ЮЛИЯ КОКОШКО

ЧАШИ И ВАЗЫ В СВОБОДНОМ ПОЛЕТЕ *

Из цикла: "Между ангелами"


"... посреди площади убьют меня!"

Книга Притчей Соломоновых, 22,13

В от текст, где занимает краеугольное место в исходе квартала узкогрудый и порывистый особняк с минаретами рам — в отражающих небо окнах: двухэтажный, двуликий, он летит на свет и волнует Протагониста, который волнует меня. Заострим чужестранную черепичную крышу — чешую порыва, пунцовую стружку трения — и загладим каменную бесповоротность квартала. Но там и тут запускают, как ересь — грядущее, и оно бежит по стволам и мечется номадами листьев — на папилярных ветках, перехватах и перекрестках, оплетая их нетерпением и трусцой... или — жертвенным руном и бессонницей, нападая на ватные стены ночи — и отринуто на вертела...

И также имеет место — или не имеет, независимо от знака занятая площадь постоянна — слово Протагониста: — Не превратить ли наполненный ветром куст — в парусник? В многомачтовый барк или косящую парусами шебеку... Куст роз или куст снегирей? Так это красноголовый куст! Тем более... Или — парусник назначить кустом, мне совершенно все равно. Подозреваете — экономию средств? Суть — равенство и... вечное движение. И не сойдись здесь столько парусного флота, я бы...

И объявив между делом — равнение, кстати о занятой площади... он сушит из окна взором — выброшенный на булыжник форум, звонящий падение — в осаду городских ярусов, в вольтажи этажей, ведающий вкус моря — по пресной раздробленности дождя, или — по цельности видения: его опрелости... а квартал, меченый летучим особнячком, начат — по ту сторону площади и, в отличие от тьмы словес — насквозь ясен и краток. И оканчивается — весной.

Но зреющее нововведение — не первый опыт героя... опыт начислений за окно. Скорее — проточное отражение окна в шкаф, где против Протагониста — танцующие вертушки-чашечки и коленопреклоненные блюдца, одетые в красные цветы... или в красных птиц. И преувеличенные распорядители бала — чайник со сливочником... и заложивший себя за крылья — копьеногий серебряный гофмаршал: ваза для фруктов, та еще птица... тот еще фрукт.

И — морщась от жеманно-фарфоровой грации и пустоты полусвета:

— Не пустить ли сей утонченный сервиз под стиксом стекла — на коралловый риф? Он поднесен маме на молодой юбилей — а теперь отягчает меня. Вода ушла из него примерно в тот же период. Возможно, это карстовые чашки. Прозрачны — до песчинок птиц, как вуалетка юной Весны... до порочности круга, отливающего — моей замкнутостью. Если б кому-то передарить это емкое кружение и возвращение — на свои круги, эту прозрачную аллегорию Путь! Хотя, я сочувствую той голенастой вазе, напрочь выжившей из бабушкиного приданного и оттянувшей образ серебряного журавля. В нем больше вкуса, но и он — адепт вечного вращения. Каждое утро я нахожу его там, где он таинственно исчез в ночи! Увы, моя тетя Генриетта — излишне аффектированная дама, и отдари я наследную тяготу ей — оскорбленно посадит птицу мне на темя!

Так говорит высокий наблюдатель пониженной в окно площади — в метели пречистых, плечистых парусников — в их скрипах, сиренах, клекотах, бреднях... он же — одновременно — наблюдатель растянувшегося за плечом падеграса красных птиц и чашек, манящих оттопыренным локотком... И летучий особняк — по ту сторону площади — столь же легкомысленно инспирирует в небе при минаретах рам противоположные точки зрения: и поземки улиц, и наплыв куста — и... но с южной стороны — только боги.

И чем наращивать собственное присутствие — на крестах тех и этих координат, постоянно теряя себя из виду... кстати о Старой Генриетте — видной зеленогривой даме, такой атрибут избран ею себе на голову — после длинного пустоцвета проб и ошибок... она совсем некстати войдет в сюжет, насвистывая фокстрот "Цветущий май" и ни единым штрихом никуда не спеша. Но если наблюдатель разбросан — значит, вменяет переменчивые речи — разным персонам, в разные дни их жизни... в каждой захватывая полезную площадь. И соответственно — парусный флот.

Зато голенастая ваза — насиживающий сливы и абрикосы журавль, пернатые розаны — и танцорки-чашки, ими соблазненные — или им приблазнившиеся юбки колоколом, кстати о переменах... улетучиваются от Протагониста в единый миг совместивший их мести, вращаясь и со-вращаясь... высадив дверь — как сад превратностей: да взойдут пред героем симультанными зарослями!

И так ли фарфоровые вертушки частят вкруг осиной талии... так сконцентрированы вокруг оси мира, как чье-то воображение? А может, их закружила свобода — и расколола круг? Но улетевшие птицы свободно просвечивают — сквозь вуалетку... накомарник... сквозь паутинку небытия: вставший над площадью краснознаменный куст, он же — парусник. А самая антикварная особь... уже увиденная и Китсом, и Борхесом, эта насечка... насеянный под минаретом шеи журавль — напыжился в узкогрудый особнячок за площадью, с переменной черепицей — восходящей в полдень грудой абрикосов и зреющей к ночи насыпью слив. И летит от начала века — к апофеозу квартала, от серебряных перьев — к аллегории Сребролюбие... в вилку — между жалованием в серебряных облаках и обжалованием земли.

И обжалованием — слова недолет, перелет... лишь бы не прерывалось — сказаться в мире! И когда мою препинаемую, продирающуюся чернотропом речь надоест ловить одному герою, или эху — катить за ней глиняный звон воплощений, да подхватит ее — ловец в новом имени. И — побьет действительность... обивая прах с донатора в красном углу сюжета... Лишь бы не было пауз — не провалиться бы в их ущелья!

Но какой соблазн — представить Протагониста в паузе, накануне провала... разлившегося между домами: в толпе на площади — чтобы сразу узнать свет и воздух в его чертах, совпадающих с горной дорогой, и романтическую непринадлежность к месту — и запах озона... или это — уже о другом? И ветер доносит до ореола плеск его волос — и рассыпает вновь, оторопев в двух светящихся лодках под пирсами брови, зачерпнувших его голубые карикатурные притязания. Прощальный взгляд — что за великие открытия! И есть ли силы — точнее, смысл — противостоять соблазну? Но — занести героя над бездной... да — низвести на площадь.

Но если кто-то менее проницателен — и в полноте площади зрит глыбу грозы, сморгнувшей золотую прожилку молнии... для этих запорошенных глаз — точнее, для начальной позиции — возвращаем Протагониста в очки семью этажами выше соблазна... а жесткокрылых танцорок и пархатые вазы — пусть возвратит блюститель порядка... лишь наметим в прошлом — их полное и круглое разложение: сброшенные ими на полку... разложенные по полочкам круги. И геройские помыслы пока проносим — над площадью: в квартал, что хватает разбег от противного ее края и, слепо бросаясь к исходу, выносит на обочину неба — порывистый особняк.

