АВИТАЛ РОНЕЛЛ
из книги КРЭК-ВОЙНЫ
от переводчика
" О быденная повседневность заботы становится слепа к своим возможностям, и успокаивает себя тем, что просто "актуально". Это самоуспокоение не исключает искреннего усердия в заботе, а напротив, пробуждает его. В этом случае воля не направлена на новые позитивные возможности, но то, что уже дано в распоряжение, "тактически "изменяется так, что создается впечатление, будто бы что-то происходит.
...Пристрастие и стремление— возможности, коренящиеся в заброшенности DaSein."
М. Хайдеггер "Бытие и Время". 41
Пристрастие и стремление. Одинокому субъекту Хайдегтера, затерянному между Бытием и Временем, легковесному, лишенному опоры, известен только один (только один?) способ унять головокружение: ухватиться за что-то, неважно (неважно?) за что, вцепиться изо всех сил и остановиться наконец, перестать нестись в потоке экзистенции, наконец остановиться и обрести (обрести?) себя. вцепившегося изо всех сил. Не разжимать рук, не ослаблять хватки. Пристрастие.
Головокружение проходит, все становится на свои места. Мир становится наличным, пристрастие собирает DaSein и, собрав, отдает его мне как пространство моего деятельного опыта. В нем легко ориентироваться. потому что всегда уже знаешь, чего желать. "Crack Wars"( Crack Wars. — крэк, наркотик кокаиновой группы; благодаря дешевизне и легкости в изготовлении вызвал настояную эпидемию наркомании в США в конце 80-х' ) Авитал Ронелл развертываются в этом пространстве, описанном через метафору наркотика. Если я "успокаиваю себя" с помощью повседневности, то при этом я замыкаюсь в сфере этого успокоения, отнюдь не иллюзорного, но маркированного моими и только моими метками: тревога, привязанность, стремление. Вера, надежда, любовь. Течение вещей, которым субъект отгораживается от того. что Хайдеггер называл зовом бытия. По ту сторону вещей вещей уже не будет, там просто не на что смотреть, не за что уцепиться взгляду. Кроме того. ответ на зов или вызов перевел бы меня в систему с повышенным напряжением, опасным для жизни — требующим постоянного бодрствования плюс абсолютной трезвости плюс... в общем, достаточно, каждый, кому приходилось не спать по много суток, знает, что в конце концов опять-таки начинаются галлюцинации. Ронелл: "В одном отрывке "Бытия и Времени" Хайдеггер заводит речь о транквилизаторах. Это происходит, когда обыденная повседневность заботы... (см. выше. — АН)', транквилизатор заботы производит в то же время стимулирующее действие. разве что упоминается, что DaSein, реализуясь в пристрастии, закрывает свои сущностные возможности. Ибо хайдеггеровское рассуждение о наркотике введено в то самое место, где "Бытие и Время" рассматривает проблему зависимости. Выясняется, что, когда DaSein "погружается в пристрастие". то не просто дано пристрастие. "но изменяется вся структура заботы". Это изменение означает ни больше ни меньше как угрозу, которую представляет пристрастие для бытия..." То есть, Weltlauf — объект (наркотической) зависимости — становится неким недобытием, злокачественной позицией лишенное™. С одной стороны, это ставит вопрос о высшей трезвости. С другой — о том, что эта трезвость была бы одинока: по ту сторону вещей вещей уже не будет, и производство иллюзий, в том числе и трансцендентальных, есть производство разнообразия, богатства жизни, мысли, далее — чувства. Каждый жест творения отдаляет сотворенное от его истока, наделяя взамен все новыми свойствами. Изначальная пустота пуста, а покрывало Майи сверкает бессчетными красками. Парадоксальным образом лишенность оборачивается своей же противоположностью. Или. если угодно, наоборот: полнота оборачивается фантомом; волшебная палочка индоевропейского порядка мысли, недоверие к тому, что попадает в поле
зрения, включая само зрение и его поле, превращает любую вещь в ее же призрак. Сомневающийся да обратит свой взгляд на Восток.
Итак, первым галлюциногеном будет разделение на Я и не-Я. В отличие от галлюциногенов химических, он вызывает зависимость. Попробуйте отказаться.
Однако этого оказывается недостаточно. В дело вступают наркотики второго порядка. Культура и ее многочисленные производные, становясь средой обитания, изменяют сознание и восприятие; всеобщая грамотность санкционирует эти изменения. Бросить пить и бросить читать — явления одного порядка. "Crack Wars" — исследование этого порядка: "Нашим вопросом будет пристрастие: определенный тип "бытия— на-игле", всецело связанный с дурной совестью нашей эры... Что, если "наркоманией" называется особый вид пристрастия, или явления, принадлежащего метафизической основе нашей культуры?" Вообще говоря, под "бытие—на— игле" подпадает любой драйв, все, что превращает точку в вектор. Воля, привязанность, стремление — желание. Но об этом уже сказано. Культура.
Работа Ронелл включает в себя исследование литературы как наркотика. В пример приводится роман Флобера "Госпожа Бовари". Дело не только в том. что героиня, запоем читая любовные романы, начинает жить в романном пространстве, что и определяет ее последующие любовные неудачи и приводит к разладу с реальностью, заканчивающемуся гибелью. После выхода в свет "Госпожи Бовари" Гюстав Флобер был привлечен к судебной ответственности: его обвинили в оскорблении общественной морали. В ходе процесса один из обвинителей (Эрнест Пинар) произнес:
"Этот роман — настоящий яд". Литература — яд: это форма и содержание романа. Впрочем, парижский суд оправдал Флобера.
"Художественная литература" по определению есть производство вымысла. Однако этот вымысел требует от читателя проживания не менее, если не более, полного, нежели личный опыт. Рассуждая о структуре детектива, Умберто Эко заявил, что в истории детективного жанра уже были использованы все возможные ходы, кроме одного: когда убийцей является читатель. Так вот, в данном рассмотрении читатель всегда является убийцей (его жертвой, свидетелем, сыщиком и всеми ими одновременно — нужное подчеркнуть). Иначе литература не достигает своей цели, одной из своих целей, пусть даже побочной, но неотъемлемой. Сюжет несложен:
Эмма Бовари читает романы. Благоразумие требует, чтобы вошедший в роман читатель выходил из него сразу после того. как книга закрыта. Однако Эмма, гордая и страстная женщина, не отличается благоразумием (собственно, она глупа как курица). Она не выходит или уже не может выйти. И гибнет, по слову Ронелл. от передозировки. Но "Crack Wars" — не литературоведческое исследование; по форме это коллекция масок, в которую входит и маска литературного критика. Якобы-литературоведение, якобы-психоанализ, якобы-драматургия, отвлеченные фрагменты и многочисленные заметки на полях, пересекаясь, образуют неявное поле рассуждения о культуре как наркотике, вторичной реальности фантомов; сетку интерпретации, которая так неожиданно накладывается на исходный текст — классический образец французского, как ни смешно, реализма.
