НИКОЛАЕВ Н.Б.
ВВЕДЕНИЕ В СНО-ВИДЕНИЕ ДЕКАРТА
(очерк more Валери)
Нет ничего более личностного,
более органичного, нежели питаться
другими. Но нужно их переваривать.
П. Валери.
I
П о словам Ролана Барта, текст, вызвавший в нас подлинное удовольствие, хочется переписать. И в каждом тексте мы слышим эхо предыдущих, просвечивающих сквозь время текстов, если не конгениальных, то резонансных произведениям последующих авторов. Наш способ связи произведения и автора во многом аналогичен порядку связей явлений мира, то есть требует той же стабильности, превращающейся в повседневность и потому доступный для нашей мысли и эмоции.
Человек оставляет после себя то, с чем связывается его имя, и создания, которые делают из этого имени символ восторга, ненависти или безразличия. Мы мыслим его существом мыслящим, и мы можем обнаружить в его созданиях мысль, которой его наделяем; мы можем реконструировать эту мысль по образу нашей (2,t24).
В опыте понимания, распознавания сочетаются уникальность объекта нашего рассмотрения и обыденность самих понимательных актов, фундирующая любое наше интеллектуальное движение, превращающееся в классическое “припоминание” давно известного. Но брезжит иногда тревога и любопытство: кто же когда-то рассказал нам все, тревога, обостряющаяся при встрече с текстом, воспроизводящим изначальную, “оригинальную”, в самом подлинном смысле слова, ситуацию освещенности самого механизма сознания, к работе коего мы чувствуем себя причаст ными.
Всякое действие сводится к обнаружению неповторимой организации, уникального двигателя — и неким его подобием пытается одушевить требуемую систему. Мысль стремиться построить исчерпывающий образ. С неудержимостью она возвращает себе наконец свое собственное единство. Словно действием некоего механизма обозначается гипотеза и вырисовывается личность, породившая все (2, 25).
Великая Библиотека нашей культуры похожа на барочную монадологию Лейбница, эту грандиозную систему зеркал, каждое из которых отражает в себе все остальные, перебрасываясь солнечным зайчиком Lumen naturalis. Вглядываясь в эту систему, мы иногда видим ослепительные вспышки. Я намерен вообразить человека, у которого бы существовало до крайности обостренное чувство различия вещей, коего превратности вполне могли бы именоваться анализом. Я обнаруживаю, что все служит ему ориентиром: он всегда помнит о целостном универсуме — и о методической строгости. Oн создан, чтобы не забывать из того, что входит в сплетение сущего, — ни о единой былинке. Он погружается в недра принадлежащего всем и, отдалившись о них, созерцает себя (2, 25).
Механика собирания мира как целого, очевидно, предполагает включение в это целое собирателя. Все тот же закон всемирного тяготения, терпеливо ждущий тысячелетия своего Ньютона. Культура полна имен-символов, обозначающих каждый интеллектуальный сдвиг в пространстве сознания, отслеженный человечеством. Мерцающая, призрачная реальность исторической фигуры дает нам гарантии подлинности наших повседневных интеллектуальных практик, становится реальностью (в смысле тверди и почвы) их сегодняшнего развертывания. Поэтому порядок построения и понимания фигуры не менее важен, чем порядок построения и понимания мира.
Я попытаюсь представить развернутую картину некой интеллектуальной жизни, некое обобщение методов, предполагаемых всяким открытием, — только одно, выбранное из массы мыслимого: модель (2, 27).
Моделью картины оказывается персона. Именно в личности мы можем найти нечто нам абсолютно близкое и понятное, ибо она своей конечностью и прошедшестью позволяет разглядеть частные границы механики сознания. Она — отрезок на непрерывной линии сознания, встроенной в контекст собственных следов в виде текстов, т. е. место прояснения, проявления и, потому определенности интересующего нас механизма. В то же время именно личность всегда оставляет ощущение темноты и недосказанности за счет своей погруженности в Историю и историю, загадочности соединения слишком человеческого с трансцендентальным, провоцирующей нас на продолжающиеся и множащиеся герменевтические стратегии, направленные на разрешенеие “тайны человека” вообще. Личность, как модель, нам понятнее именно потому, что оставляет завесу этой тайны, не дает окончательного ответа. Символическая роль личности обратна классическому функционированию символа: не выход к трансцендентному через чувственное, до поры скрытое от нас, но наоборот — доступным является именно трансцендентный порядок сознания, загадочным — чувственное, историческое бытие личности.