Протагониста преследует видение комнаты — ее пролог: нахлынувшая глубина, горячность — под перекрестным солнцем, палящим и с запада, и с востока, — и туманность еще не вошедших в славу предметов, собственно — предпосылки, но уже приосанившиеся — и определенно пересекающиеся с птичьей рекой в облаках и с карнавалами юности... глубина тайны, чьи обитатели — умны, смешливы, тонконоги — и, проходя сквозь осколочные мистерии верб... и сквозь вербальное канальство и золотые лихорадки в провинциях осени — неподветренны...

И канапе у окна, и на высокой подушке — выздоравливая от чужого неведения — юная мадонна: о, ее льющееся лицо — весенние воды! Переменчивость, переливы, блики, каждая линия — трепет и бег... от взъерошенных подснежников к анемонам... И сметенный за плечи вихрь, и вскользь по виску — голландское кружево тени.

И в устье канапе — отлившаяся аллегория "Наставничество" — или: "Остановитесь трепетать — и я преподам вам жизнь!" — метресса-тетушка, протянув свою неколебимость — меж той и этой весной: в афронт, в обет! — благотворительные обеды из плодов просвещения... чертовы пантофаги... бестрепетно испаряясь из становища глупости — и сливаясь с плодами... при вечнозеленой книге — для отвода глаз: роман воспитания.

И развеивая туманы... и перешагивая всяческую неясность, в крылатке двери — длинношеий, мышьего серебра старик — сверкнув глазом, пристрастясь к косяку: выйдя на подмостки — навстречу свету... навстречу далям, проливающим свет и цвет — на медлящие обстоятельства... Да, если поэт-музыкант — или принц — ловит судьбу на слух, то старик — или провидящий его герой, кто-нибудь — слепо воображает себя визионером. А в окне расторгают междуречья — дымящимся эфиром, и тоскуют данаиды, опрокидывая голубые кувшины... И взметнулись снопами — птичьи секунды, терции, кварты.

И Протагонист, вероятно, воображает, что может — а может, должен — спасти разлетающийся среброгрудый финал квартала... хотя бы — тех троих, что попались в его видения. Выручить из сомнительного грядущего — его бесплотной глубинки — и перевезти через площадь на эту сторону. И мысль, что они — в любую секунду... терцию, кварту... здесь следует глагол, который жжет.

Но на площади что-то происходит — и, похоже, уже давно? Какое-то парусяшее действо — возможно, настоящая жизнь. При разделе ее участи — полный сбор участников, бурлящая массовка! В мареве настоящего — маевка. Но взирающего поверху интересует — не суть, а повышенная разбросанность... прободение происходящего... то есть — пониженная проходимость площади. А может, он медлит потому, что у него — лишь одна сандалия. А вторая утонула в потоке жизни... когда прокатил на себе через этот напор — старуху Афину. Или — открывающим страстной квартал домам не стоится на месте, но имеют кипучую дурную привычку: без конца расходиться по разные стороны — и сталкиваться друг с другом, и вновь разлетаться, как нечет и чет — и так далее, чертовы симплегады. И на пробу запустить между ними красную птицу с чашей на крыльях... или — фиал с обглодком крыла. А возможно... раз помыслы героя — героические, так подозрительные... он намерен украсть золотое руно весны, и медея-осень — в помощь...

Но — побежавшая пауза... пересекающая экзистенцию! И внезапно сложившаяся из солнечных бликов и выбоин на стене — и полыхнувшая бездна...

В самом деле, пока кто-то уже отмечен соблазном: Протагонист — или мы, воображая последнего — в толпе на площади... здесь — сравнительное созерцание образа: златорунный свет — по касательной, над горной косой... и аннексия всей скорби мира — спасительная привязка к местности... площадь натянута — от угла до угла!

Да, площадные натяжки расползающейся композиции — ежедневно сползающихся к площади улиц! Увлекшиеся участники, что в фальшивых, как бриллиант, положениях, играющих бездной возможностей, мгновенно высмотрят — самую безвкусную: роковую! — и со вкусом докажут ее неизбежность.

Смотрите, как с них сдувает одолженные на бал шляпы — по прямой наводке мобилизованных вод... Как приговореннные к страсти лица застревают случайно в лифте — переждать, пока свищут электрика, мелкий бисер ступеней — и взлететь сразу в высшую плоскость романа! И теряют головы и прочие роковые отростки — под вспыхнувшими фонарями. А какие утки... каких красных птиц забывают — в вертящихся блюдах и в деревянных верблюдах! И на них непременно обрушиваются незыблемые своды осени, засыпая мерзлой известкой и медной прищепкой, щемящей на реях деревьев пейзаж. А завернут на какую-нибудь войну — на часок, успеют с неоценимой услугой — той или этой стороне... и тугоплавкие насекомые умеют проплыть сквозь гроты и грани фигуранта — и изведать тщету пути. Под волшебным фонарем мая... под пламенем Весты — в римском доме Весны...

Здесь ставим назидание герою: да, жизнь прожить — не площадь перейти!

Или — в лучших традициях непреходящей — Протагонист затевает перелететь провал? Выменять оптом — на особняк, тоже вечно разлетающийся... множащий напролет — задолженность серебром... на Данаю в весеннем дожде, просвещенную... просвеченную мелкой сливой чьих-то глаз, и саму старую сливу общества, и их мышиное воинство: впередсмотрящего — в журавлином косяке двери, между наступлением далей и тайной дома. Спасти, спасать... на эту сторону площади... И — побочный эффект: назидание увлекшимся — чтоб прервали нерест искры. Летучий корабль — к седьмому по вертикали окну!

Но хочет ли площадь спасения... и хотят ли спасаться — те трое... та Троя, тот Иолк... в данном случае не входит в аспект проблемы, собственно — чисто технической: вставший над площадью куст... верней — обагренный снастью барк... поднявший в тот длинный выводок, в тот поезд журавлиный — мал, как куст, и рассчитан — на шесть персон... пассажиров. Но персона-прима — тамбурмажор Солнце, указующий жезл, указующий — золото, словом — кормчий... а персона-секунда — трубач и ударник Ветер, высекающий секунды — наветы, нанос, налет — с философского смысла... или камня, трубящий славу — над водой и огнем, а третий лишний — залетный клавишник Май, что вздымает октавы-недели, расстилает по волнам — шпалы клавиш, увивает дорогу — цветущими розами... А персона-кварта — тот квартальный надзиратель чужой стороны, он же — герой, и в остатке — два блюдца, то есть... ну да, а спасаемых — трое. Особняк, если пожелает — наконец, и сам распахнет... развеет накопленные крылья! А может, он уже был — здесь, сейчас, но покинутый жаркий край квартала — и страсть к вращению... к воз-вращению...