По форме "Crack Wars" — открытый текст. Его содержание не ограничивается написанным, возможность не исчерпывается действительностью. Философское исследование на базе Хайдеггера; несколько флоберовских цитат, снабженных краткими как бы комментариями; обширные археологически—литературоведческие раскопки; гротескные, пародийные психоаналитические выкладки; фантазия для десятка исполнителей; примечания — так могло бы выглядеть оглавление книги. Тема психоделии не столько обсуждается, сколько проигрывается в нескольких жанрах. Читателю надлежит сделать выводы.
Выводы делаются, продолжая и разнообразя одну из линий (одну из галлюцинаций), проведенных в пространстве рефлексии: Эмма Бовари читает романы. Авитал Ронелл читает роман об Эмме Бовари, я читаю Ро-нелл, вы читаете этот текст. Основное содержание "Crack Wars" — текста, наложенного на текст, или, точнее, нескольких взаимосвязанных фрагментов. наложенных на роман Флобера — реализуется над собственно текстом Ронелл и превосходит его. Текст как возможность вашей работы. Однажды в мои руки попал так называемый компьютерный роман — гибрид литературы и компьютерной игры. Это была программа, при запуске которой на экран выводился текст — нечто вроде романа с несложной фабулой. Эффект игры заключался в том, что читатель одновременно является автором: не понравившуюся сцену можно изменить или просто выкинуть; в соответствии с вносимыми изменениями программа изменит дальнейший ход событий в "романе". Более сложные версии подобных игрушек устроены так, что текст изменяется даже посредством самого акта чтения (запуска программы), то есть дважды прочесть один и тот же текст невозможно. В принципе, эта. с позволения сказать, игра представляет собой интертекстуальность в действии: текст как возможность текста.
Остановимся на этом: текст как возможность текста.
ВРАЧЕБНЫЙ ОТЧЕТ
Падение Э. Бовари не было ни постепенным, ни немотивированным. Есть даже профессор из Беркли, Калифорния, которая заявляет, что обнаружила двойственный источник ее смертельного порыва: двухкамерный склеп, воздвигнутый над могилой матери и брата Эммы Бовари. Мы не станем трудиться оспаривать это заключение, ибо не собираемся обсуждать фантазии профессоров литературы. Наша задача — лишь подтвердить, что г-жа Бовари понесла невосполнимый ущерб в результате профессиональной некомпетентности ее мужа. Для нас несомненно, что Шарль Бовари нес на себе печать врачебной халатности его отца. Как отметил д-р Лакан, каждый субъект принадлежит к кругу, в котором ошибки и тайна передаются из поколения в поколение. Как ранее Фауст, Шарль Бовари стал наследником истории коррупции в медицинской практике. Из документов известно, что его отец, г-н Шарль-Дени-Бартоломе Бовари, был военным фельдшером. "В 1812г. вышла некрасивая история, связанная с рекрутским набором, и ему пришлось уйти со службы" (15). Однако Шарль Бовари — не Фауст. Он был сыт по горло теми знаниями, которые, как ему казалось, он приобрел- Он был настолько невежествен, что его жена, спросив как-то раз у него значение слова, которое повстречала в одном из своих многочисленных романов, была вынуждена признать, что "этот человек ничему не учился" (125). По нашим тщательным оценкам, самодовольство этого бездаря вынудило его намеренно провоцировать гибель его законной спутницы. Столкнувшейся с зиянием не-учения, с полной блокадой передачи знания, с дисфункцией коммуникативной деятельности, на которой основывается всякий здоровый контакт, г-же Бовари некуда было свернуть. Нам ясно, что это была исключительно одаренная женщина, испытывавшая, в связи с первичными идентификационными процессами, трудности в различении Innen- и Auserwelt (д-р Фрейд). Мы опровергаем недавно сделанные заявления о ее регрессии к оральному каннибалистическо-му либидо, так как нам понятно, что она стремилась к фаллосу в желании Другого. Однако, Другой имел несчастье появиться, что
привело г-жу Бовари к бесконечным попыткам восстановить его функции объекта воображаемой инкорпорации.
Психика г-жи Бовари была склонна к наркотической зависимости с раннего детства. Однако ей с самого начала дали понять, что ей придется ждать до следующего века, чтобы получить возможность просто колоться. Решающая катастрофа, которая привела ее к полному осознанию своей зависимости, произошла, когда Гюстав Флобер произвел в романе роковую автобиографическую инъекцию. Сам г-н Флобер не контролировал то вещество, которое прописывал; оно и нанесло роковой удар Эмме Б. Впрыскивая ей яд, г-н Флобер в то же время предавался галлюцинаторным трансам, которые обычно называл "письмом". В целях научной объективности можно добавить, что Флобер общался с явно подозрительными личностями: неким Бодлером, неким Готье, и, не в последнюю очередь, со своей любовницей, поэтессой, ранее состоявшей в связи с философом и государственным деятелем Виктором Кузеном. Ее дочь Генриетта не была признана ее законным супругом. К тому же мы отметим близость г-на Флобера с Альфредом ле Потгевеном, которого он инкорпорировал, и позднее с Луи Буалэ, который фактически диктовал Флоберу детали его произведения.
