так мало и так редко молимся?
13 декабря
День рождения Игоря Клеха. С минуты на минуту должен прийти в мастерскую, чтобы, как сказал по телефону, приготовить горячие бутерброды. Следовательно, день рождения будет праздноваться здесь. Конечно, никто ведь не поедет на дачу в Малаховку /Кратово. А ведь еще года три назад поехали бы.
Война в Чечне. Началась десятого, когда мы с Леной были на даче. Гуляли по лесу, катались на пруду, топили печь, ели и играли в карты. Снег искрился. В восемь часов вечера гуляли как ночью. Заснули в двенадцать, проснулись в двенадцать. Началась война. Потом все изумленно спрашивают: «Ну что, война или не война?» А война ведь так и начинается, когда пьешь чай. За две недели знаешь точную дату, а все равно изумляешься. Здорово, конечно, все это называть не войной. Потому что та, третья, которая не за горами, вот уж действительно начинается, когда пьешь чай, и еще десять минут будет казаться, что все это шутка. Клево, чтоб какой-то идиот демократ спросил вдруг: «А как же демократия?» После третьей мировой войны слово «демократия» будет запрещено. Слово — как главный зачинщик войны.
Обернулся к часам — почему не бьют? — увидел виноград и деревянную коробку, в которой сокрыта фарфоровая с цейлонским чаем — скромный подарок Клеху — часы стукнули полпятого. Открывалка с Наполеоном, подаренная Ксюхой, висит на стене неправильно. Надобно гвоздь перебить, чтоб Наполеон висел точно над циферблатом, как-никак, время войны.
А может ли быть где-то время мира во время войны? Если может, стало быть, время — понятие географическое. География — один из моих любимейших предметов, хотя в школе я имел по нему тройку. Карта мира — вот домашенее колдовство, а глобус — так это ж просто магия! И пнуть можно и заместо головы носить. Житуха!
15 декабря
Вчера ночью пришел Сережа Савичев с офицером, представившимся Володей. В какой-то немыслимой военной одежде без знаков отличия. «Что у вас за погоны?» — спросил я. — «Так положено». — Я взял его кобуру, а она пустая. — «Да вы ж без оружия!» — «Дудки», — сказал Савичев и вытащил из нагрудного кармана пистолет. А из другого кармана бутылку водки. А Володя вытащил еще бутылку и еще один пистолет.
Я сказал Лене: «Ставь пельмени, огурчики и селедку». И пошел им стелить в средней комнате. Ночь. Что-то мне все это напоминает. Когда вышел на кухню, вспомнил: ну да, Мышлаевский всегда приходил с бутылкой водки. От пельменей поднимался пар. «Ну, что, — весело сказала Лена, подняв рюмку, — выпьем за Елену Прекрасную?» Ну конечно, Лена вспомнила быстрее, это ж она Елена Прекрасная в «Днях Турбиных». — «За победу!» — сказал я . — «Неизбежную», — добавил Володя. Тут я решил выяснить, что ж они таки охраняют.
– Трубу в Капотне, — сказал Сережа.
– Полковники охраняют трубу? — изумился я. — Солдат не хватает?
– Главные полковники охраняют главные трубы. Наша труба торчит из земли, в отличие от тех, что торчат из заводов, следовательно, если бросить в трубу бомбу, взорвется не завод, а земля. И конец.
– Да зачем же она торчит?
– Воздух качает под землю. Чтоб под землей дышалось. А построили, когда бомбы в трубы не бросали, потому она не высокая, любой дурак бомбу забросит.
– А что там под землей?
– Метро.
– Так вы метро охраняете, так бы и сказал.
– Трубу, а не метро. А дежурство кончается, когда метро закрывается. Все черт-те где ночуют, домой не добраться. Считаем, что нам повезло, да, Володя? Выпьем.
– За победу! — сказал я.
– Неизбежную, — добавил Володя.
– А кто ж сейчас трубу охраняет? — спросил я.
– Никто, — сказал Сережа. — Сейчас людей в метро нет.
– Но метро ведь есть?
– А хрен с ним.
18 декабря, дома
Это ж надо было забыть о домашнем дневнике!
Впрочем, все не так. Пишу я сейчас дома, в дневнике, который предназначен для мастерской, а тот, который для дома, лежит в мастерской. Потому что, улетая в Чикаго, перепутал их. Надо бы их поменять. А лучше — тот, что в мастерской, побыстрей закончить.
Война в Чечне. Опять обещание Дудаева перенести войну в Москву. Сижу на кухне, по радио комментируют военные действия. Пью кофе, курю. Из невидимого мира выплывают чеченцы. А также: Громобой, Асмодей, Аскольд и Дир. «О горе мне и стыд, — поет Громобой, — враги пробрались в край родимый». Солдатики сидят в тапках, под Грозным туман, полковник Савичев охраняет в Москве трубу. Чеченские деньги перетекли в банки, распространяющие дезинформацию. Журналисты за бабки скажут что угодно, а также погибнут за правду все до единого. Смотри на мир откуда хочешь: из амбразуры, из телека, из-за кухонного стола. Вопрос стоит так: «Бабки или жизнь?» Впрочем, это уже из другой эпохи. Из прошлой. Которая на наших глазах началась и на наших глазах закончилась. Началась в Алма-Ате в 86-м и 10 декабря 1994 года закончилась. Восемь лет смуты. Из сорока трех почти лет тридцать пять провел в увядающей империи. Кайфа, великолепия, мифологии, грандиозности, приторности, утонченности, затхлости, полноценности, гармонии, красоты, извращенности, глубокомыслия и бездумности показалось мало, потому что было слишком. Захотелось свободы — бабок, крови, смерти. У свободы есть русское слово — смута. Конца этой смуты никто еще не захотел, но конец пришел. И еще не насытившиеся бабками и смертью возмущены: «А как же демократия и гуманизм?»
А никак. Эпоха ни у кого не спрашивает: хочешь ли ты меня? — это только кажется, что ты ее зачинщик, самое большее, что ты можешь — единственное: понять ее или хотя бы почувствовать, меньшее — тоже единственное: ненавидеть саму жизнь. Обычно дано размазанное — недопонятая полуненависть. Интеллектуалам дана головная боль. Мы мыслили смуту словами империи, потому начало государства Российского мыслим словами хаотов. А началу-то всего неделя. В России опять тот случай, когда любовь к человечеству меньше, чем к родине. Цитирую, между прочим, дружка Пушкина.
19 декабря
Если в недрах империи появляется художник или интеллектуал, которые свои представления о собственном совершенстве хотят сделать общедоступными, появляется массовая культура. Вообще «общедоступность» вещь ужасная. И разрушительная. Воля империи, вещь цельная, подменяется соучастием в воле, вещью хаотической. Тоталитарный режим соучастием в воле можно создать, но не на месте империи. Недаром сейчас все бывшие республики СССР тоталитарны, кроме России, которая единственная на месте империи.
Тоталитарной империи не бывает, как не бывает имперской «общедоступности». Почему сейчас так смешны все рассуждения о свободе или попранном достоинстве, а от рассуждений о несправедливости, бывшей при империи, волосы дыбом встают? Кое-что мы помним, кое-что знаем по документам. Недоумение. Если ты, разумеется, не хаот, для которого, кроме собственной жалкой и алчной воли, ничего не существует. Для хаота мир — продолжение жрачки. Обратите внимание, как прочавкивает слова о демократии Гайдар. Хорошо, когда хаоты просто надоедают, хуже, когда приходится от них избавляться.
Я думаю, правда, что сейчас наиболее интеллектуальные хаоты начнут изображать из себя империалистов. Необходимо прямо-таки биологическое чутье, чтобы правильно распределять роли, например, отдать им сферу международных отношений. На время, конечно. Козырев очень подходит. На первых порах у зарождающейся империи существуют неприглядные тенденции: изоляционизм и месть. Осуществив их, Александр Македонский на другой день забыл. Изоляционизм и месть — имена сатаны — любимейшие занятия хаотов. Бывшие республики и часть внутренних, находящихся в руках хаотов, изоляционизмом и местью ускоряют империалистические процессы. Это похоже на битву, в которой Ахилл бегает с транспарантом, на котором написано: «Ахиллесова пята». Империя — есть подсознание масс, потому она не нуждается ни в массовой культуре, ни в «общедоступности», ни в «соучастии». Империя — есть сознание императора, потому она нуждается в культуре приближенных и участии всего народа в своей жизни. Офицеру нужен Пушкин как честь и оружие как доблесть; крестьянину нужен Пушкин, как сказка и земля как достоинство. Впрочем, желающие всегда могут поменяться, употребив талант.
Ну и так далее.
20 декабря
Вот напишу какую-нибудь муру, попью кофе и стану художником.
Заметил, что перед тем как начать работать, мне необходимо максимально сосредоточиться на чем-нибудь нехудожественном. Чтобы потом — хлоп! — и уж без всякого мусора: суеты, политики, демагогии, рассуждений вообще. А то ведь какая скукотища — актуальное искусство. Концептуализм сраный. Концептуальное искусство хорошо для психологов: изучать степень неума. И для психиатров: изучать степень безумия. Чудесный русский язык: неумный — дурак, безумный — сумасшедший. Дурак — здоровый, псих — больной. Вчера — болен, сегодня — здоров, завтра — Чечня, послезавтра — империя.
А клево — в новой империи императорским искусством будет концептуализм, а я — вот радость — опять монархист. Монархия — это чистое искусство, империя — концептуальная монархия. Стало быть, надо круто менять застольно-политический курс: «от империи к монархии!» Долой большие картины!
Кофе буль-буль, минералочку смок-смок, сигаретку чик-чик, носом шмыг-шмыг, авторучку на стол, тетрадку хлоп.
22 декабря
Мне сорок три года.
Сижу на кухне с чашкой кофе и сигаретой. Итоги? Этого я делать не умею. Да все — итоги. Даже то, что по радио слышишь. Вот окно покрыто льдом. 11.30 утра. Вчера Макс подарил мне книжку «Путь», толстую, потому что в ней четыре номера «Пути». А там куча все тех же когда-то читанных и перечитанных авторов и как бы между ними живая полемика. Наткнулся на рецензию Н. Бердяева на книжку И. Ильина «О противлении злу силою». А князь Гр. Трубецкой решил причесать идеи евразийцев, особенно его возмутило, что для евразийцев большевизм и латинство одно и то же. Листал вчера и, как всегда, почесывал за ухом и вздыхал: «М-да…» — как всегда, когда русские поражают непроходимой тупостью. Бердяев и Трубецкой туги как тетива Одиссея. А лук — в кустах, а стрелы — триста лет как сгнили в Тушино.
И вот сейчас под видом двух списочков как бы подведу итог. В первом списочке будут авторы, которых я листал-читал-перечитывал, — и всегда морщась, а теперь так уж и совсем кривлюсь, когда они в моей библиотеке попадаются. Степень отвращения к ним разная, часто безразличие (поскольку неинтересно), некоторых же я за всю жизнь больше трех строк прочитать не мог. Однако признаю, что они основательные (а шелупонь отброшу).