Словом — кто первые двое, а кому — в очередь, но, ясно, не о чем беспокоиться — Протагонист немедленно обернется... как обернулся Орфей... хм, право! Сей же час, не сходя с места... как жена Лота... черт возьми, считайте — он уже здесь! Не случись какой-нибудь оксюморон — эти выпестованные площадью форс-мажоры...

Похлопотать вперед — о дамах, юной и перезрелой, сбросив их длинношеий, длинноглазый дозор — на второй план грядущего? Или переплавить... переплавить стоиков-стариков, а уж там разобраться с козочкой? Ведь начни с козы и капусты... верней, благородной сливы — вдруг аппетитная тонконогая, не мудрствуя, подхрустит капусте — капут? Или фрукт отравит козу премудростью? Пусть-ка последние станут — первыми: капотируем на борт — капот с тетушкой и другого старомышьего искателя света. Но... оставить одну — весеннюю деву? Над улицей, уже выгнувшейся — дугой, канвой и облизывающейся слюнявыми листьями? О нет, выставлять — так отдуплившуюся книгочейку. Однако... прелестница в лаковом копытце — и длиннолапый вертепщик-волк?! То есть — мышатый принц, выползень из пыли? И при них — золотой аранжировщик Солнце и птичий ранжир... Цветущий Май, что возносит шкалы клавиш, вьет из сладких звуков — венки, и срывает с концертных блуз — на воды — кучу бабочек, булавки стрекоз и с манжет — жуки... И — флейтист и звонарь Ветер, заклинающий секунды, объявившие мир, и звенящий их оверштагами, раздувающий из искр — катастрофы? И — краснофлотец, увязший во флексии — или в собственной рефлексии... вернее — рыцарь высокого странствия.

Именно? мадонна назначена — Протагонисту! Не утверждаем, что — нашего сюжета, но и не отвергаем протекции. Следовательно — волка с капустой, каковая ему — поперек земных уз... А пока — навлечь на льющуюся красавицу свинскую маску... Замкнуть анемоны и подснежники — климатическим поясом девственности, а ключ... экая площадная флора и дефлорация!

Возможно, старая сливочница... эта достойная дама, чья стойкость оплавлена туманом весенних комнат, напоминает герою — совсем некстати! — Зеленогривую Генриетту, действительную — по сю сторону площади. Но апелляции — к полегшей пред ней странице? Впрочем, взвинченный рост, попустительствующий ее верхоглядству, роняет обороты, бури померзли, акведуки засыпались, а в верховьях мечется переменной галкой... мигрирует из полушария в полушарие мигрень, выуживая трассу черными ножницами. Со дня на день тетка воинственно поджидает незваных гостей, что нашарят — и умыкнут от нее и развеют Шута с гнутым турецкой туфлей подбородком, за кем она увязалась черным ходом ночи, когда пузаны-часы, нафабрив усы, пытались вернуть ей липких полвека серебром. Но ей приблазнился срезанный с крыльев ангел! Мусорный вестник... прятанный-перепрятанный мыш, летящий сквозь чердаки, трубы, дупла и прочие трещины ландшафта, и Генриетта едва поспевает, кроша бедро и отдуваясь под корзинами и бурдюками... еще потроша на ходу обочины — оклеивать цветами и волшебными травами драную шутовскую спину, пока сам резной разминает турецкую туфлю — кисельными берегами, нанизывая окрестности — на глазок, как на магнит.

— Но кто за дичь, тетя Генриетта, ваши незваные гости?! И куда призовут его — и кому кроме вас нужен остаток меж прорех после крыльев?

— Он смеет рассуждать, сорвав чин моего племянника еще до рождения, столь безоглядно я ему доверяла?! — бурлит Зеленогривая Генриетта. — Кто незваные гости! Меня забыли поставить в известность, но я тебе поручусь — не его братки-ангелы. Нечисть мундиров, метущая за нами — вечным хвостом. Или скопидом-лодочник, брызжущий иловатые шуточки. А может, гигантские гарпии с железными клювами, я знаю? Но я знаю — рано или поздно они его унесут! Сюжет "Похищение".

— Кому нужен вестник? Горемыка иного племени, которому пропололи спину, как пьянствующий плевел из огородных залежей. Весь день — нашествие новостей: лезут из ящиков, коробок, тарелок... — и Генриетта проверяет под манжетом капустный лист платка на скорби. — А знаешь ли ты, сколько безумцев, пользуясь кви про кво войны, спасали отрока-вестника с золотыми волютами над челом и с поникшими лепестками век?! Как его укрывали в кладовых и сундуках, в коленкоровых переплетах и в собственных корсетах? Сначала поляки — конопатый пан учитель и его Федра. В пасти города-льва — неслышно ступающая сестрица-львица с циничным голубым глазом и выклеванным другим! А у моря — две одесские проститутки. Как они были хороши — особенно, что постарше! За всю жизнь он больше не подсмотрел такой красавицы, как эта Рая! А до чего бесстрашно девочки веселились! Тс-с... райская птичка ему шепнула, что они никогда не жили так весело, как при войне! Малышки уберегли его от румын, а от своих — ха... Судьба ангела — в котловине мира. Однако должна заметить — восточно-славянские народы, рискуя собой... и так далее.

— Но черт возьми, тетушка, если б они узнали, на какую золу пускают вырванную жизнь! И что рассыпает вместо вести — называемый ангел.

— Фло-гис-тон! — торжественно роняет Старая Генриетта. — Когда-то я вычитала это неизвестно что значащее слово и остаюсь довольна звучностью. Ангелу обременительно храниться собой среди нас, — замечает Генриетта. — Наш мезальянс — возможный пример. Каждый вправе отпустить жизнь — как анекдот и как грех... и как фазана на заклание. Но ты блюдешь видимую сторону жизни. Ты видишь прячущихся — сквозь камни и черепицы? Или видишь бестелесных? Ответствуй, когда я к тебе взываю! Тьфу, как надоело все — кроме флогистона...

— Но это уже не только его жизнь?

— Ты не поверишь, но ни один из его спасателей не претендует на долю! В отличие от моего динамиста-племянника, ясно, явившегося — к уже разминированным ходам сюжета.

Кстати о стойкости... Старой Генриетты — не успеешь вычертить образ любвеобильной тетушки и замкнуть любовную... то есть обильную линию — уже стоит во весь рост, как зеленый шум, и надувает сладость дороги — дорогому племяннику к первому кофию или пиву.

Освежи ему память о теткиной щедрости — телефон, ящик-пульверизатор с дулом — со стен ее молодости, стреляющий красной москвой рыданий. Ныне буря выпущена — из пузыря с бронхитом, что сверкнул за пазухой у Шута — и ловко ею прихвачен, ах, ученицы чародея... А после сочится ее собственный малосольный плач о надрывистой штопке на спине интервента: узелковом послании — снова лопнуло! Зацепилось за вехи большой дороги, за черные банты матраца в госпитале "Бойцовские фазаны"... чертов петушник, как ему вызвездило крылья — на прожженной небом большой дороге... чертовы сиводушки — битый хохотом плач и бронхит с фазаньим пером!