Все надежды г-жи Б. рухнули, когда г-н Флобер воспроизвел в романе двойной эдиповский переход. Эта операция полностью удалась г-ну Флоберу; героиню она определенно погубила. В результате ожесточенной борьбы медицины и фармацевтики, когда все ставки делались на возрождение третьей ноги, героине пришлось занять стратегическую позицию, которая обрекала ее на поражение. Здесь мы благодарим экс-профессора Гарвардского университета Гарри Левина, который выявил "параллельность жизни автора и героини, по дням, неделям, месяцам и годам". (Напу Levin "The Gates of Horn" pp.260-261). Д-р Левин справедливо отмечает, что Эмма Б. рассматривает сознание как галлюцинацию. Его исследования позволили ему поставить диагноз: "нарциссизм Эммы, самоодурманивание, вызванное излишком чтения." (Сейчас наш персонал исследует этиологию самоодурманивания и избытка чтения). Д-р Левин продолжает, подводя итог склонности пациентки к галлюцинациям: "Усилие воображения получило документальное подкрепление, когда Флобер, разрабатывая оттенки эмминых галлюцинаций, погрузился в чтение "Keepsakes" и других дамских журналов. Забрасывая своего брата вопросами о хирургии и токсикологии, он получал точную симптоматику для своего замысла. "Агония: медицинские подробности": "В восемь часов ее опять затошнило..."(240)1 Как показали наши исследования, зависимость Фл. от брата в тот момент, когда он развивает свои токсикологические теории, окажется роковой. Потеряв собственного брата, Эмма Б. подвергается операции, которой бессознательно управляет брат Фл. (явно исполняющий функцию отца) в борьбе хирургических ласк, перед напряженностью которой история Каина и Авеля бледнеет. Мы намерены продемонстрировать прежде всего, что эта операция включает эдиповские структуры, а также зияние фигуры отца.
Исток всей этой сцены — схема, состряпанная соседом-аптекарем, г-ном Оме. Представленная как драма означающего par excellence, критическая операция направлена на излечение хромоты юноши. Эдиповские проявления начинаются с подстрекательской фразы аптекаря: "Какой же ты после этого мужчина, черт бы тебя побрал!" (136). Не менее пагубны его провокации: "В конце концов, чем ты рискуешь?" (135). Ответ на второй вопрос уже содержится в первом. Все нерешенные вопросы, все ошибки, синяки и шишки сходятся в точке этой небрежно сделанной операции. Это был последний шанс Эммы Б. на успех ее сублимаций, подмен и гордости. Всегда искавшая "опоры более прочной, чем любовь" (135) Эмма желает психически связать свое будущее с карьерой мужа. Но будущее Эммы Б. оказывается скрытой модификацией ее прошлого. Структура гробницы овнешняется и конкретизируется в "нечто вроде ящика фунтов на восемь весом" (136), в который была помещена нога юноши, некоего Ипполита. Эффект замуровывания, сопровождающий операцию, усиливается материальностью бинтов: "великое множество бинтов, целая пирамида бинтов, все бинты, какие только нашлись у аптекаря." (137). Тесная связь медицины, гробницы и аптеки давала Эмме Б. последнюю надежду на обретение опоры более прочной, чем любовь. Операция прошла, словно по рецепту, путем подражания тому, что формирует обратную сторону идентификационных галлюцинаций Эммы Б. Могила засыпана. "Шарль сдался на уговоры аптекаря и собственной супруги. Он выписал из Руа-на книгу доктора Дюваля и теперь каждый вечер, сжав голову руками, погружался в чтение" (135). Эти действия, которые следует понимать как операцию над означающим, то есть как аллегорию именования, изобилуют "иными словами": "стрефокатоподию, стре-феноподию и стрефендоподию (проще говоря, различные случаи искривления стопы: книзу, внутрь и наружу), а также стрефипопо-дию и стрефаноподию (иными словами, выверт книзу и загиб кверху)." (135).
Как разрезание, так и письмо могут исполняться только под тем именем, котрое связывает брата с отцом: "Лекарь отказался делать две операции одновременно; он решил сначала разрезать ахиллесово сухожилие, то есть покончить с эквинусом, и уже потом, чтобы устранить и варус, взяться за переднюю берцовую мышцу." (137). Сам же Гюстав Флобер не побоялся сделать две операции одновременно. Его брат (и иногда соперник), хирург, успешно вытеснил его отца, тоже когда-то соперничавшего с ним. Брата, как и отца, звали Ахилл Флобер. Таким образом, роковая операция представляет собой двойную серию: операция литературы над медициной, Флобера над Ахиллом, Оме над Эммой, Эммы над Шарлем, Шарля над хромым (Эдипом), Шарля над Эммой, Эммы над Флобером. Предмет этого спора — становление мужчины. По-французски собственное имя произносится более явно: "II faut couperle tendon d'Achille... car le medicin n'osait d'un seui coup risquer deux operations".
В реальной жизни Гюстава Флобера Ахилл связан с бедром его отца. Д-р Флобер жаловался на боли в бедре. После операции, сделанной Ахиллом, доброму доктору была занесена инфекция, и убившая его гангрена была следствием действий его сына-хирурга. Вскоре после этого заболела их любимая сестра, Каролин. Каролин, чья беременность протекала без осложнений, приехала в Руан во время болезни отца. Она родила через шесть дней после его смерти. Через несколько недель появились озноб и лихорадка: родильная горячка. После длительных страданий она умерла.
Эти две смерти, которые Флобер неоднократно упоминает в письмах, создали символические подмены, благодаря которым Фл. и его мать образовали родительский союз, воспитавший ребенка Каролин. Матери (которая стала объектом письма) он сам обещал:
"Мне нет дела до мира, до будущего, до того, что скажут люди, до любого места в жизни и даже до литературной славы, о которой я мечтал в юности ночи напролет. Таков я; таков мой характер. Нет, нет: когда я вспоминаю твое милое лицо, такое печальное, такое нежное, и радость, которую я испытываю, живя с тобою, такой полной спокойствия, полной серьезного, молчаливого очарования, я ясно понимаю, что никого не смогу любить так же, как тебя. У тебя никогда не будет соперницы, не бойся! Минутная прихоть не займет места того, что заключено в тройной склеп. Кто-то может приблизиться к его порогу, но никто не войдет." (Письмо к матери из Константинополя от 15 декабря 1850г; курсив A.R.)
Таковы некоторые операции "в тройном склепе", которым Фл. подчинил судьбу свою и своей героини. Побочное действие и последствия вмешательства Ахилла непрестанно вертелись вокруг эди-повых конфигураций. Вскоре после этого Фл., инкорпорируя и крип-тафоризируя, вступил в пост-эдипову стадию.