Герцен, Чаадаев, Вл. Соловьев, Лев Шестов, Бердяев, Толстой (после «Анны Карениной»), Мережковский, Мамардашвили, Сахаров, Набоков.
Во втором будут те, которых я иногда не перевариваю, которые часто полный бред пишут, а я их все равно люблю как друзей. Которые ну просто вышли за хлебом.
Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский, К. Леонтьев, В. Розанов, М. Булгаков, Л.Н. Гумилев, И. Ильин.
Во люди — обалдеть можно.
27 декабря
Макс уехал, а в голове у меня нескончаемый шум из неизвестных слов.
Будет неверным предположение, что он придает большое значение тому, чему я придаю малое. Я вообще не придаю значения тому, на чем зациклен Макс. Я даже не знаю, на чем он зациклен. Зациклиться, например, на том, что дружба — это такой атас, что мы всем покажем, — по-моему, поставить под сомнение существование дружбы как таковой. В дружбе нет ничего идейного и даже мировоззренческого, я не знаю вообще, как ее охарактеризовать. И не желаю. А то, что следствием ее часто бывает головная боль, а то и похуже — ничего не поделаешь, но жаль.
Но Макс — хитер, бестия. Его даже не интересует, что я человек молчаливый; час застолья для меня как день в тылу врага — я от слов шалею и, чтоб не свихнуться окончательно, безбожно вру. А несколько суток вранья, на которые меня вынуждает хитрый Макс, да еще с диктофончиком, ведут к полной потере какого бы то ни было ощущения собственной личности. Это уже не я, если я несколько дней разговаривал с Максом. Может быть, у Макса такая цель? Чтоб от Шерстюка остались рожки да ножки? Но это вряд ли. Цель его мне неизвестна. Может быть, он даже сообщает мне поминутно о своей цели, я, стало быть, не понимаю. Зайти к кому-то попить чайку, что тоже мне тяжко, все же я понимаю. Ну зашел, ну попил. А с кексом совсем здорово. Но можно устроить безумное чаепитие. Чтобы попасть, куда нельзя. Ни о чем таком не думал, а вот он — Макс, говорит:
— А щас мы, Шерстюк, с тобой поговорим!
1995
2 января, 1.10 ночи
Лена только что сказала: «Почеши мне пятку с ног до головы».
Смотрит на елку, Никита смотрит кино, я пишу, мама спит. А я на кухне пишу. Война в Чечне. Козлы. Блицкриг три года назад в течение 12 часов — а теперь еще две недели войны и тысячи убитых. А бабушки? Гибнут бабушки и маленькие солдаты. Мерзость. Русская армия в руках козлов. У мусульман совсем не страшные рожи. Страшные у козлов. Какая подлость покупать человека ради свободы. Однако русский подлец победит всех. Всех купленных, хотя сами купленные.
Козлы! Разве можно покупать в России свободу?
10 января
Я покрылся красной сыпью. Весь. Первой заметила Лена. Сказала: краснуха. А что это такое? Мама сказала, что краснуха — это такая красная сыпь. Заглянул в Даля: краснуха — это скарлатина. И все. Заглянул в другой словарь: скарлатина — страшная болезнь. Инфекционная. Очень страшная. Не могу заснуть.
Думаю: а вдруг я вот так вот и умру? Засну и не проснусь. Потому не могу спать. Три часа ночи, страшно и мысли ужасающие: что, что я сделал? Ни хрена. Умру с этим ни хрена и родственникам ничего не оставлю. Ни дач, ни квартир, ни машин, ни денег. Пробездельничал всю жизнь. Картины неправильные, так хоть бы за деньги! Хрен с деньгами. А с душой что? Страшно, одним словом. Грубый, нетерпимый.
Не пойму: чешется эта сыпь или нет? Пить чай или не пить? А не сдохну — совесть так и заглохнет? И опять по-прежнему буду ваньку валять, картинки пописывать, джины попивать, дружкам хамить и с козлами любезничать? Ладно бы лентяй, так хуже — бесполезный лентяй. Людям от меня одни неудобства, а мне от себя головная боль. Я себя как бы за все сорок три ни разу и не повстречал, — может, пару раз едва так не вышло, да разминулись.
11 января
Краснуха оказалась аллергией, а скарлатина бронхитом, так сказала Елизавета Львовна. Однако ж я все-таки болел и вынужден, отложив все дела, торчать дома с Геродотом в руках. Впрочем, кайф. Только рожи наших телевизионщиков меня раздражают. Я бы не включал телек, если бы не Чечня. Страшный репортаж Невзорова «Ад» намного человечней их ухмылочек и вяканий о правах человека. Все же за бабки и иллюзию власти наши журначи на все пойдут, а поскольку платят прежде всего за предательство — стало быть, ложь, — то и предают с ухмылочкой. Я помню, как они с перестройки начали ухмыляться и делать круглые очи по поводу прав. Чьих прав? Дубье. Более безразличных к человеку вообще, чем журначи, я не встречал. (Кроме — фотожурналистов. Тут я пас. Жаль, что работают они в одних и тех же средствах массовой информации.) Даже те, с кем я в приятельских отношениях, меня прежде всего с моральной точки зрения умудряются удивлять. А потом уж — с точки зрения ума. Про образованность лучше не говорить. Получается, что даже не за деньги, а все равно солгут. У них органы восприятия все в ноздрях — в этом смысле они, конечно, гончие псы. Только-только жирные губы в свистульку пискнут, они помчатся.
Если сегодня одиннадцатое (а кстати, какое? Да, я правильно написал), то, думаю, Грозный к пятнадцатому возьмут. Ребята, конечно, не будут брать боевиков в плен, по причине их изуверства, но иностранцев надо бы. С моджахедами и так все ясно, а вот прибалтов и прочих шведов надо. А украинцев? Да какие они украинцы? Украинцы и возьмут этих «украинцев». Момент истины все ближе, как бы медленно ни ползла улитка. Кстати, я придумал западную мудрость: «Медленно, медленно заглатывай меня крокодил».
А журначи думают, что они повторят вариант с Литвой.
С точки зрения здравой политики, свинью Западу подложил именно Горбачев: он за каким-то хреном признал наше поражение, а они за каким-то хреном до сих пор в это верят. А покоя-то нет. Но здравая политика и жадный американец только на Марсе поженятся. Приходится признать, что политика Запада относительно России — откровенная подлость. Всего Запада. Никакой Люксембург не отмажется. Впрочем, это известно давно. А «приходится признать», я имею в виду — публично. И Западу придется признать это публично, в противном случае никто Берлин делить больше не будет — нечего будет делить. Я вот не хочу, чтобы Берлин лежал в руинах, но ведь западный жлоб, я это очень хорошо знаю, хочет, чтобы Москва лежала в руинах. Даже западник русский хочет именно, чтобы в руинах, а я вот не хочу, чтоб не то что Москва, а и Берлин. Мне неважно, чем отличается Наполеон от Жискар д’Эстена, Гитлер от Коля, Трумэн от Клинтона, а также все прочие западные жлобы от прочих, неважно даже, что в истории повторяется, а что нет, кончилась она или ее вообще нет; для меня важно, что я знаю: этот цивилизованный человек хочет, чтоб Москва лежала в руинах. Говорит ли он: «Реформируйте!» или «Раздавите гадину!» — хочет одного. Выйдет наоборот. И самое счастливое для западного человека — это круговорот истории, т.е. чтоб опять и опять… Россия ничего не получила. Чтоб как раньше: замочит Россия какое-то всемирное зло, а ей революцию, а ей перестройку, а ей дураков на трон. А России нужно получить одно — передышку. Нас сейчас в десять раз меньше, чем полагалось по самым неутешительным социологическим прогнозам, проведенным в начале века. Засуньте свое слово «геноцид» в жопу. Сие — истребление. Хотели — получили.
Ну, а дальше чего еще? Маленькая Россия будет опасней всех предыдущих. И коварней. Уже коварней той, которая была в Литве 91-го. А после Чечни… и Татарстана?.. Чего еще?.. Какой будет?
12 января
Вымысел ли то, что я пишу, или правда, или повторенье чьей-то лжи, сказать трудно, ибо то, что остается от человека, принадлежит ему, а то, что остается от эпохи, принадлежит ей. Всякое событие нуждается в осмыслении, но следующее за ним событие вынуждает забыть о предыдущем — история как нелепое воспоминание уступает место недоразумению, которое мы надеемся разрешить… завтра.
Мы не успеваем оценить, потому что нет времени. Озарение — как личный подвиг — тускнеет в коллективном индивидуализме. А был ли ХХ век, если его хочется забыть? А был ли человек, если его хочется забыть? Мы не успеваем задать себе эти вопросы, потому что ответ: был, был — длинней человеческой жизни.
Личное спасение, индивидуализм — вот мерзость, из-за которой невозможно понять, что такое вообще спасение. Личное спасение — это главное, да, спасти свою душу — это прежде всего, и это — главная мерзость. Это как плавить из хвороста сталь, как подсахаривать бензин, чтобы стал медом. И однако судить будут по отдельности… за то, как жили вместе. И будут ли судить? Для того и ХХ век, чтоб забыть, что будут. А ведь будут. Играли с Леной в «козла» и вот что вышло. Перед игрой, видимо, мелькнул по телеку этот тип, и вот, уже перетасовывая колоду, я сказал, что, пожалуй, мне из-за него надобно срочно в церковь бежать, так меня от него распирает, будто он влез в меня и мечется по всему организму, правда, я не соображаю обычно, кто влез, а как увижу, так соображаю, и меня всего раздирает, отчего я, разумеется, от ненависти к нему трясусь. «Кто влез?» — спросила Лена. — «Егорушка», — сказал я, и мы начали игру. Играли весело и долго, в конце концов я проиграл, и Лена подняла рюмочку: «За победителей!» — «За них самых», — сказал я. — «Да ничего, и за тебя тоже, — утешала она меня, — как пушкин сказал: «…и милость к падшим пробуждал». Как это здорово — «милость к падшим»! — «Ну это, когда падшие внизу, он имел в виду, а не наверху, — сказал я. — Я к Егорушке никакой милости не испытываю, я его ненавижу. Он в меня залез и меня трясет. Ты же знаешь, я его пять лет ненавижу, как живого и царствующего посланца ада». — «А что, — спросила Лена, — Дудаев разве уже пять лет сидит?» — И тут я вдруг допер, что Лена думает, будто я Джохара называю Егорушкой. — «Да какой же он Егорушка, — говорю я, — он — Захар, к нему обязательно надо будет милость пробудить, а к Егорушке никогда».
13 января
Удивительно, как изменчив человек. Трудно представить в том мальчике, который бегал по Киеву, нынешнего человека в пижаме, слоняющегося по дому с чашкой чая в семь утра и, по-видимому, старающегося припомнить что-то позабытое еще в Киеве. Неужели самое яркое воспоминание детства — картинка, которую я вижу, услышав слово «Киев»: ночь, мы с Якутовичем стучим по автомату с газированной водой, пьем из ладошек? Все. В этой картинке и три копейки, теплые на ощупь, которых у нас нет, и лужи под ногами с отражающимися фонарями, и тени каштанов, так привычно брошенные на весь ночной Киев, по-моему, мокрые ботинки. Гастроном на улице Ленина, чуть выше Оперного театра. Или мы у кинотеатра «Коммунар»?..