И вельзевул-ветер взвивает старую Генриетту и нового пилигрима, взятого напрокат — в субботний автобус-соковыжималку. Там, пред бежавшим из города в розыск госпиталем — торжества земледелия в зачастивших рысью решетках, отрешенно парящих — на железных кошках, прикованных ухом — к кистям глициний. И половина плющенных пассажиров — в папахах ведер с плющом — мчатся под великие кроны, к массированному налету плодов и несущимся из земли торпедам... опять военные глупости! К цепкохвостым, жаропрочным фантомам, проходящим сады на бреющем полете, и к порфирным инфантам-клубничкам, к карапузам-крепышам — трущейся о хозяйский башмак златой овощи, клубящей хвостом...

А задняя половина дилижанса поспевает — к вечной зелени кислородных подушек, к мускусам лекарств — и к бинтам-мокрохвосткам и прочим красильням... И к зубовному скрежету — фонограмме со съемки плодов, наставляющих деревьям — рога... А подщипанные женушки — половины бойцовской птицы, запеченной на собственных лопатках, скачут — к торжествам скотоводства.

Ау, тетя Генриетта, почему мы-то с вами вдруг не вписаны — в первые? И не нам брать челом на таран — снижающиеся авиетки и набрасываться на амбразуры, мечущие — очередями ягод и впиваться в амброзии... И не мы устремимся из стремени — в объятья яблонь, в сизокрылые стаи виноградников и, токуя в высоковольтных травах, простим грехопадение яблок...

Почему вместо этих чувственных опытов веселый ветер метет нас по госпитальному плацу, усеянному йодной ватой облаков — или луж? И корчует наши одежки — не сверкнут ли крючья, веревки, ледорубы и подсумки с мышьяком? И швыряет нам в лица ржавый сосновый шприц. Гаер-ветер свергает петли числа — с завешенных без Фемиды... завешенных былыми дождями окон и с неверных дверей, гонит пагинацию панелей и ферм — здесь уловлены номером все святыни! Чтоб их кто-то вдохнул — и не выдохнул, как инфекцию — эти нечистоплотные птичники!

— Да станет тебе лишний раз известно, грубиян и юнец! Всякий новый день перебрасывает с холма на холм — войну и, клянусь моим кашлем, ни один не страдает от малокровия! — отпускает в рассрочку, сквозь клятвы, Старая Генриетта. — Но какое везение — для воспитательного момента! Сегодня жатва войны... тьфу, ее львы предстанут тебе воочию! — и эпический жест, обнимающий столбцы окон, вспученных катарактой-цифрой. И — подманивающие цифру — голоногие, шлюховатые сосны в полушубках, сношенных в бахрому, сидящие на игле распутницы. — Они здесь! Выставляют собрания старых ран. Усеченные, но неистребимые. Как их ни переклеивай, не забудь вложить золотой секрет — волю к победе! И он предпочтет панораме величия — слабохарактерный камбуз природы? Рогоносец-огород, забодавший — вегетативностью и рентабельностью? Мне же по вкусу — провизия от Святого Духа. Пацифист и возможный коллаборационист! — декламирует Зеленогривая Генриетта. — Прерогатива мужа — сражаться за правое дело! Слушай, я опять встала в лужу. В набежавшую волну. Меня всю жизнь преследуют непросыхающие ундины — мчатся за мной, как косяк камбалы, но с апломбом Великих Озер!

— Вы не забыли, тетушка, что наша круглая твердь — одностороннее блюдо? С красными пташками или розанами. И всякая сторона — правая?

— Ну да, кто сражается, тот и прав!

— Но я-то знаю, что прав я! Ха-ха. Я традиционно полагаю — не будь на свете головорезов, презревших просвещение... или клиенты уличены в сожительстве с Гуттенбергом? Захвачены — прямо в постели? Как говорит моя соседка о сыне: он у нас столько читал! До третьего класса — все читал, читал... А потом мы решили — да что ему смолоду глаза портить? Хватит! ...Так я полагаю, что и чтецы не договорятся. Затевать безнадежное?

— Он чтит огород, а я — поле боя. Проходя по мокрому делу моих бареток. Я, старая маркитантка, — бормочет Генриетта. — На сестру милосердия я не тяну с юных лет — и перековаться на склоне... неистовом склоне эскарпа? Сползаешь... и в маркитантках — куда веселее.

— Хотите повеселиться, когда и своим львам предложите на обед — Святой Дух? — и промельк: статуарная дама, так чтимая Протагонистом — в стропах особняка... чтимая — так, по проглатывании текста. — Я уязвлен... столь же традиционно... глиной, из коей слеплены человеки — и когда она бьется, вышлепывая раскисшие мешочки с секретами и козыряя непристойностью каркаса — и ее закаленным блезиром. И буквализмом — хронической метафорой военных хроников. Но в каких отношениях с прославляемыми — ваш последний серафический муж? В случайном попадании в госпиталь — в "Многозведочные фазаны"?

— Ему не привыкать жить на птичьих правах! — пожимает плечом Старая Генриетта. — Ты уязвлен — а он неуязвим! Приносящий счастливые вести. Он дал мне знать: я тоже способна... да, спасти его — от тебе подобных, напрасно я зарыла милосердие — в... неважно, куда. Ура — эстафете!

— А почему не спасти достойного?

Но, возможно, сия война на честном слове... или честное слово — за сладостью говорения — также проглатывается.

— Сыщики-разбойники скрадывают идефикс, — вздыхает Генриетта. — Тем более — черта с два найдешь. Я хотела сказать — достойные и без меня благоденствуют, только не славь конституцию вашей овощной культуры, они не лизоблюды. Я вложу все свое достоинство — в недостойного и... ты считаешь — товара кот наплакал, и на страшный суд моего племянника вылезет — парочка старых идиотов? Кот Базилио и лиса Алиса. Ты мог бы поклоняться человеку, которому я посвятила мой скорбный финал... Мой апофеоз!

— Как величаво звучал бы апофеоз, не оскверни вы его кощунственными персоналиями... — здесь опять текст глотается, выплевываются лишь твердые согласные. — Бр-р... не потащись вы за странствующим за чужой счет фигляром... вкрапленным в чужие дороги — как знак опасности, ибо я предпочитаю выкликать вещи— своими именами...