Что до описанной пары, то накануне своего хрупкого второго медового месяца, над телом, чье ахиллесово сухожилие еще не проявило свою абсолютную непокорность — что до этой пары, то "Оба сели обедать. Шарль ел много, а за десертом позволил даже налить ему кофе, тогда как обыкновенно он позволял себе эту роскошь только по воскресеньям, когда приходили гости." (137). О, но ведь гости были, восставшие призраки (phantoms), вписанные сюда операцией хромоты. Шарль Бовари в тот вечер принял яд забвения, прописав себе то лекарство, которое когда-то позволило ускользнуть телу первой госпожи Бовари. Как и в изначальной сцене забвения этого постыдного трупа (он отвернулся, она умерла), кофе — роскошь — воспроизводит навязчивый образ черной жидкости. Ядовитый поток знаков самоубийства проявляется на замещенном фаллосе: "Синеватая опухоль распространилась и на голень, а на опухоли местами образовались нарывчики, из которых сочилась черная жидкость. Дело принимало нешуточный оборот." (139). Гангрена вторгается в тело, поднимаясь по ноге к животу. Разъединяя и разъединяя. Заговор медиков и религиозный крах: "Тем не менее религия оказалась такой же бессильной, как и хирургия, — неумолимый процесс заражения крови поднимался к животу." (140). Умолчим о последующих зверствах, совершенных над ногой, которая символизировала мужественность.
"Ампутация в жизни города явилась событием значительным." (141)
Сознание изменяется, восставая против боли этой невозможной операции. Шарль справляется с этой задачей: опьянение становится защитой от медицины. "Шарль смотрел на нее мутными глазами пьяницы и в то же время чутко прислушивался к последним воплям оперируемого — к этим тягучим переливам, которые вдруг переходили в тонкий визг, и тогда казалось, что где-то далеко режут животное." (143)
В сумме, наша комиссия обнаружила, что операционный театр был причиной удивительного случая, рокового для Эммы Б. Надеясь изгнать свои собственные ахиллесовы фантомы, Флобер вселил этих призраков в дом Бовари. Поэтому ей приходилось реинкорпо
рировать утраченного Другого, повинуясь зову "опьянения". Столкнувшись с роковым событием, ее сознание готово измениться в согласии с семантическими бифуркациями, вызванными супружеской изменой. Эмма Б. пользуется болеутоляющими средствами. Ремарки Фл.точны —
"...ее мечты, что, как раненые ласточки, упали в грязь... под сокрушительными ударами, которые наносило ее самолюбие. Упиваясь местью, она предвкушала торжество измены над верностью... А в Шарле она видела теперь нечто совершенно ей чуждое, нечто такое, с чем раз и навсегда покончено, что уже перестало для нее существовать и кануло в вечность, как будто он умирал, как будто он отходил у нее на глазах." (143-144)
Рана предшествует всему; или, по крайней мере, театр невозможных операций подготавливает поворот к внешней подпитке. Эмма Б. покупает Ипполиту протез, и драма эдиповской операции оканчивается деревянной ногой. С этого момента она начинает раздавать и употреблять искусственные заменители.
Эмма Б. продолжает свое вялое существование, но вскоре обнаруживает источник капитала в лице местного торговца наркотиками, г-на Лере: "Эмму соблазнил такой легкий способ удовлетворять свои прихоти." (146). "Ее сумасшедшая страсть ... представляла для нее самой источник наслаждений, источник блаженного хмеля, душа ее все глубже погружалась в это опьянение и, точно герцог Кларенс в бочке с мальвазией, свертывалась комочком на дне. ... Ей теперь уже было не стыдно гулять с Родольфом и курить папиросу, словно нарочно "дразня гусей"." (148).
Шарль же "не внял советам матери запретить чтение романов" (148). Эмма теряет сознание из-за корзинки с абрикосами.
ОТЧЕТ МЕДСЕСТРЫ.
Они почему-то перестали кормить ее. Каждый раз их исчезновение казалось внезапным. Ее главная ошибка — в том, что она требовала насыщения от жизни. "Наивно", как сказал бы г-н Флобер, и к тому же неверно. Это настроение известно нам со времен Фауста и других суперзвезд, начиная с Гете. Не было ничего, что вмешалось бы и установило дистанцию или суперэго; закон отца не работал, и поэтому она не могла смириться с отсрочкой или отказом. Можно сказать, что она избрала путь любой "возвышенной души" в этой палате. Проживая рассеянное желание, она столкнулась с материнским ядом, ведущим к растворению и праху. Но если возвышенная душа нацелена на невыразимое, превосходя даже грубую материальность книг, то Эмма Б. требовала, чтобы невыразимое насытило ее, чтобы оно встретилось с жизнью.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ: COLD TURKEY
или Трансцендентальная
эстетика того, что можно съесть
Инсталляция.01 Танаторчй, метаболический интерьер, гудение неоновых ламп, не очень ярких, сливается с полупрозрачными стенами. Множество каналов; вентиляционные тоннели.
Эрнст Юнгер: Я считал обязательство тотальной мобилизацией духа.
Мартин Хайдеггер: Так уже никто не говорит. По крайней мере возьмите дух в кавычки.
Жак Деррида: Не придирайтесь к духу. Все эти кавычки — знаки придирки.
Хайдеггер: Иногда я убираю кавычки, но они, словно клыки вампира, оставляют следы; и в любом случае, трудно покончить с духом.
Деррида: Понимаю. Но вы же чувствуете призрачный довесок, не так ли, мы перешли от духа к духам, это не может быть случайно. (оглядываясь вокруг) Все же это место слишком метафизично для меня. Нельзя ли проветрить это текстовое пространство?
Хайдеггер: Вы, французы, слишком торопливы. Ваша быстрота меня подавляет. Никогда не забуду одной безумной поездки за город с Лаканом. Моя жена чуть с ума не сошла. Он отказывался сбавить скорость. Но вам-то придется ее сбавить, как и всем нам, мышление требует времени, своего времени. Я возвращаюсь к Аристотелю.
Почему бы вам не остаться?
Деррида: Кое-что в этом танатопосе кажется мне, как бы это сказать, слишком научным. В любом случае, вы — тот парень, который говорит, что наука не мыслит. Слушайте, я вам позвоню. Счастливо. Я убегаю.