23 января
Наконец-то дневник перекочевал в мастерскую.
Передо мной фотография: Солженицын с труппой после «Оленя и шалашовки», справа Лена, слева Боря Щербаков. Ефремова нет. Другая фотография — Пуща Водица году в 64-м или 65-м: папа, Леня, Лида, я — что-то вынимаю из пакета и ем, слегка морщась, по-видимому, вишни. Сейчас пью кофе и настойку из шиповника. Лена в кимоно, Наполеон в Каире, папа в капитанских погонах, бабочка, могила Наполеона, Церковь «Святого Сергия и Святого Бахуса» в 60 км от Дамаска — открытка, когда-то очень давно присланная Светой из Сирии. По поводу церкви Света приписала: «Вот сочетаньице!» Любимая эклектика выглядит стилистически единой на удивление. Даже пластмассовые очки с зелеными стеклами в желтой оправе. «Аллегро» Луиджи Боккерини. А возьмешь лупу и приблизишь к Олегу Табакову — кажется, он поет. Чего, спрашивается, петь? Вчера прочитал у М. Яншина, что, оказывается, идеологические противники, Булгаков и Маяковский, очень вежливо играли в бильярд. Вот она, московская интеллигенция — радуйтесь, господа.
29 января
Да какое там 29 января, когда 30-е. Бронхит, температура, кашель, сопли, «Ионыч» голосом Папанова что-то из соседней комнаты бурчит.
Интеллигенция это что-то мечущееся и в метаниях неясно бормочущее. Почему Запад именно на интеллигенцию клюет, притопывает и подначивает, несмотря на то что она чужда Западу покруче восточного Востока? (Даже Жан-Жак Руссо не был интеллигентом, хотя и последний, кто мог им стать.) Потому что интеллигенту жить скучно, а скучно жить — основной и, может, единственный козырь против России. Оказывается, жить-то скучно! А я вот, может, всю жизнь только о скуке и мечтаю. Ох, как мечтаю поскучать наконец!
Только и бывает, что поеду в Америку, поселюсь в Чикаго и поскучаю всласть. Жаль, что недолго — бестолково скучать не на родине. Скучать не на родине — это как трахаться с резиновой женщиной. Нет, это как подать на развод с ней за то, что не рожает детей. Скука, одним словом, это когда у Ионыча жизнь не удалась — это по Чехову. А по-моему, Ионыч — хрен и нечего про него писать.
Ну зачем вы, Антон Павлович, были такой недогадливый? А то ведь из Ионыча, хрена вполне положительного, получился сейчас отменный правозащитник Сергей Ковалев, — хоть и бормочет неясно, зато пишет факт: русские — бомбометальщики. Представляете Ионыча, который поехал бы, например, в Ниццу и принялся вдруг кричать: «Русские — бомбометальщики!»? Хороший был бы конец у вашего рассказа. А по сути это и есть конец вашего рассказа.
Спустя три часа. Я стал превращаться в люмпена, живущего разговорами с собой. Это случается по ночам. Я очень рад, что нет собеседника. Но я ведь беседую. О чем? С кем?
31 января
Сегодня восемь лет, как мы с Леной поженились. Сейчас она в прихожей по телефону разговаривает с Таней Догилевой, у которой дочке исполнился месяц. А я все болею. Надо было не Мориса Леблана в эти дни читать, а записывать ту бредятину, которая была в голове.
Вчера, например, овладел островом Крит и построил на нем обалденное государство, после чего по всему миру наступила кайфуша. И случилось это почему-то в конце мая 1942 года. Ночью же сверил свою бредятину с картами военных действий в мае 42-го и убедился: единственное в этом веке время и место, где можно было изменить ход истории. Май 42-го, Крит.
Под температурой и не такое бывает, и, главное, что в мельчайших подробностях, как в натуре. Психоделическая виртуалка, не оставляющая материальных свидетельств.
2 февраля (ночь)
Помню, как в 89-м году, в интервью Сергею Барчукову ще для самиздата «Собрание» я сказал, что спустя двести лет после Франц узской революции историю надо представить так: бедная голова Людовика ХVI подпрыгивает с эшафота и, врезавшись в нож гильотины, отчего тот подлетает вверх, прилепляется к телу. Людовик XVI поднимается с колен и неспешно возвращается на трон. Далее я весело рассказал о Жан-Жаке Руссо, отдирающем с помощью гусиного пера буквы и смахивающем их в чернильницу. Далее я докатился до Леонардо да Винчи, который вдруг перестал писать зеркально, — по непонятной прихоти я определил этот момент как последний в движении вспять. Точка. Леонардо пишет справа налево, как все мы. Если мы упустим этот момент, то из XVI века угодим прямо в кроманьонскую эпоху.
В моем этикоциклодольном интервью было что-то наивно механистическое — что-то, что сейчас заставило о нем вспомнить. Я полагал, что в 89-м мы достигли предела, отчего неизбежно покатимся вспять. Я не представлял тогда, что на последнем этапе Вавилонской башни можно будет так долго толкаться, что кто-то будет подносить камни, а мы укладывать их под ноги, и, начиная новый безнадежный этап, уже не надеяться, что когда-нибудь рухнем. Строить ненужное, чтобы рухнуть, — как это долго! Надежда на долгожданный суицид покидает только самоубийцу. Впрочем, слова бывают хуже мыслей — когда образ очевиден, не хочется морали. Конечно, заговор есть заговор. Ты наверху строишь, а внизу разбирают. Башня даже не висит, а давно уже летит, как шампур в кусты, объеденный великаном. Земля у него вместо головы, а кусты — Млечный Путь. Летим, и хрен с ним.
25 февраля, родительская суббота
Необходимо написать статью «Разочарование в безумии» о нашем поколении.
О поколении — если необходимо применить слово «обман», — обманувшемся. Обманувшем самого себя — использовавшем психику для штурма духа. Вообще подменившем, в силу действительно развитой психики, ею дух. О психической связи с культурой. О поколении, породившем миф о своей универсальности, в то время, когда все достижения были только в технике безумия. О соответствующих этой технике авторах: Гурдисневе, Кастанеде. О литературе поколения: Кортасаре, Борхесе, Э.По и всех прочих безумных метафизиках, вплоть до Потоцкого. О том, что плохой конец, — это хорошо. О городах нашего поколения. О превращении отдушины Великой Империи в клинику со сбежавшим медперсоналом. О М. Добровольском, с маниакальной ненавистью издающем то, что мы читали на фотографических листах. О масонах, каббале, дзене, суфизме и фашизме. Об инопланетянах. Об информации и учете. И обо всем этом, — как всего лишь о психике, заменившей дух. О поколении, вошедшем в историю культуры, ставшей психоделикой. Об иллюзии академизма — уже невозможного. О любви к чужой или мертвой традиции и ненависти к живой. О любви к авангарду как бунту — и ненависти к труду как смирению.
О поколении, в котором все друг друга обманывают, а правдой считается ранее неслыханная ложь.
27 февраля
Ну не пишутся дневники. То, о чем можно сообщить, настолько интимно, что к словам ну никакого интереса. Глаз упал на фразу в дневнике о московской интеллигенции. А я вот пойду сейчас на свою выставку в «Метрополе», и кого ж там встречу: сплошных идеологических противников. И никому, надеюсь, в глаз не дам, а вот гадость, может, и скажу. А может, и нет. Это уж как я захочу, а не идеологические противники. А противники кто? Клевый вопрос, — я тут же зевнул, — скучно отвечать.
6 марта
Вот уже час пятнадцать как наступил Великий пост. В церкви встретил Андрея Костина. Зашел к Мочалову в театр и повел домой покормить блинами с икрой. Он не знал, как это делается, совсем как Макс на моем дне рождения. «Ты чего? — изумился я. — Это же русская еда.» — «А вот я никогда не ел так, — сказал Мочалов, — я же поселянин.» — «Поселянин, горожанин, — сказал я, — ну а с семгой ты ел?» — «Да у меня денег никогда не было.» — «Ну так ешь, хоть напоследок.» — «Да я уж давно пощусь.» — «А вот этого нельзя.» — Знаю, что нельзя, да денег нет.» Ну и разговорчик я записал. Мочалов купил в рассрочку видеокамеру и теперь голодный, ночи напролет монтирует свое кино. Голодным засыпает и думает, как бы еще так смонтировать, чтоб совсем не спать. Каждый день к нему приходит видеомастер и делает микшеры, с помощью которых он монтирует так, что смотреть совсем нельзя. Видеокамеру Мочалов называет «демон». Так делается искусство, которое нужно только искусству. Это то искусство, которое выполняет функцию памяти.
9 марта
Существует много тайных наук. О мироздании и космосе, безусловно, тайные науки. Наука о власти — очень тайная, поскольку подразумевает знание предыдущих и многих последующих, например, науку о жизни и смерти. Есть такая тайная наука — о жизни и смерти, но есть и особо тайная — о смерти. О смерти безо всякой жизни — бывшей, настоящей и будущей. Такую науку изучает наш друг Тегин, очень редкий человек. Человека же, изучающего науку о смерти, исключающей существование рода людского вообще, можно только представить.
И однако самой тайной наукой, я полагаю, является наука о любви. Такая наука есть, а вот изучающего ее нет. Как нет и науки о предмете любви. Нет науки о Боге.
Можно создать науку о том, почему нет науки о Боге. Можно создать науку, почему это излюбленнейшее занятие, можно сказать, лучших людей — создавать науку о том, почему нет науки о Боге, — всегда было безуспешным. И однако фразу, что можно создать науку о том, почему нет науки о Боге, я считаю глубоко научной. Стало быть, можно создать и такую науку. Всем нам предстоит еще много трудов.
Человек еще может стать человеком. Науки об этом нет, но я верю.
27 марта
Вернее, 20 минут как 28-е. Сейчас запишу то, что лучше бы не записывать.
Сегодня день театра. В 21.59 Лена уехала со Штайном, т.е. «Орестеей», в С.-Петербург. Была странно почему-то возбуждена. И уже на перроне, по ее очередному настоянию не нести, а катить ее чемодан, это и произошло. Ручка, за которую надо катить, отлетела. Началось. Тут же повстречался Женя Миронов, сообщивший, что только что получил премию Станиславского в 1000 долларов. Мы подошли к вагону № 8, и я спросил у Лены, есть ли у нее билет. — «Есть!» — закричала она. Но место проставлено не было.
я вошел в тамбур. Лена что-то выяснила с проводницей и ступила за мной с зажженной сигаретой. — «Выбрось», — сказал я. — «Нет», — сказала она. — «Выбрось», — повторил я. Она бросила под вагон и сказала: «Проводница мне разрешила.» — «Мало ли что», — сказал я. Далее — Штайн, Костолевский, — но помню я только те замечательные слова, которые называются матерными: я узнал, кто я такой. В купе я услышал, что как можно быстрее я должен идти. — «Лена, все же пост», — сказал я. Я сказал: «С Богом», услышал: «С Богом, пошел …» — и ушел.