— Их именами — или твоими? Обстряпать добро — хоть под занавес... хоть под аплодисмент! — возглашает Зеленогривая Генриетта. — И в достойного я уже была влюблена — как бабочка-бражника Мертвая Голова! — пока он пускал в карьер свою карьеру... нет: городил огород — там же, в сохлом карьере... но, в отличие от тебя, охватил весь усладопитомник. И однажды — клянусь сединами, месяц навылет! — он вечерней зарей явился ко мне! О, этот май — и на склоне... и на отшибе — ам-м... и мах языка по устам. — Амнезия! Так я сломала голову: какого дьявола ему нужно? Я жаждала душить его в объятиях! Я плескала его в озерах глаз моих — с единственной мыслью: завалит — не завалит? А этот костровой не вымывался из кресел, где поддерживал вечный огонь в папиросах — и за их частоколом вел со мной диспуты, как с митрополитом Введенским. Я чуть не аргументировала ему бом-брамстеньгой! Но раз папашка бежал ко мне — от непроходимости плодопитомниц... вернее, раз рыцарь столь боготворит прекрасную даму, что не смеет коснуться ее подолов... — здесь насвистывают фокстрот "Цветущий май". — Но когда мы промуссировали основной узел вопросов — и муссон сменил направление и, обгоняя козырной каркас, унесся к лавровишням, а я пролила за его винтом море лаптевых — я догадалась! Его заворожил уродливый гипербатон моих томлений... как бородатые карлицы, как двухголовые и прочие многочисленные мерзав... максималисты, сверкавшие отверженным ореолом — в цирке, за вечнозеленые тити-мити. А он имел это изнеможение даром... еще вприхлебку с легким винцом, которым я обожаю выровнять глотку в русле полемики. С каким-нибудь "Перно" четырнадцатого года.

— Значит, тетушка, ключевое слово — гипербатон?

— Какой же миропорядочности ждать от селекции? Ты не находишь, что я крупновата для маркитантки? Меня роднит с ролью только мокрый башмак. Помнишь, как говорил Наполеон? Я слишком для вас велик!

И ветер странствий, стреножив пред путешествующими — ералаш лестниц и треков под кресла-велосипеды... и сбивчивость дыхания... и вольность духа — на вершине... когда-нибудь умаслит их комбинацией из трех рак, отсеченных покоем... трех лож, тлеющих — в мелком отсеке покоя, в распаде марлевых лучей и сигналящих штор — сигнатур на растворе неумаляемого... неумолимого ультрамарина. Но два отшельника непреложны: узрев в дали коридора — бесчестье, обнажившиеся ножи — попятились... сквозь плен бредущих на юг деревьев с ветшающим вещмешком за плечами — на холод свободы... на воскресенье, где время разъято — и сроки не приближаются...

Но какой гул площади — в многофигурности фраз!

На юг, в сердце жизни! В фок-сосны, в фок-строты... на белую плитку крапленной кипреем дороги к морю... в золотую пыль, завинчивающуюся — в чье-то присутствие!

А третий срезан — вам на счастье: Длинношеий Шут — задраив люки век... или мыш его знает — Ангел Спящий в черной полосе муниципальной пижамы, забыв о крутящихся под манишкой бобинах с шумовыми эффектами, с бронхитной руладой...

И Старая Генриетта, глуша свое пернатое горло, перетряхивается на шиповник:

— Ш-шш! Наконец они прорвали бессонницу — и опрокинули его! Отличный нокаут. Замри! Не забыли б преследующие этого парня бредовые двери — наперстки, куда он вечно должен бежать и не может пролезть... дикарские манеры войны!

— Возможно, дедушка Фрейд высмотрел бы родовую травму? Вернее... в самом деле, тетя, какая удача — что мы застукали его спящим! — и опять некоторые фразы сливаются с сумерками фигур... или — с черной полосой, пересекшей пространство... — Вывернем поскорей котомки, выложим ему берег сахарной кости, поставим сочащиеся бунгала на курьих ножках — грохнем бухту Счастливое Пробуждение и застенчиво растворимся: Тихий Час Размежевания, а когда он причалит к своим времянкам, то есть к нашим сюрпризам — да возрадуется не меньше нас!

— Боюсь поскользнуться на платформе твоего юмора... — и Зеленогривая Генриетта утверждает — свой образец: Час Ожидания! Час Драбантов... хранителей тела, излучение любви — к единице хранения...

— Но, тетя Геня, это уже гротеск!

— Одно гнездо цифр. Протухающая в нем дюжина — до уныния неизменна. Брезглива — даже к привносящей птице Ку-Ку...

— Гнездо? Адская машина!

— Он ненавидит моего мужа? Он, несомненно, ревнует. Ха-ха. Конечно, ты можешь уже пойти, хотя ему было приятно вдруг обнаружить себя в твоем обществе. Оно определенно кому-то льстит, — признает Генриетта. — Ему или тебе. Или адской машине времени. Я вымолила твое сопровождение на большой трубе... трубить со мной по большой дороге — ибо всю ночь эта закадычница-мигрень давила на меня баснями о таком свете, где нет ни давки, ни... ничьих диких манер, одна мораль... чертова дриада в старом дубу. Я проснулась с совершенно зеленой от зависти головой! Но испугалась — а ну как я уже соблазнюсь на тот свет прямо с пути, кто доставит сии могучие корзины? Разумеется, между тарталетками с гусиным паштетом и трюфелями мною вложен адрес госпиталя... обожаю канцеляризмы: мною проделана работа по вложению. Я думаю... верней — моя позиция по этому вопросу... а номер палаты и законного едока я наколола на нежной груди осетрины, плюс дубль — под коркой гран-пирога с вишней, очень тонкокорая и рассыпчатая адресная папка... но я сомневалась, что яства встанут ему на стол еще горячими.

— Разве Святой Дух стынет?

— Иди, иди! — уныло вздыхает Старая Генриетта. — Мне некуда больше спешить... — и оползает на подвернувшийся стул, ущемив его звукоряд. — Ш-ша, залетный... как я устала, тьфу! — и смахивает вытянутым из манжета капустным листом пунцовый флер со щек.

Но ввиду щемящей аллегории — Одиночество На Берегу Чужих Снов... и расплескавшегося колорита — капустного... может ли Протагонист не воссесть на подсунутое гнездо? Как птица-секретарь. О, мельницы зелени: и на голопузом побережье — и на заливистых кривотолках...

— Господь рекомендует нам, тетушка, вместе впериться в эти запущенные волны, авось вестовой и выплывет...

Тут-то и воссияют герою аттракционы-ужасы! И первый — на тумбочке — зовется "челюсти": отстоящий фрагмент образа, по отплытии — оскопленный, сосланный на берег — где в ходу... и первой волной выносит сосуд с этой кобеднишной, фарфоровой вестью — о нашем мире, с этой пожеванной новостью. А вторая отливает из-под сбившейся пены — или салфетки — медузу, промозглую склянку, куда они изволят выплевывать свой бронхит: Чашу Грааля... удушающий донос — о ехидстве пошедшей на человеков глины, от которого... кто спасет наши взоры, кто их отпустит? От всех тягучих сокровищ, что из нее сочатся и выжимаются... выкрикиваются и высматриваются! В материале сбывается странная подоплека... чтец, причти наше отвращение — к вращению прочих крылатых чаш и развей над площадью!..