Юнгер: Созвонимся.
Хайдеггер: Не торопитесь.
Инсталляция.02 Другой канал. Кафе напротив травяной лавки Гель-дерлина. Хозяйка, вяжущая красный свитер, включает радио и время от времени увеличивает громкость. Это то и дело заглушает разговор посетителей. Звуковая дорожка из "India Song", медленно вращающийся вентилятор.
Маргарита Фауст: Сделал мне ребенка и бросил.
Маргерит Дюра: Не мне быть циничной в таких делах. Но все же это случается нередко. Жаль, что он вас бросил. Кажется, это вас сломило. Почему вы не сделали аборт вместо того чтобы поднимать всю эту оперную суету и позволять Гуно греть на этом руки?
М. Фауст: Я не могла сделать аборт. Но брат запугал меня и я утопила ребенка, пользуясь свободой выбора.
Дюра: Вы так наивны, так по-немецки наивны. Я говорю так, потому что у меня был любовник-немец, насколько вообще можно "иметь" любовника в наше катастрофическое время.
М. Фауст: Понятно. Я имела в виду несколько другое. Тогда я не могла сделать аборт, потому что мне пришлось направить все мое либидо в религиозную сферу.
Дюра: Все ваше либидо? Это немецкий идеализм, голубушка. Однако какая прелесть! В мужчине это было бы не так очаровательно, уверяю вас. Вы бы и глазом моргнуть не успели, а он уже практиковал бы мужественность Dasein в Бытии-к-смерти. Но не кажется ли вам, что ужас скорее в Бытии, а не в какой-то жутко-героической встрече с Ничто? О, я вас перебила. Продолжайте, милочка.
М. Фауст: Да, есть какое-то "il у а", которое уже принадлежит Бытию. Чтобы испытать тоску, не нужно искать Ничто. Она уже здесь.
Дюра;Да. Хотя Мартин любил настаивать на щедрости Бытия, на подарках "es gibt", которых, кстати, мне так мало досталось. Первоначальное должествование кажется мне утомительным. Меня изматывают дары, которые предшествуют моей инициативе. Заметьте, я не возвращаюсь к субъекту. Я просто говорю, что в этой области у меня была куча неприятностей.
М. Фауст: Однако в сравнении со мной вы дешево отделались.
Хотя я не хочу приуменьшать то, через что вы прошли — эту бесчеловечную войну, в которой, как мне кажется, замешан и мой дружок. Меня огорчает, что он заработал такую хорошую репутацию, хотя на самом деле он сущий демон.
Дюра: Ну, я думаю, его любят за то, что он обошел подконтрольное знание и общепринятые эпистемологии. Но вы правы, это был как минимум чудовищный технолог, и трудно заставить себя противостоять такому. Мэри Шелли обожала его, хотя ей и ее дружку удалось правильно понять спиритуальное измерение.
М. Фауст: Мне нравится, что вы всегда защищали Миттерана, ваше чувство лояльности еще со времен Сопротивления. Его имя всегда что-то значило для меня, хоть я и не вполне социалистка. На моем языке это означает и центр, и границу. Вот над чем я бьюсь. Терпеть не могу политику, а вы?
Дюра: Вы говорите, как ребенок. Однако вы правы. Ханна говорила мне, что личное есть политическое. Ее было сложно понимать. Многие до сих пор в обиде на нее за то, что она спала с Мартином.
М. Фауст: Ну и что? Я спала с Фаустом! Это делает меня глупее?
Дюра: Боюсь, что да, по крайней мере для тех, кто вас читает. Мне неприятно вам говорить, милая, но Фридрих считал вас помехой культуры.
М. Фауст: Кто такой Фридрих?
Дюра: Брат Елизаветы.
М. Фауст: Разве может кто-то, кто связан с ней, сказать обо мне что-нибудь приличное?
Дюра: Нет, с оценками у него все в порядке. По правде сказать, он ненавидел сестрицу, особенно после того, что она сделала с Лу. Скажите, как же вам удалось так вляпаться? И еще так патетически выставлять напоказ свой христианский экстаз! Кто вас до этого довел?
М. Фауст: Это была вовсе не игра. Я действительно хотела чистоты, и думала, что этот его дискурс, обещавший бесконечность, сработает. Конечно, мне были известны недостатки перформативной структуры обещания — эге, а не Ницше ли сказал, что человек — это животное, умеющее обещать? Ну, скажу я вам, мой Фауст был определенно это самое — животное, животное, умеющее обещать.
Дюра: А Жан-Люк не предупреждал вас, чтобы вы были осторожнее с бесконечными обещаниями и обещаниями бесконечности?
М. Фауст: Кажется. Он сказал начать с абсолютной конечности. Он так говорил, будто это действительно важно. Не уверена, что я смогла бы справиться с конечностью, но, черт подери, бесконечность еще хуже! Впрочем, я же не виновата, я вляпалась в это, как
ее, в логику оппозиций.
Дюра: Это как?
М. Фауст: Ну, добро и зло, мужское/женское, ангел/дьявол, желание/целомудрие, знание/невинность — все эти нелепые пары, на которых все вечно зависали.
Дюра: Не так все просто, правда? Не забывайте, что вы были еще и девушкой Гете, и он никого не подпускал к вам и ко всему своему борделю вечной женственности. Помните?
М. Фауст: Может быть. Но и вы не забывайте, что я с самого начала связалась с наркоманом.
Дюра: О чем вы?
М. Фауст: У Фауста черти стояли за спиной. Был сезон ведьм. Он шел на кухню, напивался "ведьминского зелья" и галлюцинировал. Это был просто кошмар. Ему казалось, что он восходит к своему эго-идеалу, молодеет и так далее. А иногда он спускался в Ауэрбаховский пофебок, чтобы там нанюхаться. Сущий бардак. На него нельзя было положиться. И не забывайте. Бог тоже подложил мне свинью. Круто мне пришлось.
Дюра: А это как?
М. Фауст: Он до того дошел, что спас это многообещающее животное! Только из тщеславия. И еще назло Мефистофелю. Беньямин мне рассказал, как может разгневаться Бог, особенно по поводу своего же отсутствия.
Дюра: Я думала, что Фауст был спасен за то, что посвятил себя земле, основав что-то вроде трансцендентальной экологии. • М. Фауст: Вы шутите? Травку он выращивал, а Бог решает его спасти, этого великого технолога по части избиения собственной жены, ныряльщика в царство Матерей!