И вот почему не надо бы этого записывать: я обиделся. Я едва помню, как доехал домой. Наворачивались слезы, клево бы написать «душили». Да, это была, да и сейчас есть обида. Я много лет не обижался. Я негодовал, возмущался, раздражался, удивлялся и совсем забыл, как дети обижаются. Никита забьется в угол или в кладовку, дуется, краснеет, а слезы капают. А я забыл, что это такое. Хочется залезть в шкаф и спрятаться за пальто. И сидеть, пока не охватит душу тьма кромешная, которую сейчас называют «пустотой».
Я знаю, что я ханжа и демагог. Я знаю, что не стоит на мелочах сосредоточиваться, и, хотя Бог в подробностях, ни на чем помимо того, что я люблю свою жену, не сосредоточиваюсь. При этом почему-то считаю, что в вагон нельзя входить с зажженной сигаретой. А кто бегал по вагонам голышом, едва укрывшись простыней, и стучал во все купе с криком: «Почему стоим?», когда поезд жарил на все сто? Я. Я — ханжа, потому что подчиняюсь всегда только ритуалу. Курить в вагоне — хамство, а безобразничать — ритуал. Я ненавижу свободу и раскрепощенность, если они обычное дело. Или ритуал — или то, что ты превращаешь в ритуал, но за кем я признаю такое право? За собой, Темным, Гетоном, Гариком Виноградовым, Мингалевым? Признавал, при этом нисколько этим не интересуюсь. А демагог я, потому что обиду могу превратить в беседу о ритуале, отказав почти всем в праве на его отправление. Ну с какой стати человек бывает таким?
Обидно.
20 апреля
Сегодня хотел утопиться в Патриарших прудах. Сидел на скамейке, смотрел на воду и хотел. В чистый четверг — когда надо мыться, красить яйца, печь куличи.
Потом пошел в галерею и дал интервью для телевидения. Попил кофе и побрел по Москве в поиске яиц, творога, кефира и молока. А купил только творог и молоко. Невезуха. Нашел десяток яиц в мастерской. Сейчас они варятся, а я это пишу. При том, что когда хотел утопиться, знал, что прожил счастливую жизнь. Но это я прожил — и за все надо платить мне, а не тем, кому я обещал, что будут счастливы. Что я говорил Лене? «Со мной ты будешь счастлива.»
И вот сейчас я думаю: а почему ж таки я не утопился? Может, потому не утопился, что они сами не хотят быть счастливы?
Ай, конечно все не так. В душе черно, Господа страшусь, а зло не выскакивает.
23 мая
Вчера был Николай Угодник. Хотел было сделать важную запись, а вышло что? Сперва пришел Мочалов с видеокамерой и все время что-то бухтел, я даже забыл подарить ему икону Николая Угодника. Потом явился Холопов, а потом Ворона. И все это под водочку с огурчиками. Поздно вечером, проходя мимо сада Эрмитажа, Ворона вдруг спросил: «А как там Тегин?» — «А это пожалуйста», — сказал я и повел его в подвал к Тегину, который тут же с двумя амбалами устроил нам с Вороной концерт. Сейчас у меня такое впечатление, что я обкурился на концерте, ибо едва смог встать с пола и дико тому радовался. Увидев меня Лена рассмеялась и ни слова дурного не сказала. На улице жара, а в мастерской холодно, несмотря на открытые окна. Хочется на дачу, да завтра мне надо быть в Москве, чтобы совершить в «Марсе» жалкую и унизительную сделку. Впрочем, хрен с ним когда нужны хоть какие-то деньги. Лето у порога. Работать я вряд ли буду.
Дневник — это ноль. А ноль — математическая величина. Когда происходят события, то неизвестно, где дневник, а когда берешь его в руки, события как гвоздь под паровозом — из гвоздя становятся ножом. Удивляешься, что это было с тобой.
Пошел за сахаром и попал под любимую грозу в начале мая. Сегодня по старому стилю 10 мая, потому грозы в России теперь в конце мая.
24 мая
Пришел Сергей Воронин делать фотографии меня с Леной для журнала «Домовой». Сейчас я сижу за столом и пишу вот это. Дневник опять, одним словом — дома. Дневник этот — путешественник.
1 июля, дача
За целый месяц на даче первая запись.
А все потому, что сделал специальный стол — для ведения дневника под яблоней. Кругом садово-огородное буйство: журчит фонтанчик под бордовой смородиной, от Ивана Сергеевича доносится звук пилы, за теплицей возгласы в адрес Лены: «И не подумаешь, что ручная вязка!» — это мне она жилеточку вяжет, а тут еще, прямо сей миг, Маккартни распевает «Yesterday». И опять: «Не скажешь, что ручная вязка!» А от Валентина Васильевича: «А помидоры поливать будем?» Все слышу, ничего не вижу — писать одно удовольствие. Потому, что слышу все сквозь пение птиц и стрекот кузнечиков. Идиллия? Скажем так: идиллия 95-го года.
На дачу приехала Саша — смылась из дому, потому что у Ани сегодня первый экзамен в экономическую Академию, Савичевы всем скопом в состоянии атаса. На проводе постоянно Саша Хорошилов.
Интересно, а что еще слышно? Где-то едет телега, а вот мотоцикл, а колотят-то сколько? — называется «православная суббота». Ура, все на дачу колотить. Где-то в метре от моего носа висят два кирпича в сеточке от апельсинов, чуть дальше еще один — это чтоб яблоня раздавалась вширь, а не росла как елка. Откуда-то возникла тетя Люба с лейкой и сказала: «Ты меня прости, но очень хочется салат полить и вот эту черную редьку». Что за черная редька, никогда про такую не слышал, записал, а спросить не у кого. Поем тогда клубнички.
Поедая клубнику, подзабыл о дневнике. Поменял у велосипеда трубку. Разбросанные вокруг стола тапочки, фуражки и курточки затащил в дом, поговорил с Сашкой о Бердяеве, который ей попался на экзамене, а она его не читала, не то что конкретную книгу, она не помнит какую, а вообще. «Ну ты и культуролог!» — «Да нет, я начинала что-то, а оно не канало. А вы, дядя Сережа, его очень любите?» — «Меня от него тошнит, Саша, однако культуролог должен знать Бердяева назубок». — «А мне сейчас лучше Шпенглер». — «Шпенглер — душка, но на даче, если не читала, лучше всего Лотман». — «Толстая книга?» — «А лучше «Школьное пособие для учителей». Лена с Сашей готовят атасный ужин: грибочки, жареная картошка, салат со сметаной, копченые сосиски, ко всему плюс те восемь бутылочек пива «Афанасий», «Тверское пиво темное», — «портер», как я говорю, — отчего я тут же вспоминаю про черную редьку. Спрашиваю у тети Любы. Ответ: «Это очень вкусная редька». — «Черного цвета?» — «Черная снаружи, белая внутри».
Хорошо в яблочном кабинете, хотя надо бы сказать «яблоневом».
А сколько всего было в Москве, когда я уезжал с дачи? Не описать. В Москве много, а в яблочном кабинете мало.
Жизнь людей интересна читателю, а жизнь человека — комару, который хочет меня укусить. Никита, который купается в пруду в одежде, сидит сейчас голый и мокрый у компьютера, и все ему до фени, кроме вкусного ужина. Пошел и прогнал его, приказал читать «Войну и мир», а сейчас вдруг, высунувшись из-за теплицы, обнаружил его трескающим лесные орехи. Никита говорит, что «Войну и мир» написал толстый лентяй, а худой лентяй снял «Санту Барбару». Тетя Люба вздыхает: «Эх, подвязывала два огурца, а они свалились».
Когда вырасту большой и построю дачу, кроме бурьяна вокруг ничего не будет. Разве может быть человек две минуты огуречником, а две минуты чесночником?»
Кто-то кричит: «Девять часов».
2 июля
По радио услышал, что казаки в Ставрополе пригрозили Ельцину, что создадут Северо-Кавказскую республику, если он снимет губернатора Кузнецова. Вся чепуха из-за Сергея Ковалева, которого Кузнецов послал на хуй в Буденновске.
Интересно, а что западные полудурки скажут, когда Ельцин бросит армию на казаков? Ничего, поскольку казаки для них то же, что и боснийские сербы. Очаг гражданской войны — в самом Ельцине.Это знают все и повсюду, только кайфуют по-разному. Бывает, выпьешь водки и злой — называется «злая водка», а бывает выпьешь и в слезы — называется «слезливая водка», а бывает, хохочешь так, что стулья раскалываются — называется «веселая водка». Поставишь на стол все три и бросаешь монету: какую пить, — если станет на ребро, то «веселую». Редкий случай. Потому, видно, у демократов рожи такие деформированные — от злости. А у защитников прав человека после злой водки кошмарные сны — и в каждом сне не просто русский человек им снится, а казак, да еще с двумя саблями.
Сижу в саду, кофе прихлебываю, до фени мне, конечно, демократы, но вспоминаю, что как-то мне в середине восьмидесятых некоторые персонажи поднадоели, и я всех, кто меня раздражал, называл «коммунистами». Говорил это слово, и все становилось по местам. Так и теперь, ляпнешь на какого-то хрена «демократ» и позабыл о нем — «московский синдром» называется. Антикоммунисты все из Тамбова, антидемократы — из Воронежа (впрочем, и наоборот), из Москвы все — (кроме жирных и уродливых) циничные обыватели, презирающие циничных политиков (т.е. жирных и уродливых). Говнюки — говняных.
Впрочем, я не знаю никого. Не знаком. И в Москве не бывал. Не бродил. Свет падает на траву, и сколько ни вглядывайся, нету в траве ни Ковалева, ни Троцкого. Зато есть слепень жирный. Приготовился, наверное, на меня напасть. Надо мной трещит пропеллер, указывая, что ветер северный. Японцы поют: «Когда дует северный ветер, многие сходят с ума». В песне есть уловка: «многие» — стало быть, не все японцы сходят.
Бродил по саду и подумал: какая все же колоссальная пропасть между художественным образом и рефлексией. Как человек я, естественно, рефлексирую на житуху (впрочем, как любой человек). Как человек, производящий достаточно редкие художественные образы, я совершенно на рефлексирующего не похож (на себя то есть). Сплав себя того и себя этого происходит опять же художественным способом — как художник я это понимаю, но никогда не понимаю природу этого сплава как человек рефлексирующий. Мне, художнику, нужна рефлексия, но мне, рефлексирующему, совсем без надобности художник. Когда я перестаю быть художником, то я даже и не скучаю по художеству, но когда я художник, я не просто скучаю, я тоскую по рефлексии, она начинает казаться мне даже высшим даром, а искусство — обывательским ремеслом. Бывают периоды, когда я едва помню, что люди порой на что-то вне себя реагируют, или мне начинает казаться, что они никогда не замечают свет из окна, но только брызги из-под колес.