— Так чьей высокой милостью, тетя, эта скудная форма, плавающая в формалине снов, это кишащее хрипами тело положено в военных героев? Наш Маленький Мук с завершающей его лик турецкой туфлей — в "Шантеклерах"?

— Ловкость рук! — бросает Генриетта. — Реактивные полчаса — при двух перестарках, хотя один присутствует формально — уже взорвут тебя? А он двести раз по столько торчал — на войне! — и бушель кашля.

И эхо Протагониста: — Формально!

— Он вытянул тринадцать, мама Дора как раз защипывала ему ворот холодящим и шелестящим бантом, когда выкатилась война — слониха-Каллиопа — и первым делом снесла угол комнаты, где толпились взопревшие от парада папуля, бабинька и пара мелких сестриц с подарками. С последним приветом! Он сразу очутился на воздухе... на взвившемся ковре-самолете! Скорее... в бочке, куда война швыряла обглоданные косточки.... в побитом ее резцами кувшине с красным винцом... да хоть и под кучей тряпья. Раз ее помет только и рвался — разметать его как зыбь! Простоватые брюхоногие моллюски. На марше от рождения к аду они рьяно забирают вправо, а левую половину тела покрывают не славой, но склерозом. Чтоб уже никто не мешал им гордиться правотой. Его легенда , — резюмирует Старая Генриетта. — Неточная деталь? Акцент? Обнаруженные ослиные уши принадлежат слушателю.

— Помет, тетушка, это — геройское воинство той стороны?

— Черта с два — не тот шнобель. Нос — толстый намек, за которым притаился носитель. Он тоже видит и оценивает. Еврей-оценщик!..

— Явился сюда под предлогом доставки почты... и в очередной раз прячется от жизни?

— В петушнике, где прячутся от смерти? — уточняет Генриетта.

— И жизнь не догадается искать его здесь... И находила ли где-то прежде?

Однако от наших-ваших экспрессий протоплазма госпитальной клетки вскипает! И стенания стульев... и контрапункт отправлений — столкновение склянок с последними... Вы действительно отбили две склянки? Итого: Битый Час Ожидания!

И Одержимый Бронхитом уже выброшен на сушу: как площадь — на круг города, на иссушающие страсти. И уже вновь имеет зуб... едва вставленный... на пришельцев. И — озарив их снежной учтивостью, учтивейшим изумлением:

— Странная история! Еще минуту назад я имел общество! Отдельные Габсбурги, Гогенцоллерны, Виндзоры... и — над распиленной селедочкой, пальпируя — Эмильда Маркос в пуленепробиваемом бюстгальтере... и вдруг — вы?! А где — они?

И, не мешкая в высушенной конкретике и бряцая отвагами, кое-кто желает немедленно проступить — в новом свете: в личной каллиграфии и протащить в графы пижамы... и возжечь в этой черно-желтой анкете — неоромантизм!

— Вы полагаете, боги спасали меня, окутав туманом? Вашей мысли! — и выплеснув из турецкой туфли бронхит, и передвинув отрепыш тумана — на сей остаток, он уже устремлен... осенен... озарен вектором... — Как я волнуюсь с названий книг или фильмов: "Дорога на... на..." Дорога! Мне мерещатся блуждающие огни и речитативы весны. И ждущий меня в каком-нибудь вечернем порту корабль "Арго"... — но вдруг застыв — под цветом розы или птицы... или — пред спесивым барельефом наперсточницы — спертой дверцы, за которой гудит весенняя орхестра — он слипшимся от снотворного слогом витийствует, как биндюжник...

— Не надорваться бы вам, эфенди, за ломовыми словесами! И здесь — дорогая нам дама...

— По-твоему, недешевая дама впервые слышит этот языковой астрал? — и Генриетта возводит око. — Старая маркитантка, мамаша Кураж! Или ты дорожишься Эмильдой... бедняжкой Эсмеральдой на шухере?

И — взлет бравурного безобразия, горлопанства и шутовства... Ау, драгоценный, что не скажете, как обычно: ну, начина-а-ется!.. Начинается?! Про-дол-жается!.. И реют и рдеют, и пропадают в отливах — кличи и клочья длинношеих монологов и обездоленных реплик, девизы, философемы и прочие интервью... И на подскоке — голоса кавалерии Груши, несущей победу! Временно отсутствующей — здесь или вообще, но не смутится таким пустяком, если время выбирать выражения — и кого-то прижучить!

— Оцените, что пропечатанный здесь "Самовар подан!", — мышь шелеста в отброшенной газете, — я принял за "Саван подан!" Я принял саван.

— А, брось, в газетах подают что приличное? — и Генриетта, притянув за серебряный шнур почтовую голову, налагает на чело — штамп: приветственные уста.

— Дорогая любительница прогулок с молодежью, заточившая мужа в крепость... — начало кашля, — заблуждается, будто меня намерены врачевать, — и бобины под манишкой форсируют звук. — Или — ни секунды не заблуждается? Здешнее милосердие застыло на гребне — а мое подвижничество сбивает с фазы. И фазаны, войдя вместо каузы примы — в права первой ночи, вонзили в меня три жала с барбитуратом! Вчера — три, а сегодня — семь. Хотя — есть и иное толкование событий. Вестников, принесших дурные вести, убивают. А я принес им дурную весть о моем здоровье. Если неблагополучно в одной точке — неблагополучен и весь мир! Я комкаю гармонию. Сквозь разлом моего тела в мир врываются деструктивные, разрушительные силы. Возможен хаос! Наконец — третья версия: нашей приемной сестре милосердия явилось очередное осьмнадцатилетие. И она вознамерилась — ночью, без помех, под полковую музыку, с героями последней сомнительной войны... да прольется им спирт — из казенной стены... Чем ближе тупик де сьекль, тем сомнительней войны! Впрочем, ранние войны — и вовсе... кто их видел? Ты, Генриетта, пронесшись сюда, видела нашу раннюю эпикурейку на их курином насесте? Кураторшу — на сестринском посту? А как садишь на глаз! И присутствующий... отсутствующий при тебе петиметр, называемый племянник, хотя кто он в действительности... И он проспал постовую — у роговых Бранденбургских ворот? Счастливец! Он избежал превращения в однодума! Так хороши только верховья весны... За них сдашь десять Генриетт.

Здесь Протагонист затворяет веко... позорно бежит во тьму — от внезапной уверенности, что сейчас крылан, вальяжно рассыпав себя в подушки — в царевны-лебеди — зашвырнет ноги на тумбочку и примет сигару, ибо время — пускать коксохим... в чью-то физиономию. И, вновь прозрев, встречает невинный и лучезарный лик.

— "Не верю" — телеграфирует вам Станиславский! — отчеканивает вестник.