Этому созданию мысли недостает еще имени, которое могло бы удержать в себе расширение границ, слишком далеких от привычного и способного совсем скрыться из виду. Я не вижу имени более подходящего, нежели имя... (2, 26).
Валери заполняет это ограниченное пространство протекания и одновременно схватывания мысли именем Леонардо да Винчи. Однако, все вышесказанное позволяет, кажется, проставить почти любое имя из истории интеллектуальных авантюр. Но при этом необходимо руководствоваться соображениями полноты символизации определенной фигуры, т.tе. степенью ее прозрачности, позволяющей целой эпохе, соблазненной этой незамутненностью, погрузиться в нее как в реку, вынесшую эту эпоху в море современности. Читая “Записные книжки” Леонардо, мы пытаемся реконструировать ход, процесс его мысли в связи с его творениями, но он не предоставил нам личного рассказа об этом процессе. Иной гений отличался, по словам М. К. Мамардашвили, особой “вежливостью” в этом вопросе. Пафос и напряжение его интеллектуальной активности — нахождение и обретение процедуры порядка и связности, перехода от биографии к философии, от инфантильной самоуверенности к закаленной зрелости, от зависимости к свободе, от тела к душе, от вещи к вещи. Этот фаустовский поиск воспроизвел в философской форме главные интуиции европейской цивилизации, определил угол мировоззрения и потому потеряв природное имя своего медиатора, стал картезианством — фундаментом современной философии. В текстах Декарта наиболее отчетливым образом проявилась проблематика и проблематичность работы по сознательному конструированию мира и человека. Связь между Картезием и Декартом иллюстрирует драму жизни и познания вообще.
II
Тексты Декарта являются фиксациями процессов, движение от точки к точке понимания, совпадения движений мысли и жизни, позволяющее ориентироваться в мире. Улавливание этого мига понимания — основная забота Декарта, подобная его рассказу в сугубо, кажется научном трактате “Метеоры”, о том, как он во дворе своего дома ловил снежинки в снегопад. Моменты узревания быстро тают, исчезают, оставляя едва уловимый след в сознании.
Лишь в состоянии подвижности, неопределенности, будучи еще зависимы от воли мгновения, смогут служить нам операции разума, — до того как наименуют их игрой или законом, теоремой или явлением искусства, до того как отойдут они, завершившись, от своего подобия... В каких порывах мысли, в каких удивительных вторжениях душевных превратностей и множащихся ощущений, после каких неизмеримых минут бессилия являлись людям тени их будущих созданий, призраки, им предшествующие (2, 28).
Для Декарта открытие (формулировки) принципа cogito было связано с сильнейшими душевными переживаниями, кризисом и потерянностью. За обретение принципа ориентировки в мире он дает обет совершить паломничество (4, 189). Кульминация возбуждения — сны, являвшиеся ему 3 ночи подряд. В первую он увидел себя, обессиленного, гонимого бурей. Во вторую услышал громоподобный глас и узрел вокруг себя огненные искры. На следующий день искомое событие произошло. И в третью ночь — указание судьбы — ему приснилось стихотворение Авсония, его первые строки: “По какому жизненному пути я последую”. Мамардашвили говорил, что у Декарта было особое отношение к снам. Сон — почти категория его философии, важнейшая причина сомнительности внешнего мира. Аргумент, с удивительным единодушием принятый современниками. Кризис Декарта абсолютно близок ощущению неуверености, обмана, потерянности эпохи. Основная тема этого времени — поиск стабильного основания существования, ибо культура эпохи постоянно утверждала, что “весь мир — театр” (Шекспир) и “фонтан обманов” (Грасиан), что “жизнь — есть сон” (Кальдерон) и “комедия ошибок” (Шекспир ) что “наши поступки подобны строчкам буриме: каждый связывает их с чем ему заблагорассудится” , а “общество состоит из одних личин” (Ларошфуко), и аргумент в пользу Бога — лишь пари (Паскаль), а видимый мир — призрачная игра света и тени (Рембрандт). Литература того века представляет нам в изобилии обманы, подделки, переодевания, зеркала, двойников, тени, сны и почти античное бессилие перед лицом судьбы. Однако у людей был вариант спасения от неустойчивости чувственного мира — трансцендентная религиозность, но это удел избранных, одним трансцендентным не жив человек, была необходимость установления связи чувственного и сверхчувственного; гармонизация мира, метафизика, конструирущая способ этой связи, оказалась экзистенциальной потребностью времени, которое выплеснуло плеяду гениев философии Нового времени. Разрыв между эмпирическим и трансцендентным и творит и заполняет фигура философа.