Я смотрю на свет, который химеры в моей башке превращает в образы, а они бегают мокрые и ругаются. И я им завидую: они постигают жизнь, а я им подсовываю дрянь из своей башки. Но вдруг все меняется, я облегченно вздыхаю: «Прощай, художник!» — пока однажды он не выскакивает из-за угла с криком: «Стой!»
5 июля
Никита заболел-таки после своих упражнений. Вечером 3-го числа температура поднялась до 39,2. В одежде купаться, обливаться из шланга, бегать по жаре без фуражки, ночью спать на земле — и все это почти с моего одобрения! Вчера, только спала температура, опять за компьютер. И ругается с мамой как в пионерлагере.
Дача! Сегодня с утра привезли малинское молоко, которое по собственной инициативе превращается в сметану. Пью его стаканами, ем клубнику, отхлебываю кофе — таков мой завтрак. Читаю, перелистывая Тома Кленси «Все страхи мира», и постоянно натыкаюсь на свою постоянную и убогую мысль: «У американцев известен конец самого невероятного сюжета». Потому читать американцев скучно, если это не детектив в пределах жанра, т.е. если это не узко, очень узко. Чуть-чуть поглобальней — и прокол. Жизнь трех придурков и двух маньяков может быть поразнообразней, чем всего человечества, ибо человечество сидит в компьютере, а придурки из него выскочили. Американский миф. Придурков надо ликвидировать. Точка. Это и есть американская стабильность.
7 июля
Рождество Иоанна Крестителя, а все говорят об Иване Купале.
Так много вопят о свободе и поносят рабство, что закрадывается мысль: сокровенной мечтой человечества является рабство. А можно придумать фразу, напоминающую перевод с латинского: «Свобода раба — в поношении рабства».
24 июля
Непонятно как — дневник опять дома, а не на даче. А то бы я чего-нибудь, что на даче вдруг появляется, в него взял бы и записал. Потому что мой рассказ «Легко и тяжело», который я сделал на компьютере (хотя рассказу почти десять лет), совершенно нечеловеческий. Наверное, втайне я полагаю искусство нечеловеческим. То есть как будто оно начинается там, где кончается человек. И даже контроль над своей личностью. Остается только контроль над нечеловеческими интонациями.
25 июля
Есть вещи, о которых я не буду говорить с католиком, но, может быть, с мусульманином. Если я скажу, что мы, православные, в тех случаях, когда была война католиков с кем-то еще, были на стороне некатоликов — это будет неправда.
Но мы никогда не были на стороне католиков. Мы всегда были на стороне людей, которые защищали католицизм, а не насаждали его. Те, кто защищает католицизм — почти православные. Те, кто насаждает — католики, почти враги — и единственные наши враги. Вот так вот. Красиво некрасотой. Господь устал от кретинизма метафизики.
7 ноября
Иногда я большой мастер записывать глупости. Вполне возможно, в этом и все мое мастерство. Сперва закончилось время писем, а сейчас уже и дневников. Некому и незачем. Человек уже настолько заброшен, что или в партию, или за стол — и все. Писать письма или дневники — какая-никакая, а культура — а какая культура может быть сейчас? Разве что культурология. То бишь антология деградации. Единственный труд, который осталось создать — «Антологию деградации». Передохнуть человеку никакой возможности нет — богатыри уже все погибли, оставшиеся измучены наслаждениями. Созидание — воображаемое, интеллект — виртуальный, и авторучка не хочет писать слова с ошибками. И спать пора, и спать хочется, но не спится.
А вокруг рассуждают, что это за день такой: праздничный или траурный? И с кем бы ты был? Знаю только, что с предателями бы не был. А еще знаю, что на месте батюшки-царя не только не отрекся бы, а тех, кто с отречением приехал, тут же бы на снегу и выпорол. И так далее. А то: что за день сегодня!
22 декабря
Ну вот я опять родился. И так каждый год все сорок четыре раза.
Дневник перестает писаться, а случайные записи все больше превращаются в политические записки. И это у человека, неспособного к политике. Меня ведь от политики тошнит, а я, если и возьмусь за перо, то про эту гадость и пишу.
1996
22 октября
Все, что я написал за предыдущий год, смыла ржавая вода. Даю иногда посмотреть на голубые страницы подсушенной тетрадки, назидательно хмыкая: «Рукописи не горят!» Пишу на том же месте, где погиб дневник, и теми же чернилами. Погиб, впрочем, не один дневник.
Авария. Катастрофа. Потоп. Деньки и сейчас цвета смытых страниц. А вот из телевизора «Funaj» вылил ведро коричневой жижи, а он работает, бестия. «Покупайте произведенное дьяволом, гарантия по самый ад!» Однако фотики «Экзакта» и «Минольта» превратились в медуз. Видать, марки устаревшие, и мохнатый бздел быть столь неуязвимым. А как же мои картины? Ни одна не пропала. Тьфу-тьфу-тьфу. Стучу по столу. Короче, не потоп, а авария, и за милость надо благодарить Господа.
И однако пропал, быть может, мой самый лучший дневник. Да не жалею я его, и не пропал он вовсе, а вода его унесла, и только, — я лишь отмечаю, что, может быть, лучший. Потому что на дневник был похож: просто дневник. Москва — Чикаго — Нью-Йорк — Тель-Авив — Москва. Авария случилась ровно через год после того, как я его начал, — день в день. В тот день, когда у меня дома Холопов умер, Лена его оживила, а реанимация сделала вечным, дай Бог ему жизни. Правда, когда он ожил, то глянул на меня, очень удивился и сказал: «А ты кто? Пошел вон!» И вот интересно: согласен ли я, чтобы люди были счастливы и долго жили и непременно посылали меня вон? Все-все. Но были счастливы и долго жили. И посылали все вон? Вот дурацкий вопрос. Наверное, он частично объясняет, почему бывает, что я ни с того ни с сего напрашиваюсь на грубости. Глупость не покидает человека, даже когда он становится зрелым и умным.
Вот сейчас пишу как бы ни о чем, а думаю о /Z., который еще этой ночью был мертвецки пьян и собирался продолжать, а завтра ему играть в «Кабале святош» вместе с Ефремовым. Когда /Z. пьет, то видишь не только его дно, неописуемое словами, и не только стоишь там, взявшись за ручки с ним, но стоишь на дне России, взявшись за ручки со всею Россиею. Я думаю, что мечтать о том, что он спит и приходит в себя, беспочвенно. И однако веселей было, когда /Z. был воплощением трезвости.
И вообще: трезвый человек как бы сам по себе, ну вот такой человек, а пьяный — вся Россия.
2 ноября
Поразительно, насколько талантливый человек умнее умного. И какая для него трагедия, когда уходит талант! Не только для него. Хочется долбануть его по башке и возопить: «Скажи хоть, куда твой талант ушел? Скажи — в какое место?»
Если Бог отмеряет ему время, то это какая-то несуразица. Как же так: талант — и время?! Талант — это как раз не время. Закапывай себе на радость время — вырастет бесконечное и нудное однообразие, безысходный круговорот двух стрелок. Закопал часы — выросло сто часов. Поразительно, сколько у человека часов, не могу счесть, сколько у меня. Просыпаешься и сразу — хвать часы: сколько времени? Вот житуха!
Заезжал Гетон, а у меня сигареты кончаются. Съездил, купил.
Друг, это кто? Тот, кто заезжает. Не в течение года или двух (а тот, что ходит всю неделю ежедневно, просто прилипала) — друг это тот, кто заезжает всю жизнь.
8 ноября
Страшно смотреть на себя — а зеркало прямо над столом. «Когда в кино нужно сыграть бомжа, гримируют именно так», — сказала Лена. Рожа разбита, как будто отмудохали, деньги все потерял, билет союза художников тоже, когда иду по улице, милиционеры провожают взглядом, мама со мной не разговаривает, Лена говорит, что уже не любит.
6 ноября похоронили Вову Лавинского, на поминках я напился так, что не помню, откуда я упал, обо что упал. Штаны, во всяком случае, в глине и гипсе, ботинками, похоже, раствор месил. Лена говорила ночью: «Ты что, был его лучший друг? Ты когда его последний раз видел? Владик Шиманец, его друг, напился и упал? Брайнин упал? Брат его, Кайдановский, умер, ты почему-то не упал? Вчера у Оли Гречиной на открытии выставки напился, сегодня на похоронах, тебе все равно — лишь бы за стол и водку на халяву пить. Может быть, ты и на похоронах изображал из себя гения?!» Если честно, говорила она еще точней и грубее.
Мама сказала, что я уронил честь семьи.
Мама Володина сказала, что когда он родился, был очень легким мальчиком. Он был легким и солнечным человеком, а я только и делал, что пил с ним водку. Бывало так, что и не пил, но вот когда он переставал пить совсем, то мы почти не виделись. Надо хотя бы потому бросить пить, чтобы запомнить всех нас не пьяными, а такими, какие есть, — наверное, не самыми плохими на земле, не очень счастливыми, но ведь веселыми и уж точно что талантливыми.
Ничего не значит, что не все мне друзья, что многих я раздражаю, а для многих еще и посмешище, как говорит Лена. Что ж делать, такова московская художественная жизнь. «Не произноси эту фразу, — говорит Лена, — сразу видно, что ты прилипала».
Справедливое замечание, но также справедливо, что другая жизнь мне совершенно неинтересна.
10 ноября
/B. пообещал привезти 100 долларов, а привез 100 марок — сказал, что это одно и то же. Я отдал их Лене и опять без шиша. Сиди себе и работай, но такое впечатление, что болен всем, чем можно. Серо, спать хочется, и сна нет.
19 ноября
Вчера Лена уехала в Тольятти на гастроли. У Славы Пьецуха был юбилей — пятьдесят лет — в театре «У Никитских ворот» Марка Розовского. Лена прямо с репетиции с Марком Розовским поехала на вокзал. В это время я дорисовывал Славе картинку. На торжестве присовокупил к ней галстук с изображениями долларов, который купил весной где-то в Пенсильвании, когда мы навещали Женьку Гордийца. Помню, что как только увидел этот галстук, так сразу о Пьецухе и подумал. Но подумал не то, что подарю ему, а что он сам с меня снимет.
Что, вот так вот сходу и вступили мы в апокалиптические времена?
Пьецух, это не про тебя, это про то, что сижу сейчас один и думаю неведомо о чем.
21 ноября
Потапов только что сказал, что алкоголизм — это машина времени в одном направлении — назад.
23 ноября
Дошел до крайности: проходя мимо церкви Успения в Путинках, положил всего 200 рублей, а ведь еще пару дней назад старался положить больше тысячи.
Встретил Лену на Казанском вокзале. Боже мой, это все еще не Лена! Уложил ее спать и пошел в мастерскую.
В Тольятти она заработала не 300 долларов, как обещали, а 100, да и те украли в поезде. Кошмар, до чего мы докатились. Денег просто нет. Вообще нет. Нужно занимать деньги. Теперь вот думай — у кого?
25 ноября
Вчера с Мочаловым натянули картинку «Кино» — ту, что возили по стране, складывая пополам. Когда поставили к стене, я вдруг вздрогнул: из-за косяка двери за спиной у Тегина выглядывает такая страшная чува, которая одновременно олицетворяет и кино, и смерть.