— Нет, я интересуюсь знать, как этим экзорцистам изгнать из него бронхит, если он не принимает лекарств?! — вскипает Старая Генриетта. — Взгляни, я обнаружила у него в тумбе клад, крытый прокисшей тарелкой: бобы таблеток и пилюль! Притом их не натрясли как попало, внахалку — они уложены в орнамент! Венчики, арабески, меандр! Так я скажу, мой племянник прав, называя тебя за спиной... разумеется, раз-другой, чаще я не позволю...

— Тсс! Умоляю, проглотите цитату из вашего чичисбея! — шепчет Шут. — Нет? А почему я должен глотать цикуту? Оттого, что ты мнишь меня Сократом? Или себя — Ксантиппой? У меня в голове — одни годовые кольца, в них запутался лишь сырец для сменных панно Природы, я прозрачен перед режимом, как смола... на Стволе Жизни... на алфавитном древе... Чушь! Меня не упрекнуть в поверхностности! Я мышкую в глубине...

— А может, во сне? Кто там понес свой сон о золотой кладке, из которой сочится ректификат? Или коньяк? Покажите мне тот клоповник! — наступательный юный альт из коридора, — Бьет из стены! Стенобитный, как полковая музыка, а с чего ей на вас ополчаться? Это весенние воды, они весной всегда шумят. И кубатура снотворного ему только снилась...

А теперь — Сон о гирлянде ручья, таянье снежных прозодежд и алого крестоцвета... Сон Шута — или Протагониста? Того, кто отводит речи... И тяжущийся со сном ручей улицы, и оцепление площади — раскрытыми окнами... как парусами.

— Нет, весенняя наяда, ядовитое дитя Аретуза, не утекай! — кричит Шут. — Я ни шур-шур — в годовом кольце, чей номер вам знать необязательно. О, я всю жизнь играю в прятки — такой уж я весельчак, я должен вам нравиться. Где надо — я есть, а где не надо... или — наоборот: кто был ничем — тот станет всем. Правда, нынче меня заложит бронхит — и на свист подлеца вышел Саван Длинные Рукава...

— Это не полковая музыка, а полтергейст! — режется молодой коридор-бас, архар-геликон. И блеянье шпор... и хрусткая песнь точильного круга. — Алло, морфинист, а что вы напарили о какой-то сомнительной войне?! — и запах пороха и взбудораженных, иглокожих троп — и задранных меж камнями кустов барбариса. — А за что драли в атаку вы? За тубы деревьев? Толстые тубы с зеленой мастью... За протекшие боты? Бот — посудина "Прощай, молодость", которой лужи по колено. В которой ваше поколение ходит на вал! Все им разжуй, не то замшеешь, пока гоняют по кругу зуб — один за всех. И где ваш сдутый дуван? Это не ордена, а волдыри и пигментные кляксы на линяющем с вас армяке. И тенькающие в вас пули — клопы. Сказать анекдот про сундук с клопами?

— А может, я — ночь, покрывшая баррикаду моих костей и копошащуюся в них войну, эту старую гангрену, — замечает Шут. — Мне больно! Что мне чужие войны? Я воплю: за что меня так мучают?! За мной же надо ухаживать! — и цепляюсь за прохожие подолы и пуговицы, за арматуру чьих-то хлястиков, бантов — и осыпаю их мелкими несхожими слезками. — Эй, послушайте, еще не совсем все потеряно — меня еще можно спасти. Почему вы идете мимо и не хотите меня спасти? У меня от лекарств превратились в сугробы веки, вечность глаз моих — стекловата, и никто кроме мамы этого не заметит! А мама подбросила свою деточку — в подворотню мира и бежала, мамин след зарос львиным зевом века, заглох половиной столетия!

— Слушай, у савана — ни рукавов, ни карманов! — отмахивается Старая Генриетта. — Он знаменит как отрез зимы. Поройся в своих лисьих кругах, в подтертых годовых гроссбухах. Или саваны тоже — разного силуэта? В моей жизни нет места саванам! Все здравствуют — мама, сестра, племянник... И мои огнегрудые тетки Шарлотта, Эмилия и Анна с их навязчивым видением вересковых пустошей! И дядя Иоахим, неаполитанский король... с его навязчивыми неаполитанскими видами. И тот понтер — помнишь, я уже рассказывала? — поэт, писавший мне элегические письма с Понта... Ты тоже угодил в мою жизнь.

— Мой контрагент — новый завоеватель, все жующий и не ведающий иной методологии! Я принес, между прочим, вам извещение — о бессрочном хранении ваших судьбоносных опытов, — объявляет за стену Шут. — Точнее, анекдот. Почему бы вам не вообразить, что я фельдъегерь? Мне повезло больше, чем вам, я прополз под самым днищем войны — и хотя привел спину в лоскут и просыпал награды, я не убил — ни души! Впрочем, и не засеял — ни человека, ни шпиц крапивы.

— Молчи! Я взяла этот госпиталь абордажем! — шелестит в щель Старая Генриетта. — У тебя отлито на лбу, что ты не бойцовский фазан.

— Так ты думаешь, здесь одни неграмотные?

— Меня заверил племянник.

— Чтоб ты всегда попадал под дождь, нюня-клоп! Что ты морочишь о маме, дребеденщик?! — высокий, как облачко, и пролетный голос из-за оконной стороны. — Неужели я была права, объявляя тебе бойкот? Я хотела научить тебя жить твоей головой. Когда тебе было три пальца, в наших соседях проживала дымовая кошка, крупная подпольщица с искрой и фиалковым глазом. Ты четырежды на день тащил меня к ним, а я умоляла: неудобно же беспокоить кошку так часто! Может быть, кошка отдыхает? Так ты не даешь мне уснуть, как той кошке! Детка, под дождь — меньше страшно... пусть собьет спесь с крадущегося за тобой огня...

— Больные! — гремит из ближней палаты некто — брат рупора с демоническими призывами к демонстрантам. — Требуйте вашу библию Машковского в двух томах! Каждый том обязан храниться под каждой подушкой. Вы должны знать, что за реактивы вам прописали. Только вам решать — полезны они или нет!

— И герои последней войны ему тоже приснились! — вьется альт под стеной Иерихона. — Молодые, как майский ветер на перекрестке, с пряными усами из стручков испанского перца! С руками-меридианами... Здесь одни старые тушканы. Кто сказал, что она — последняя?

И — очнувшись от цепной реакции бесноватых арпеджио, растянувших фазаний ток — или набегающих с перекрестков мая, а может и с площади — Протагонист:

— Ветер так рокочет в чашах и вазах — или я уже слышал этот голос? Когда-то, где-то... этот ручеек.

— О, моя мама была красавица! Стриженные в мальчика пепельные кудри и фиалковые глаза... — бормочет Шут. — Франческа Гааль, Петер! Как она улыбалась... А теперь от нее — один пепел.

— Эй, малютка, ты тектонически фамильярна с моим последним мужем! С Пролетающим Над Глухарями... — кричит Старая Генриетта. — Оставь свои глупости, заткни их за отлогий лиф, надуй там привлекательность. Этот птицеравный в большой беде — в большом бронхите, но причуда судьбы — вместо пенициллина его глушат снотворным!