Человек познает природные явления только через их подобие вещам, подпадающим под его чувства. Наилучшим и наиболее глубоким философом является тот, кто с наибольшим успехом сопоставляет искомые вещи с результатом чувственного опыта (3, 576).
Аналогия есть, в сущности, не что иное как способность варьировать образы, сочетать их, вольно или невольно обнаруживать связь их структур. А это делает неопределимым сознание, в котором они пребывают. Слова теряют по отношению к нему свою значимость. В нем они складываются и у него перед глазами вспыхивают: это оно описывает нам слова (2, 29). Сознание уникальной связи явлений описывает нам слова. Словесные выражения своих идей философ черпает не из привычного звучащего языка, но из отношений и связей между словами и между вещами, которые такое одно, что воспроизводится любыми словами, используемыми мыслителем. Секрет, которым овладевает всякий, кто достиг высшего понимания, заключается лишь в отношениях, какие он обнаружил, был вынужден обнаружить, между явлениями, чей принцип связности от нас ускользает (2, 30).
Этот принцип связности преследует философа с навязчивостью сна, попыткой вспомнить сновидение, что в случае Декарта даже биографически справедливо — открытие его и судьба являлись во сне. Сон — захватывающее событие, сочетающее полную захваченность переживанием с иллюзорностью переживаемого. Для эпохи сон служит и антитезой реальной жизни и метафорой ее. Размытость границ между ними приводит к скептицизму, фатализму, если не к отчаянию. В мире, где все сомнительно, и мыслитель “...становится подобным человеку, бредущему одиноко в потемках...” (3, 259). Выход из тупика возможен только такой же, как решение героя драмы Кальдерона “Жизнь есть сон” — вести себя всегда так, как будто нет границ между сном и явью, создать такой порядок существования, при котором эти границы рухнут, сливались в единый поток жизни, мысли, восприятия, памяти, воображения. Если Бог — обманщик, или если его даже вообще нет, это не помешает жить так, как будто он есть и честен, ибо мы обладаем средством уверенного и последовательного существования в ЦЕЛОМ мира: способом представления мира в акте cogito, являющимся отныне единственным, а значит необходимым принципом связи всех явлений. Дублирование каждого душевного, телесного ощущения и порыва приставкой cogito соединяет в существовании захваченность, концентрированность сна и ответственность яви. Сон, греза — термины яви, как и сомнение. Сомнение — воспоминание обо сне, то есть свойство яви, а принципы несомненности, ясности и отчетливости (то есть характеристики истинности представления) своим захватывающим, оккупирующим образом действуют подобно силам сна. По М. Фуко универсальным механизмом представления Нового времени являлся язык. “Начиная с классической эпохи язык является представимостью представления постольку, поскольку оно представимо” (5, 99). Но вот что пишет о языке В. В. Бибихин: “Род, число, лицо в языке не настоящие род, число, лицо. Здесь лишь широкий жест всеобщего упорядочения, который словно тут же предупреждает: все пока лишь условно, призрачно. Язык устроен не как разум, а как сон /... он, если пытаться определить его происхождение и статус, приснился человеку и существует с неотвязной убедительностью сновидения” (1, 67-68).
“Мы сотканы из вещества того же, что и наши сны” (Шекспир).
Декарт давно действует в нашем сознании как Картезий, как слово, порождая те же языковые, игровые процессы, и отсюда видна функция философа — воспроизвести жест упорядочивания, определенным образом векторизовав наше сознание, пораженное величиной размаха, и оставив нас с ним наедине.