Картину я нарисовал 11 лет назад, т.е. за десять лет до смерти Кайдановского, когда он снимал «Портрет художника Ионы». Сегодня понесу ее с Мочаловым в «Интерколор», на Чехова, на выставку памяти Кайдановского. За окном ветер, а она ведь 150х280.
Где Гетон? Позвал в мастерскую, а сам где-то гуляет. Так всегда.
28 ноября
Что — вся жизнь в этих бумажках? Сколько же из-за них страданий!
Здорово все же, что бывает и так, что не помнишь о них. Это когда они есть? Чепуху пишу. Сегодня в Вифлееме лик Христа заплакал.
Лена уехала в Финляндию. Я ее очень люблю. Неужели мы с ней сумасшедшие?
Смешной я человек: посвятил жизнь нереальному, эфемерному, придуманному — зато чувственному настолько, что как бы не я есть, а оно, а я к нему этикетка.
И Лихачеву сегодня 90 лет. Сейчас по телеку передача 86 года, где он наилучшим образом вдруг рассказал об ужасе национализма. 10 лет назад. И теперь все дружно борются с ужасом русского национализма.
Я видел бабушек, просто-напросто выгнанных из своих хибар в Чечне за то, что они русские. У русских есть бомба, а у бабушек нет…
Жаль, что героем хочется быть больше, чем человеком. Жаль, что представления героя о человеке и человека о герое столь несхожи, как ад и рай. Потому Христос сегодня и заплакал. И невдомек козлам, что из-за русской бабушки, выгнанной из хибары.
А ведь всем: и Лебедю и какому-нибудь Натаньяху за нашу бабушку отвечать придется прямо-таки сегодня.
Бедная бабушка, тебе прямо здесь устроили конец света за то, что рожала и трудилась! А кто-то такой мощный, что решил наконец-то определиться и написать «Евгения Онегина». Яндарбиев, детский писатель, решил написать вдруг юношескую книгу, где убийца детей впадает в ревность к убийце стариков.
Я как-то читал Коран — это книга для дисциплины. Как сумасшедших сделать послушными и, по возможности, мудрыми и талантливыми. Я как-то читал Евангелие. В нем никто не просил стреляться на дуэли из-за женщины.
Если представить сейчас вдруг, что я ни во что не верю, а только в то, что внятно, то убийство — вещь невнятная и скучная. Но если меня вдруг лишить самой дурной привычки, курить КЭМЭЛ, я смогу невнятно возненавидеть всех, кто имел несчастье родиться в одно время со мной: дайте мне сигарету!!
Я так только пишу: «вдруг я ни во что не верю». Ленин, может быть, не верил в дьявола — ну вот такой был дьявол! Но какой же это был старый дьявол!
…Неужели дьявол все молодеет, все глупеет, все наглеет?
Так ведь это его главное дело! Открытый мир, новый мировой порядок — это же глупее виртуалки. А сколько вокруг пердунов? Правда — любили ли они женщин? Скольких ты, козел, перетрахал, не об этом я спрашиваю — ведьмы ты боялся (а думал что любил.) Ты тот, что со мной сейчас в одно время живет.
Вообще-то ночь не лучшая пора, чтобы называть ее временем.
1 декабря
Ну вот и зима. А снега нет. Скучно без Лены. Завтра приедет.
Не спал ночью, в голове крутились какие-то тексты — отточенные, отшлифованные, шкуркой зачищенные, — ни одного слова сейчас не помню. Не пойму, что это: депрессия, скука, болезнь, тоска или простая усталость?
Ночь не спал, потому не поехал с мамой на кладбище к папе. Когда она вернулась, спросил: «Ну как там?» — «Ветер продирает до костей».
3 декабря
Так вышло, что пришлось от дома идти пешком до фотоцентра, что на Гоголевском, чтобы забрать свои фотоаппараты. На такси жалко денег, а троллейбусов нет.
Как я Москву возненавидел: ничего пристойного, ни одного кусочка — в каждом сантиметре боль вековая; хоть бы они все отстроили, отреставрировали и разукрасили! Какая-то замогильная суета и бестолковщина.
Любой город может показаться отвратительным, можно вообще ненавидеть городскую жизнь, но Москва сейчас — вселенская безнадежность. Никто ничего не может, да и вчера никому ничего не удалось. Аристократам — вчера, банкирам — сегодня. Особнячки богатеев начала века, которыми так гордятся эстеты, — до чего же неумны, как бы ты их во времени и пространстве ни передвигал! Вчера я бы сказал «смертельно опасны», но сейчас о какой опасности можно твердить, когда все перед взором по ту сторону жизни?! То же, где приходится идти, — тропки из пепла между остывающими котлами. Кто-то разводит еще одно новое огнище для котла — и скажи ему, что искры не будет, продолжит равнодушно ковырять землю. «Земля» для того, что он ковыряет, тоже условное название — с тем же успехом небо над головой можно назвать «землей». Впрочем, все и дело-то в том, что над Москвой сейчас не небо, а грязные кальсоны озябшего московского дьявола. А поскольку жара не будет (как и стужи), то и мглы не наступит, и всем только и предстоит, что бродить в лучах цвета пепла. Чего всем надо, чего все ждут? Ни на тоску, ни на тревожное ожидание под этими лучами никто не то что не отваживается — не имеет сил. Да и забыли уже все, наверное, обо всем. Все как бы просто так — в аду ведь!
Сейчас пойду на выставку памяти Саши Кайдановского. Год назад его похоронили, а вот числа не помню. Сия информация в погибшем дневнике.
13 декабря
Десять дней ничего не записывал по причине бесконечных праздников, дурных и не очень. Заскакивал иногда поработать в мастерскую — и все неосновательно, на пару часов. Работаю со вчерашнего дня.
Зато перевидал даже тех, кого уж лет двадцать не вспоминал. Так что в голове совершеннейшая каша, а истории и интриги, коих стал свидетелем (если не более), достойные пера Ивана Охлобыстина, описывать нет сил, да и желания. Одну интригу, впрочем, чуть попозже надо бы описать (тем более, что я стал ее как бы невольный зачинщик — ничего для того не делая, а отделываясь правдой, напрочь окутывая мглою и так мне неизвестную жизнь /Y..
14 декабря
Наткнулся на старый Чучин факс. Жаль, что я с ним так летом обошелся. Правда, их песни и крики, я имею в виду с Настей, действовали на меня не просто удручающе, а сводили с ума, потому я и кричал на них. Кащенковский союз. Стихи у него более чем безумные (хотя стихи мне как раз нравились), но, даже если даже мама оперная певица, зачем же самому петь?! И на гитаре стучать? Из-за всего этого я так с ним вдвоем и не встретился. Жаль. Я ведь Чеховского, золотого мальчика, люблю. Я ведь даже эссе «Золотой мальчик» про него написал для «Золотого века» — хотел рубрику открыть «Золотые мемуары». Теперь пшик — утекло эссе вместе с дневником.
Время утекает, годы падают как водопад, дни капают соплями с носа. Через восемь дней мне исполнится сорок пять. Одноименный роман А. Дюма (а спустя десять и двадцать лет уже было). Мудрости не прибыло, только в весе убавился, да земля уменьшилась. Вот Потапов то ли разбогатеть хочет, то ли умереть в другом полушарии, а я хочу или статус-кво или чтобы время вспять потекло. Не знаю толком ничего, кроме, может быть, того, что хочу красить как красил. Ни славы, ни денег не хочу — красить хочу. Даже домишко с камином в лесу и то не хочу.
Постричься — хочу. На голове что-то несуразное. Очки все отвратительные, хорошие разбились. Батарейки для «Минольты» купить — хочу. А более всего — чтобы у Лены не бывало депрессий. Кефир — хочу.
15 декабря
Сбылась мечта: прекрасная девушка Наташа постригла меня. Неужели еще вчера, нет, сегодня утром, я был таким уродом? Алешин Сергей когда-то говорил, что не может рисовать, когда у него нет длинных волос, а вот я, со своими патлами, не мог как следует проснуться.
В глубине души я обыкновенный солдат. Командир полка Калиберов очень бы одобрил сейчас мою стрижку. И Кириллов тоже. И сосед наш, дипломат Иваненко, ругавший меня за патлы в смешные семидесятые, одобрил бы и насильно заставил бы учиться в МГИМО. И был бы я сейчас член правительства, призывающий поклоняться патлатым чертям.
Советская власть взорвала Страстной монастырь и построила на его месте кинотеатр «Россия», наша же власть открыла там казино «Каро» и «Партийную зону», откуда по ночам транслируют очень патлатых, косноязычных и отвязанных дегенератов, — сбылась мечта хипов! И мечту эту осуществили паскудные комсюки, причесанные водой, из МГИМО и прочих идеологических отделов. А мы, хипы, теперь солдаты — это если кто жив еще и если был хипом взаправду. А дегенераты из «Партийной зоны» лет через двадцать запросто могут оказаться лагерными надсмотрщиками, палачами или председателями троек. И это не будет предательством, ибо уже сегодня они танцуют на костях монахинь. Вот житуха! Сподобил меня Господь все это наблюдать. Не жалуюсь.
Ожидая Антихриста все зырят по сторонам и примеривают апокалипсис ко всем, кто за жрачку предлагает поработать, — ну, на не очень любимой, правда, работе. А и хрен с ним — поработаю, зато покушаю, да и не пинаю ведь под зад никого в ад, а фуражку с кокардой дома сниму. В общем, скоро грядет, но не сегодня. А завтра я смоюсь к камину, никто ко мне не придет. Житуха! Как все просто, Господи! Или же напротив: и могу, и люблю — а сделаю другое, как бы не прогневить Бога. Никому это не нужно — и мне тоже, зато Бог будет милостив.
Снег выпал, а я впал в морализм. Сам-то чего? Лентяй. И можешь, и любишь — а дурака валять, наверное, еще больше любишь. Может быть, за окном героическая эпоха, а? Вроде ни Родины, ни чести, одни только деньги — и те для наркоманов. Впрочем, еще снег за окном. Под чьими ногами только он хрустит? Протестанта.
Не знал, что /J. еще и глуп. Обычно таким слегка дают ума. Так я думал. Человеку текста ум не нужен — а так: чуть-чуть убожества, чуть-чуть ненависти, и много-много социальной жадности. Очередной, очередной бес. А вид вроде как бы интеллигента, читающего в туалете программу передач. (Кстати, если есть Ваня Охлобыстин, может, хватит графоманить? А то — концепт, постмодернизм, или еще чего там у вас?)
Узнав три слова, которых не знает дядя Вася, впали в плебейское чванство и назвали его концептуализмом. Узнав же, сколько зарабатывает Майкл Джексон, возжелали стать шоуменами. Поезжайте в Лос-Анджелес и пойте, а то жопу показываете дяде Васе — за то вас и кормят. Едва-едва, правда.
А трахались хоть раз с красивой женщиной? Да никогда этого не было. Собственно, вас, единственных фрейдистов, Фрейд и выдает с головой. Жизненная неудача, короче, а никакой не концепт. И главное, что жизненная неудача не от тяжелой жизни, а от генетической мерзостности. Если копнуть их, то получатся сплошные партийные списки за все последние 100 лет, а то и похуже.