Дюра: Налейте себе еще.
М. Фауст: Ни за что больше не свяжусь с наркоманом. Он начинал врачом, потом стал дурачиться, заклинать духов. Когда мы встретились, он был переводчиком. Он как-то тронул меня, не знаю почему. Впрочем, постепенно он стал фаллоготорчком, свихнулся на трансцендентальном голодании. И в то же время, заметьте, сделал мне ребенка и подстроил моей маме передозировку, чтобы мы могли спать вместе без ее ведома. Похоже, он мне действительно нравится. Но он был абсолютным потребителем — знания, желания, в общем, тотальное и неуправляемое Эго, цепляющееся за этику дозировки. Он так промотал всю жизнь и оставил меня кусать локти. Что отвратительно, если учесть, что Мефистофель предсказывал Фаусту: что он будет с радостью глотать пыль! Я еще помню, как это будет на родном языке ада: "Staub soil ег fressen/Und mit Lust!" Однако, это мне пришлось глотать пыль. Больше мне нечего было есть. Потом я обратилась к Богу. Признаюсь, это было приятно. Всего двадцать шагов, и я навсегда завяжу с Фаустом. Говоря о вечности. Но никогда не удается завязать по-настоящему. В общем, теперь при случае я не только убеждаюсь, что СПИДа у них нет, но еще они должны быть сверхтрезвыми и религиозными, любая религия, неважно, какая именно.
Дюра: Уж такими трезвыми? Вы можете себе представить что-то абсолютно иное, нежели эти противоположности, от которых вы по сей день не можете отказаться?
М. Фауст: Я просто рассказываю, каково мне. Я действительно обожглась, хоть я и попала в рай прямым ходом. Кажется, я до сих пор в обиде на всю фаустовскую традицию. Это как гулять с безумно популярной рок-звездой, по которой все до сих пор с ума сходят. Мне бы хотелось отделаться от этой затянувшейся вражды, и хорошо бы меня поддержал кто-нибудь в другом виде литературы.
Дюра: Гм, да. Что касается парочек, то здесь Гете был себе на уме. Пожалуй, я бы поступила по-другому. Я бы насытила свои пары, наблюдала бы, как они растворяются в кафе. Да, возможно, они познали бы рассеянное желание, но без всего этого оперного шума. Понимаете, о чем я? Я люблю опьянять свои тексты, приглушать звук и слушать их бормотание через бесконечные границы и крохотные богоявления.
(Эрнст Юнгер встает из-за соседнего столика и приближается к женщинам)
Юнгер: Можно присоединиться к вам?
Дюра: Да, пожалуйста. Я понимаю, вы рветесь в бой еще с первой мировой войны.
Юнгер: Да, можно сказать и так. Я невольно подслушал ваш разговор о моем старом друге Фаусте.
М. Фауст: О боже. У него слишком много старых друзей.
Юнгер: Не хочу бередить ваши старые раны, дорогая, но просто чтобы объяснить загадку его нестареющей популярности — которая так омрачает ваши мысли. Знаете, сейчас есть такие, которые все в жизни уподобляют компьютеру. У вашего друга есть много общего с этой идеологией — да, он первоклассный идеолог!
Дюра: Г-н Юнгер, вы никогда не перестанете изумлять меня своими микрологическими исследованиями и глобальными проектами. Вы так мило гоняетесь за бабочками по всему свету, и, как я понимаю, вы объясняете Мартину пользу наркотиков, чтобы заставить его присоединиться к вашему очередному "сеансу". Какое очаровательное и на редкость оригинальное стремление для такого истинного воина, как вы. Но я искренне сомневаюсь, что вы утешите Маргариту.
Юнгер: Конечно, это было бы нахальством с моей стороны. Я только надеялся прояснить мое отношение к Фаусту, которое отнюдь не является ни загадочным, ни, смею надеяться, безразличным к тому ущербу, который он нанес этой барышне, если не сказать этой культуре. Я пытался создать условия для танатория...
М. Фауст: Хватит! Может, вам лучше...
Юнгер: Милая моя, я не намерен бередить ваше горе, но все же постарайтесь сдерживать свое возмущение. Конечно, я буду счастлив уйти, если это освободит пространство вашего разговора.
Дюра: Не впадайте в абсурд, Эрнст, мы всего лишь испытываем на вас некоторые тропы. Продолжайте.
Юнгер: Отлично. Этот танаторий должен быть надстроен над некоторыми измерениями души-
М. Фауст: "Душа"! Не выношу этого слова. Сколько гадостей сделано во имя этого инвалидного слова!
Юнгер: Примите мои извинения; мы, старики, нередко не можем отвыкнуть от этого слова. Давайте я выражусь по-другому — для вас. Видите ли, я хотел испытать опыт иного предела, трещину в законе конечности. Короче, я хотел найти другое отношение к смерти — без черепа и скрещенных костей. Меня заинтриговало то, что вы сказали о ведьминском зелье. Видите ли, как-то раз мы с моим приятелем Фаустом ехали автостопом и он собирался достать какой-нибудь наркотик. Постарайтесь понять, что Фауст злоупотребил не только вашим доверием, он еще злоупотреблял наркотиками. Тем не менее, его эксперименты в области наркотиков имели некоторую познавательную ценность. Исторически человек никогда не был старше, чем теперь. Разве что в так называемые библейские времена. После начала этой эры людям нередко лет до сорока приходится ждать наследства от родителей. Это расшатывает всю систему наследства. В самом деле, это извращает то, что вы, дамы, называете патриархатом, не говоря уже о логике поколений.
Дюра: Вы хотели рассказать о танаторий, который вы задумали. Признаться, это не похоже на веселый предлог для социальной бравады.
Юнгер: О, но ведь это ужасно социально! Видите ли, это ведь-минское зелье, на которое навел меня Фауст, это не тот наркотик, который обычно дают умирающим и который отупляет их, начинаясь сразу похмельем. Ведьминское зелье — это мощный стимулятор, открывающий совершенно иной галлюциножанр внутри жизни, на пределе бытия.
Дюра: Значит, это загадочное вещество не подарило вам мужественной встречи с Ничто...
М. Фауст: ...Но придало бытию некие внешние очертания.