Похуже — что? А ты отгадай.
Я-то ведь все знаю про тебя — и если в твоем роду твоих же твои и сажали, то в моем сходу твои моих кончали. Вы еще ответите за своего Маркса и пихали свои ночные. Если «прости врагу своему», то вы не «враги». Вы врагами тут перед дядей Васей не поскачете (или я не слышу злого ветра?), когда дети концептуалистов будут кончать детей постмодернистов и наоборот, и т.д., и все под знаком очередной — очередной бесовщины. Большевики — меньшевиков, масоны — каббалистов, протестанты — атеистов, инквизиторы — католиков и наоборот, до бесконечности, пока со всею своею бесконечностью не угораздите в нечто вечное, да и туда уже с готовым заявлением в «черти».
16 декабря
Странно: так много проговорено с теми, кто говорить любит, а ничего не записано. Обо всем ведь уже сказано, а поскольку не записано, то придется опять все о том же и теми же словами. И всякий раз внове — так будет казаться.
Хорошо, однако, писать картины, когда задумываешь романы. Задумываешь одно, а пишешь другое. Уже несколько лет, наверное, не задумываю романы, а вот если б сейчас заработал сходу тысяч пятнадцать (но так, чтоб сразу, в один день), то уж точно бы сел за роман и за месяц сделал. Получилась бы, конечно, повесть, зато такая, что кружилась бы голова. Я ведь знаю один литературный ход, который еще пока в мире не использовал никто. Потому что никто, кроме меня, не смог бы до него допереть. И не потому, что я такой-сякой, а потому что… И ход этот трудно словами описать. Ну, там филологи, разумеется, его как-нибудь бы обозначили. Правда, я до сих пор ни одного филолога и прочего знатока про вот тот самый-пресамый ход, что у Гоголя, так ничего и не прочитал, мне кажется, его так никто и не заметил. А ведь звенит в ушах и в пятки колет, такой вот у него ход. Какой-то военный ход, какой-то лыцарский и чуть ли не подлый, вот какой. Какой-то запорожский. Не украинский, а именно запорожский. И никакого удивления, потому что сам Гоголь не удивлялся — и не колдовской, потому что сразу «крест», но для европейца, и для русского европейца тоже, невозможный ход — вообще, нелитературный ход. Тьфу, это уже чушь. Сразу скучно, как только пошлое вырвется. Стоп.
«Если бы Москва была моей едой, а я вдруг ослеп, то умер бы с голоду», — сказал Брайнин. Вот эту вот фразу Потапов выкинул из интервью. Я у него спросил, почему? Он вразумительно ответил: «Интервью должны читать».
27 декабря
Как же так бывает, что вот так вот? Да-а…
Мне уже пять дней как сорок пять. Вот не хотел же я праздновать!..
«Двадцать два года назад мне приснился сон. Мне было двадцать два, я служил в Фастове, в 50-ти километрах от Киева на юго-запад, в 130 ОРТП». Пока не напишу эту фразу, я не сдвинусь с места. Сейчас следует писать уже «мне было двадцать один» и «сон приснился 24 года назад».
1997
5 января
Как же на даче было хорошо! Снег как пух и по колено, печка трещит, солнце светит, ай, одним словом. Из головы вся чушь вылетает, как дым из трубы. Любимое дело — выбегать на двор и смотреть на дым из трубы. И радостно, когда из чьей-то трубы тоже дым идет. У Анатолия Сергеевича перед домом наряженная елка. Пошел на пруд у старых дач и нарисовал какой-то замысловатый узор. Сашка тащит громадные железные санки. — Что за санки такие? — Для дров.
6 января
Все страшные и гнусные времена слились в одном — попсовом — нашем. Канун Рождества — а мыслишки дурные, как в телевизоре.
22 января
Долгонько я не делал записей. Успешно продал картины, а денег опять не хватает. Потому что куда-то они уходят, как на войну — и не возвращаются. А война — которую олицетворяют, кто? — на луне их, что ли, прячет? По-моему, всех политических и финансовых деятелей ХХ века можно привлечь к уголовной ответственности — и тех, кому уже памятники снесли или только ставят, и тех даже, кто только размечтался повластвовать или разбогатеть. Политика и богатство есть чистая метафизика. А поскольку вопросами метафизики в дистиллированном виде, то есть безо всякой совести и морали, занимается каббала, то, стало быть, век наш попросту каббалистический, а поскольку люди все же из плоти и крови, а также еще и с рассуждениями в сильно опростившихся мозгах, то можно сказать, что детективный. Детективный век — когда мозги допускают на любую тему и даже в высших сюжетах одно только криминальное решение. Человек даже интимные отношения с Богом воспринимает криминально. «Бог всемогущ, я слаб» — не те, что были прежде. Ужасающие мерзости и право на эти мерзости прежним человеком воспринимались с отвращением или же с упоением, но обязательно как преступление. Если даже большая часть человечества полагала себя имеющей право на преступление, то почти вся она или искала оправдания или ссылалась на устройство мироздания, допускающее преступления — поскольку они есть, стало быть, будут со мной или без меня, Господь рассудит, а покарает вечными муками, то и поделом мне. Я могу приумножить зло, а могу приуменьшить, приумножая, делаю его абсолютней, приуменьшая — относительней. В конце концов, я все равно червь — человек. Я убью сто тысяч, чтобы три миллиона блаженствовали, тут я плох, а тут хорош. Я украду сто тысяч, а у детей моих будет три миллиона. Я украду буханку и потому не умру. Попросту говоря, прежний человек был способен к оценке и самооценке. Я это знаю, поскольку от него осталась культура, невозможная в нашем случае: мы не способны оценивать себя даже биологически. Мы уже не знаем, что даже с точки зрения, противной прежнему человеку — материалистической: мы — вид. Мы, короче, не являемся кем-то. Это — реальность. Может быть, в нашей реальности и есть какой-то смысл: досужий, наверное. Прежний человек ничего не смог сделать для нас, все, что он сделал — для себя. Он тихо почил в своем аду или раю. И там и там все места заняты. Кстати, кто был последним там или там — это уже отдельное развлечение, допускающее, что последний дюйм займет человек, которому предстоит родиться через двести лет, вот такое развлечение, главное, что, может быть, родится-таки кто-то прежний. Смысл есть: во всяком случае — религиозный. Не как ты относишься к какой-то религии, не то, в какой тебе удобно — это все равно вопрос совести, — а как она (религия) относится к тебе. Заткни себе уши одеялами и вспомни, — не подумай, а вспомни, — как к тебе относятся религии, все, какие знаешь. Вообще-то, в общем-то, вспомни. Кошмар какой-то, ведь нет никакого шанса не то что вспомнить, но и назвать хоть по алфавиту, хоть в порядке образования: нету! Бандитские организации: ну да, еще тупоумным, еще каких-то лет шесть назад я называл ислам «дисциплинарным батальоном» — ой, как красиво, иудаизм — «школой менеджеров», католицизм — «иностранным легионом», протестантов — «партшколой» и т.д. — и наоборот, когда кто-то из них не говорил про то же самое, особенно, у нас, в России; иудеи любили называть православие «коммунизмом», да и сейчас самые исполнительные и бедные не бздят даже по телеку такое сказать, когда бандитский поезд привез наконец-то серый и самый лучший мрамор для Храма Христа Спасителя.
30 января
У Иры Ефимович — Пьецух и Славы Пьецуха сегодня второе первое открытие галереи «Сегодня», открытой как «To day» впервые много лет назад. Я сегодня тоже впервые буду повторно открывать в себе первые ростки отвращения ко всему сегодняшнему — и моему и всеобщему, потому специально назло Пьецуху оденусь как Пьецух, впервые, кстати, на повторное второе первое открытие галереи «Сегодня». И не забыть про галстук с медведями.
Помню, когда-то я написал книжку «Хроника раздражения», полную преувеличенной по-юности мрачности и надежд на какое-то то ли тайное, то ли самоличное воспарение над человечеством. Куда-то она мрачно сгинула или воспарила.
Не знаю, скольких Караваджо зарезал из тех, кто мешал ему рисовать, никто не знает, скольким Джотто проломил камнем башку за одно только, что поздоровались. Всегда много мешающих производить не дерьмо, стольких, как сейчас не смог бы представить Фома Аквинский. Да все богословы вкупе с хулителями вообразить не могли, что дьявол до тех пор не сможет торжествовать, пока у последнего, давным-давно пропащего, кисточку не отнимет. Уж души, казалось бы, все в лаптух запхал, а кисточка где? Отрежь у любого черта хвост и назови его кистью, только свою отдай.
«Хроника раздражения» куда-то сгинула, пишется одна «Хроника отвращения».
13 февраля
Всего столько было, что или все вдруг описать и потушить свечи, или заболеть — Бог, видимо, смиловался — я заболел и все позабыл. Помню, конечно, смутно и искаженно, не очень все слипается в подобие целого, ну так и не надо вспоминать, а тихо, прикинув возможные выводы, жить дальше. И даже не формулировать эти выводы.
14 февраля
Интеллигент — это глупый и нахальный бездельник.
21 февраля
Я думаю, что-то печальное не за горами. Гор-то не видно в нашей пустыне. Ни на что мы не годны. На столе лежит «Журнал для хозяек» № 20 от 15 октября 1915 года, кто-то в году неизвестном безвольным карандашом обводил орнамент по краям рисунка, на котором вынырнувшая из пруда нимфа со слезами на щеках рассматривает лилию, которой, впрочем, уже украшена ее прическа. Ба! А слезы эти тем же карандашом пририсованы! Наверное, этот журнал вот как сейчас лежал на столе, и кто-то от нечего делать просто чиркал карандашом. Может быть, с кем-нибудь разговаривал, может быть, даже по телефону, и все это начиркал и тут же позабыл, а я вот сижу сейчас и описываю. А в журнале полно дам и есть даже статья «Как учесть расход электрической энергии», где «в среднем киловатт-час считают в 30 коп». Ни дам, ни копеек нынче нету, на что ушла энергия? Все для нас сделано — построено и разрушено, без всяких идей и философий. Ни большевиков не было, ни сталинистов, ни демократов, ни дам, ни копеек, а только были киловатт-часы, — да только они и есть во всем мире, эти миленькие и неутомимые бегуны энергии, а также счетчики — мы то есть. Человек задуман счетчиком киловатт-часов.
Я думаю, что одно то, что я это пишу, вернее, согласен скорее писать такое, чем, например, рисовать картину, и есть печальное. Потому что пустое.
Нельзя принимать снотворное. А вполне возможно, что я просто заболел. Холопов пришел, как на зов, послал его за коньяком.
17 марта
Русские — это дети.
9 апреля
Если постоянно из-за — нет — за любимого человека испытываешь страх, то интуиции больше никогда не будет. Единственного, что было, больше никогда не будет. В страхе сгорит, и ветер страх раздует.
Не сдал сегодня вождение: заглох мотор. Такого со мной никогда не было. Или уже пора? Пишу с ошибками. Ошибки — слабость. Я всегда делаю ошибки, когда слаб. А она — вот она! — она вдруг взяла и пришла. Вполне возможно, что слаб давно, только механически полагал, что не слаб. А ведь давно уже, наверное, представляю из себя потерянного героя. У нас был герой, да мы потеряли, ау! Да и хрен с ним. Где же Лена? Почему не дал ей вчера пейджер? А она не звонит. Господи, не изменяет ведь, а больно. Эта /N. со своим кино чумовым — чума. Я ведь почувствовал, что в это дерьмо Лене нельзя, но нет, говорю, давай… Лишь бы снималась, думал. Лишь бы — вот где мохнатый.
Скучно? Разумеется, постыло? Хрен вам. Скучен страх, а постылое — энергия и сила, ежедневная и созидательная. «Уйди, постылый!» — сказала умирающая новорожденному. Главное — сделать из гения обывателя и тут же заклеймить гениев за презрение к обывателям. Маневры на уровне 15-го аркана. Почему дерьмо (зло — по-старорежимному) так успешно именно в 15-м аркане? В самом аркане об этом очень подробно изложено, потому что дерьмо не бздит. Если уж только и бздишь, то чего уж бздеть? Если бы я вдруг жил до Христа, я бы застрелился. Во первых: я бы эти арканы придумал, во-вторых: всех орлов сделал бы рабами, в-третьих: гнал бы водку из египетских пирамид, и — результат: до Христа бы никто не дожил. Как же тяжело дерьму, которое ничего этого не сделало, а пользуется тем, что кто-то дожил, а потом — (разумеется, условно) — и пережил?
Шутка все это, конечно, ужасно зловещая правда. Не собираюсь поколебать никаких своих устоев. Никто так не страдал, как Он, поскольку самый большой герой, даже если в нем Дух Святой, все же человек, а не Бог. А даже если Бог его просто ласкает и омывает слезами в миг страданий, и даже если от страданий Бога рвутся вселенные, и даже если он это знает и даже чует сердцем, и все и все… — он страдает меньше, чем Бог, и больше, чем человек. Но не поровну, как Христос. Разве я страдаю? — мне просто страшно. Я не герой — стало быть, Дух Святой только искоса поглядывает. Что я пишу? Господь страдает за тебя больше, чем ты. Это очевидно.
Что со мной? Я не хочу знать никакой новой правды, не хочу писать, я боюсь страха, я слабый, мне просто плохо и мне нет покоя. Я верю в Господа нашего Иисуса Христа — и мне плохо? Ничего глупее не бывает. Или я не верю — во что я никогда не поверю. Да просто вере моей место, наверное, в пыли.
Плохо, — был бы наркоман, ничего бы не придумал, кроме как занаркоманить. Ленка не звонит, не потому, что она от меня уходит, или, скажем, я от нее, а потому, что — страх. Милая, любимая, родная. Что толку сейчас тебя понимать. Ты придешь, я знаю. Тебе, я знаю, хуже, чем мне, даже если ты сейчас улыбаешься и принимаешь почести. Ты не звонишь из страха — а я тебе этого не обещал. Ты — такая как есть — такая как ты не есть. Нам повезло или не повезло. Все это я пережил чуть раньше, да и сейчас переживаю — чуть позже — и не по разному, а так, как ты. Только ослабеть духом в 39 или 46 — очень разная расслабуха. Пройдет, но… хе — но ведь можно по-разному преодолеть сие дело. Ты будешь бояться скуки, я — страха. Одно и то же. И вдруг — бах! — по голове. А чего ты хотел?
Скуки. Это ответ. Если уж совсем брак по расчету — то скучно не будет с помощью Агаты Кристи никогда.
11 мая
Ехал на родину, подгулявшим, но ребенком, стало быть, здоровым. А у Ленки сегодня съемка — у /N., а я только заснул — тетя Люба позвонила с дачи, а потом названивал Дмитрию Сергеевичу, чтобы срочно оплатить его работу над моей машиной, а потом ждал
макса, потом мама уехала на дачу, пришел Макс, Лена уехала, Макс начал рассказывать фильм про Сервантеса, я ему про гуанчей, пришел Никита, я делал Максу обед, пили вино, Никита рассказывал про бомбочки и нелюбовь к бюрократам, и вдруг выясняется, что он не знает, что такое нигилист (чувствую: мне плохо), звонила Евгения Андреевна с длинными рассуждениями о будущем Никиты, начал сходить с ума и даже кричать, что будущее в том прошлом, когда Лёлька меня бросила, потому пороть я его не смог и вот теперь надо платить тысячи каким-то химикам, что учили меня неизвестной науке, в общем кричал, начали показывать «Кошмар на улице Вязов» — все, впрочем, могло быть и в другой последовательности — да! А почему я пишу дневник — потому что Макс начал его читать (это его как бы естественное право), Никита ушел домой, Макс читал, ставил кассету с Павичем, рассказывал фильм, а я — хотел только спать… спать, Макс уехал, а я ждал Лену, ждал, чтобы заснуть, когда она придет, позвонила, что придет в 12 ночи, позвонила в 12.30, что поедет к /N., а ты спи, люблю тебя очень, у нас праздник — последний съемочный день, я выпил: валокардин, валерьянку, колдрекс, и — бац! — пусто… даже спать не могу. На Тенерифе спал как кот, на родине за полдня опустошился до бессонницы.
Эх, Канары!
Родина, дай поспать! Тебя не выбирают, какая есть, такую люблю. чтобы поспать, надо уезжать за пределы? От бодрствования ведь проку никакого — ни мне, ни родине. Когда не спишь, стало быть, о чем-то думаешь, а когда думаешь, обязательно ухудшится что-то и в так плохом. От моей бессонницы один разор и войны, потому что я когда не сплю, то вижу, что — труба… бесконечная и выход на помойку вечную, а в голове, разумеется, как выбраться на свет, то есть наперекор самой судьбе, а это — страшно. Потому что вылезти из дерьма — а когда не спишь, то соврать самому себе невозможно — можно только очень страшным способом. И вот все-таки вылазишь и, может быть, засыпаешь. А утром — прямо в телеке или в газете — те же методы, но только, чтобы уж точно не вылезти. Как будто кто-то в голове моей читает, но совсем не тот, кому нужно.
Но стоит мне с родины свалить и просто жить, ничем не интересуясь, и спать, когда хочется спать, возвращаешься хоть через два месяца — а ничего и не произошло. Если когда-то не поленюсь и опишу парочку моих рецептов и припомню время их появления, то окажется, что почти безошибочно посылал их тем, кто врожденно воспринимает мою родину как объект, подлежащий полному уничтожению. Поездив по свету, знаю сейчас наверняка и без лапши, что народы друг друга не любят, как бы чего ни брехали, и лучшее — даже не безразличие, а незнание, но также знаю, что везде есть некая кучка, которая полагает, что нелюбовь к России чуть ли не главный смысл жизни, и если ты вдруг просто безразличен, то мудак и в жизни кайфа не будет. Нелюбовь к России — это очень и очень большие деньги, безразличие — иди и покушай, незнание — покушай, как человек будущего, впрочем, можешь и сдохнуть, как, впрочем, человек будущего.
Фиг с ним. Сейчас вспоминаю, что лет пятнадцать назад мне снились какие-то дурацкие события, но что важно — не события, наверное, — а пейзажи и среда, в которых они происходили, — странно, что не вспомнил на Тенерифе, — но до чего ж похоже. Особенно там, где Los Abrigos. Абрикос, как говорят русские.
5 июня
«О катастрофе, которая нас постигла, сказать ничего не могу.»
Сэр Рочклиф «Идеальная книга»
Странно, что кто-то еще пишет, читает и тем зарабатывает. Странно, что и я читаю, правду сказать, все меньше. Жена не читает. Никита не читает. Сестра когда-то читала Голсуорси, теперь Рекса Стаута. Папа умер, не дочитав его четвертый том. Сейчас вышло третье, как бы полное его собрание, надо купить. «Если есть жизнь, мы распутаем, если есть смерть, мы расскажем», — сказал Рекс Стаут. А что же читать, если все прочитано? Не Сорокина же? Впрочем, я всю современную наше литературу знаю только по именам. Даже на даче читать не могу. Прочитал последние книжки Салимона и Пьецуха, я их люблю, потому и прочитал. А ведь люблю читать. Просыпаюсь и говорю: «Козлы, дайте мне книгу!»
В ответ — известная рифма.
25 июня
Жизни остается все меньше и меньше. Можно взять да пожаловаться на двадцати страницах. На всех и на все. Но я люблю жизнь. Люблю всех и вся. Пора лечить зубы. Рисовать лимоны. Свежие, разрезанные и подгнившие.
30 июля, дача
Я на даче. Вчера была гроза. Убегали от нее с Леной на велосипедах — не убежали. Сушеные грибы намокли, я сегодня их опять высушил — стали черные. Сегодня впервые посадил Никиту за руль своей машины. Когда возвращались на дачу, подумал, вот кому будет особенно приятно похвалить Никиту за его успехи: «Евгения Андреевна, а Никита неплохо водит». Евгения Андреевна, Никитина бабушка, моя бывшая теща, умерла сегодня утром. Я вас люблю, Евгения Андреевна, мы никогда больше не поговорим. Не попьем чаю, вы не нальете мне водочки, не похвастаетесь бывшим зятем перед своими подружками, я не скажу вам в очередной раз «бывших тещ не бывает».
Я знаю, что вы меня любили.
10 августа
Странно: привез на дачу дневник и ничего не записываю. Обычно сижу в штабе под яблоней и что-то пишу, неважно, хоть то, что писать нечего. Кот Толя умер год назад, по-моему, шестого августа. Сегодня, правда, узнал, вполне неожиданно, когда сидел в тени дома рядом с жимолостью, про что все-таки можно написать рассказ с таким названием:
«Где воду мерит водомер и по ночам кричит кукушка». Хотел поставить запятую после «водомер», потому что есть вариант — не «и», а «там».
«P.S. 26 октября 1997 года, 2.25 ночи.
Пролистал сейчас дневник и поразился тому, что в нем так мало о Леночке, любимой и единственной, умершей два месяца и три дня назад. Иногда она читала мой дневник и говорила: «Разве это дневник? А где же мы с тобой? Ведь кроме нас с тобой тебя ничего не интересует. А — ты, наверное, пишешь не для себя, а для других.»
Вообще-то, я собирался вдруг сесть и написать для нее пьесу, все придумывал и, сколько хорошего ни придумал, не придумал главного — о чем? Теперь я точно знаю, что пьесу для Леночки не напишу, хотя знаю — о чем, — но, и вот тут-то я замолчу, потому что, как сказала одна девочка «счастье не знает, что оно счастье, а вот горе знает, что оно горе.» Я хотел бы, чтобы Леночка сидела рядом, а я писал свою галиматью. Отныне это невозможно.»


Подготовлено к печати Игорем Клехом, при содействии галереи «Манеж» и журнала «Золотой век».
Публикация Светланы Савичевой