Юнгер: Вот именно!
М. Фауст: Только не забывайте, что я была тем негативным исключением, которое позволило вам снять мужественность.
Юнгер: Признаться, мы нередко забывали ваш малопристойный уход. Но все же вам следует знать, что познание вдвоем — это мужское дело. Вам, барышням, следует придерживаться концепции поп-savoir, чтобы просмаковать вашу головокружительную свободу. По крайней мере, вы можете поиграть с кастрацией. Вы не против, если я закурю?
Дюра: Эрнст, мы вряд ли нуждаемся в ваших советах по поводу смакования свободы или незнания. Это привилегии героической юности. Но, может быть, вы можете научить нас умирать, и еще тому, TO) вы называете некоторыми измерениями души. Вот, возьмите моих. (предлагает ему изящного вида сигарету и подносит зажигалку)
Юнгер: Сочту за честь. Но должен вас предупредить, Маргарите придется воздержаться от своих суждений по поводу наркотиков. О, я вполне согласен, что в некоторых случаях они делают людей невыносимо отсутствующими, хаотичными или, как прелестно выражаются американцы, самозамкнутыми. Вам придется расстаться с предрассудками, если вы собираетесь непредвзято судить о моем проекте.
М. Фауст: Я понимаю эти условия. Слушаю вас с интересом.
Юнгер: Поскольку я не терплю легалистического жаргона, то, полагаю, я должен буду вести речь о праве на наркотик, а также о той дополнительной внутренней реальности, которую он создает.
Дюра: Гарсон, пожалуйста, бутылку шампанского.
Инсталляция.ОЗ Танаторий. Входит Фрейд с Ирмой.
Фрейд (делая ей укол): Вот, это дал мне Ниман. Это алкалоид, полученный из листьев кустарника коки. Когда-нибудь его будут считать важным веществом.
Ирма: Значит, Ниман наконец что-то изобрел! Давайте назовем его кокаин, согласно вашим работам. Пожалуйста, убедитесь, что на этот раз игла стерильна.
Фрейд: Извините меня за тот раз. Вы все еще сердитесь на меня?
Ирма: Я не могу отделаться от мысли, что это была часть вашего договора с Флиссом, что-то вроде экономики жертвы. Я чувствую себя Маргаритой из "Фауста".
Фрейд: Я уверен, дорогая моя, что Маргарита была бы счастлива принять немного кокаина, если бы он погрузил ее хотя бы в пробный сон. В самом деле, хотел бы я проанализировать ее, чтобы побольше узнать о комплексе тела-мусора, я имею в виду тот предел, который я разрабатывал с вами.
Ирма: Иногда мне хочется, чтобы вы опять занялись гипнозом. Мы со Шребером в насмешку называли это языком-наркотиком. Прежде чем трудиться над анализом, мне хочется снова войти в этот транс, подчиняясь вашим словам, как нейро компьютеру. Тогда, пока вы еще не открыли истерию и травму, мой ответометр был так чувствителен. Я хочу говорить на другом наречии бессознательного.
(Появляется Фауст в окружении учеников-поклонников. На нем компьютерная перчатка. Он предлагает гостям ведьминского зелья)
Голос за сценой: Это не история упадка, а забвение бытия, в котором мы находимся, (повтор)
Зажигается канал 0. Треснувший экран. Ацтекские фигуры. Ведьмы с лицами Ницше, По, Дюра, Фрейда. Появляется Злая колдунья Запада (Эмма Б.), объединяя все лица: "Вертись, двойник, трудись, двойник, запрети реализм, посрами нигилизм. "
Юнгер: (торжественно): Мы перешли нулевую отметку нигилизма. (Он вдруг расцветает, явно довольный своим изобретением. Встает, чтобы увеличить подачу кислорода) Вы забалдеете даже от этого, друзья мои. Я собрал вас здесь, чтобы преподать вам еще одну тонкость, а также условия восприимчивости. Этот танаторий ваш, или, точнее, он принадлежит той вашей скрытой части, что параллельна внутренней реальности. Мой наркотический манифест (указывает на прорыв Annaherungen) открывает возможности, которые вашим философам могли только сниться. Они пробудились от этих снов, неустанно упражняясь в подавлении. Они думали, что все их сны — о маме-папе-пипи...
Фрейд: Эй, подождите...
Юнгер: ...А киномемуары западной культуры забыли продумать эту сторону бытия, возникшую прежде рыцарства Ничто, которое...
Хайдеггер: Эй, подождите... Помедленнее...
Юнгер: ...стирает дионисийский экстаз...
Ницше: Похоже, мне конец...
Юнгер: Я просто считаю, друзья, агенты гетерохронной эпохи, что исконная сила вина утрачена для нас со времен дионисийских празднеств. Хочу напомнить вам эти пирушки и их удивительно заразное неистовство.
Святая Тереза (в тон): Голод духа ненасытен. Голод плоти ограничен. ГОЛОД ДУХА НЕНАСЫТЕН.
Юнгер: Действительно, вопрос голода остается нерешенным. Не забывайте о сокровенной связи эстетики и экстаза.
Эмма Б.: Мой отец каждый год присылал нам индейку в память об операции. Доставляли ее уже холодной. Его нога символически трансформировалась в индейку. Как я поняла, папа хотел, чтобы я его съела. Вопрос еды остался в моей жизни нерешенным, я была религиозна, я глотала книги. Как-то раз, пытаясь стать хорошей женой, я стала пожирать все, что попадалось мне на глаза. Это оказался мой брачный контракт.
Юнгер: Я не люблю этого американского слова — "интоксикация". Оно портит историю неиспытанных глубин и невероятных порывов. В их языке нет близости Sucht и suchen, жажды и поиска.
Хайдеггер: Эти нигилисты, американцы, вечная язва. Они в самом деле отвергают экстатическое. Но в этой связи я должен признаться, что я сам в чем-то американец. Мне пришлось американизировать Ницше. Это стало для него хорошим пропуском, позволившим его трудам провести некоторое время в клинике для наркоманов. Что уменьшило некоторый несдержанный восторг, к которому он был склонен. Но все же они пропустили самое важное, и по ту, и по эту сторону границы. Я буду созерцать эту границу,
Юнгер, Хайдеггер и приближающиеся ведьмы бормочут: Rausch, rush, rush. Сквозняк.
Юнгер (Хайдеггеру):Я хочу, чтобы вы это попробовали, я хочу рассказать вам о синтетических наркотиках, понимаете, это граничит с нашими фрейбургскими экспериментами.
Хайдеггер: Вы не читали, что я сказал в "Бытии и времени"?
Юнгер: Я почти забыл. Вы говорили о зависимости. Это не одно и то же. Однако, это было задолго до того, как вы увлеклись поэзией и галлюцинациями Тракля. (оба принимают ЛСД)
Хайдеггер: Должен признаться, это хорошо... Телевидение без телевизора.
Юнгер: Техносила без техники.
Фрейд (с Ирмой): Это ляпсус в вашем мышлении, господа, вы принижаете технологию.
(Мишо говорит с Фрейдом о галюциногенных веществах и субъекте чуда)
Хайдеггер: Только так я могу расслабиться.
Юнгер (затягиваясь от мескалиновых книг Мишо): Знаете, я думаю, вы правы, Зигмунд, мы действительно пытаемся не попасться в сеть пространственно-временных подсчетов. У нас не получается ничего, кроме статистики. Она может только показать, что наркотики опасны, но не отражает более сложной экономики ("стоит ли?") каждый раз, когда закуриваешь сигарету.
Фрейд: Или сигару.
Эмма: Я курю, чтобы метаболизировать свою тоску. В сфере публичного это провокация. Мне нравится шокировать окружающих. Они терпеть не могут знаков женского нарциссизма. Куришь для себя, даже назло другому. Разве что иногда делишься сигаретой — это сближает, это подчеркивает речь и, определяя сущностное молчание речи, это обрекает твои слова на забвение.
Юнгер: Милая барышня, вы начинаете говорить, как Бланшо.
Эмма: Извините. Мне жаль.
Хайдеггер: Мне тоже жаль. Эрнст, что вы мне дали? Это же сущая ерунда. Какую нищету души это означает! Меня не интересуют наркотические сеансы, которые нисходят в пространство оптического, словно они историчны. Мелкие торговцы вроде Берроуза пока не прижились. Боюсь, вы подражаете этому плуту, Берроузу, хотя ваши расчеты лежат вне алгоритма потребности.
Юнгер: Ради бога, Мартин, прекратите на всех ворчать только из-за того, что вы допустили ошибку! О чем вы думаете?
Хайдеггер: Я мыслю о мышлении, я думаю о высшем веществе, о чем-то, что смогло бы подлинно ответить на зов моей экстатической временности. В любом случае я не хочу терять Sorge. Эрнст, вы должны найти способ вместить в ваш танаторий бытие-к-смерти.
Юнгер: А что я, по-вашему, пытаюсь делать, дорогой мой Мартин?
Хайдеггер: Нечто, что не сделало бы мышление опасным или не свело бы его к школьной науке или простому экспериментированию, даже когда мы устанем. Нечто, что спасло бы нас от экстравагантных мечтаний Иммануила о внешнем. Нечто, что, благодаря молекулярным изменениям, было бы на шаг впереди закона, что перешагивало бы законные гонения. Нечто — а почему вы решили, что у нас скорее есть нечто, чем ничто, милый мой? — стороннее мышлению. Но что такое мышление? Что вызывает его или управляет им? Я заставлю ведьм состряпать коктейль из лучших наркотиков, знаете, на основе холина и прочих стимуляторов познания. Хотя меня беспокоит это опосредование. Мы еще не ответили на вопрос о технологии.
Юнгер: Навряд ли я сочту эту высокотехнологичную стряпню более подлинной, хотя в принципе все это кажется мне довольно заманчивой нейроавантюрой. С другой стороны, вы похожи на пчелу — мирную, но с жалом! То, что вы предлагаете, означало бы конец исконного порыва.
Хайдеггер: С концом приходит и начало.
(Гюстав входит с Востока. Бодлер и Готье встают, приветствуя его. Закуривают трубки.)
Юнгер: Никто не голоден?
Голос за сценой: Никто не голоден...
Кроме восторженного прозаического существа.
Вальтер Беньямин (медленно входит, оглядывается, внезапно останавливается): Меня вдруг охватил волчий голод. Я был неспособен бояться грядущего одиночества, ибо гашиш останется всегда.
(Выходит Эмма Бовари, кладет руку на плечо Беньямина. Тронутый, он прослезился.)
Хор, ведомый Беньямином: Та растрата нашего существования, что мы познаем в любви.
Нано-инсталляция.04 Муниципальный суд. Флобер, Дю Камп, и т. д., адвокат Флобера Мари-Антуан-Жюль Сенар, член парижской коллегии адвокатов, бывший президент Национального собрания и министр внутренних дел. которому 12 апреля 1857г. Флобер посвятит "Госпожу Бовари ". Суматоха, затем молчание. Судья выносит приговор. Судья оправдывает Флобера и его соучастников, затем следует небольшое исследование в области вкуса и отеческое предостережение от "реализма, который отрицает красоту и добро ".
Нано-инсталляция.05 Там же, спустя шесть месяцев. Суд расследует дело о другом сорняке. Обвиняются "Цветы зла ". Бодлер сходит с ума. Его рецензия на "Госпожу Бовари " запрещена, Флобер не может поверить, он рвется на помощь.
Хор: Какого черта?
Нано-интервал.001
Эмма: Я страдаю.
Священник: Что? (в изумлении) Он вам ничего не прописывает?
Нано-инсталляция.06 После родов Эмма по-прежнему не может выбрать имя для своего ребенка. В конце концов она останавливается на имени Берта. "Так как папаша Руо не мог приехать— пишет Флобер,— то в крестные отцы пригласили г-на Оме. Крестница получила на зубок от всех его товаров понемножку. "
Нано-интервал.002
Бред не-наркомана: "Теперь у него было все, чего он мог желать. Он знал человеческую жизнь от конца до конца, и уверенно ждал, что она преподнесет ему в будущем." .
Хор, в видео версии беккетовского "Le Calmant "("Транквилизатор "):
Ah, je vous en foutrai des temps, salauds de votre temps.
(Эмма почувствовала,
как холод извести
влажною простыней
окутывает ей плечи.)
© 1992 by the University of Nebraska Press.
перевод с английского Анны Мавеевой