— Глушат? Так он не мог слышать наших музык! — журчит юный альт. — Ни Преображенского, ни Кавалергардского, ни гренадер... Ни перченных словечек, которыми меня глушат — вместо осыпей... да, самородками сердец.

— Отринь сатира, скрипучего пузодава! — трубит архар-геликон. — Сегодняшняя ночь — день моего рожденья! Преображение новой тьмы — в симпатическую феерию. Удвоим отпущенный нам свет!

— И ополовиним его у соседей, — поддакивает Старая Генриетта.

И, наращивая безобразия, на передовую заходит звенящий, как скверна... как сквер на капели, двухъярусный транспорт, мечущий хлебы и ведущий косовицу изъеденной тары, яростно каплющей. И к Шуту нисходят свекольные сепии, пшенный пшик с маргариткой из маргарина и многогранный кубок... и слипшийся в гранях костяк компота.

— Ах, народные средства, так и липнут к рукам, — бормочет Шут. — Даю экзампль, как уснуть вечным сном. Вместо слонов считайте блюда, заглоченные вами — при блеске совести... пардон — дня. Ваши завтрак, обед... Разверните их панорамой, сплотите в матерый натюрморт! Отзовите из праха колотый и утекший сквозь пальцы огурец, и манную бабу в три мерзлых кома, и ржавую рыбу-пилу, и страдающую аневризмой лапшу! Литры течи из разложившихся фруктов, блошки печеньица, сто ломтей — элитные Рваные Ноздри, все овсы и просо, всю мазню... а также — взошедшую к ужину новую манную луну-плоскодонку. Какое исступленное полотно! Танец макабра!.. — и уйдя от гостей в работу выдвинув подбородок — турецкой туфлей и плеснув розовой стелькой, он выскребает прибывший триптих — части суши и моря — и расплескивая на вире, утомительно переливает в собственный лиман... то есть — губу. И — сквозь продукт: — Так эти тонны свергли с земли — вы лукавый корабль пустыни?! — и разбойно хлюпая и бубня — и старательно не замечая...

Или Протагонист — тот старатель, кто — скомандовав почтарям: воздух! — жмурит защитное веко — на случай, если не улетели... да не примут — голубизну его глаз и свет свободы в чертах... И, тоскуя меж рукокрылых фаянсов, майолик и терракот, выискивает — по ту сторону — явственно вживленные в план корзины с бархатистыми брейгелями и снейдерсами... и врезается в полную кухню хвостатых теннирсов...

К дьяволу — ужасные, неугомонные глины, сгущающуюся дресву — если речи о золотом руне! Вздор — о порывистом, узкогрудом, летучем особняке — за площадью, его возвышенных черепицах, заволакивающихся — грядущим... двусмысленных окнах, продернувших улицу — над канапе и столом с тетрадью, чтоб обрушить — на дно страницы, и раскрывших южную стену богов — северным зрачкам капели, озолотив их видением... О разгорающихся подснежниках и анемонах... трепетах и переливах... Вздор! О спасении — тех троих — из температурящей глубины комнаты-тайны: речь о юной мадонне, обогнавшей — вихрь кудрей, оставив его за плечом... о просветительной даме, бросающейся — плодами... да, возьмите и съешьте сии сладчайшие книги, авось не станут горчить... не огорчат ваше чрево! И вкупе — длинношеий, сверкнувший мышьим бесстрашием или цветом... или мышьей пронырливостью — старик в раскосых дверях... в журавлях, фазанах... Простят ли Протагонисту — обезьянью кухню спасения: накликание сходства, уподобление... смешение спирта с Марией Кровавой... ну и вздор... короткое замыкание, точнее — авария: столкновение чтицы вечнозеленых романов — и прозеленой прозелитки шутовства Генриетты, что выходит на большую дорогу и заводит в такие многие звезды... и звезды небесные сыплют на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет незрелые смоквы свои... в таких птиц и мышей... словом, от разнузданных виражей сюжета хвостом подать — до блудницы-площади! Каковую герой бежит — но избегнет ли? Смотри: соблазн ... Но, несомненно, предпочел бы влечься и мчаться — в иную сторону. А если — в той стороне..?

Пауза, пауза, паучье разводье, заклад мокриц... И Протагонист, ухватившись за свой дорожный колпак, захлестнувший горло — петлей, поднимает себя — на семь этажей выше соблазна! Под архитрав утра, в завтраки, побудки и другой звон... Другой, другой телефон взрывает ледостав стекол, заморозивший отсутствие краснокрылых чаш. И едкий, длинноголосый некто проводит другое сообщение:

— Протагонист, вам кажется, партия зеленых подчищает пейзаж судьбы? Ветки коротки! Впрочем, я не сигнализирую, будто из пойманной на базаре рыбы вышел тинный сосуд... бывший "Перно" четырнадцатого года... что дало бы мореный мемуар, уморивший — табуны бурунов. Наша корреспонденция — из иных пределов. И к чему лгать, если реальные факты продуцируют ту же линию? Вот правда: моя птица снесла сегодня золотое яйцо. Я изучал его лапидарный облик — и объявляю вам войну. Уже некогда тянуть связь — время кончилось! Невольник чести уведомляет противную ему сторону.

И Протагонист, защемив плечом скрипку — или трубку, все равно, разыгрывая утренний дебют — пиво против кофе:

— А что у вас за птица?

— Пусть вас больше интересует собака, на днях я завожу ее у вашего подъезда. Лестничные марш-броски меньшой сестрицы вызубрят вам, что я вышел на вы.

И, глотая пену с победившей струи, Протагонист:

— Я буду прикармливать вашего фактотума — и он отречется от глупости.

— Согласен, голубчик, регулярные поставки продовольствия моему бирюку записываю на вас. Но если вы столь храбры — как... ну, это наваждение на водах... Корсар! Гроза однобортных посудин! Сойдитесь со мной лицом к лицу — в открытом море... открытой всем смыслам площади!

И возжигая огонь — в жертвеннике... в конфорке — Протагонист:

— Сожалею, но вы опоздали в мои текущие планы.

— Зато вы успели — в провиденный мною дрейф.

Протагонист, рассекая в сковороду — два меловых сфероида, задумавшись о золоте:

— Лучше устремитесь к вашей вещи, я провижу над ней дамоклов хвост.

— Пусть вас волнует лишь цвет ствола, который я высажу на вашем пути. Он будет бомбардировать вас крепнущим апортом. В засухи можете и ему поднести графинчик. Увы, так спешно вскочив на тропу войны, хватаешь в дело пропойц и продажных псов...

Протагонист — врезая в монашью трапезу альманах, листая основоположников и заложников, каноны, натеки, брызги... проемы с продрогшей тоской и залпами косоротых касаток... и зондирующие горизонт огнебуры ржи... перетрясая пролежни пространств, вылавливая булку:

— Итого... вы принуждаете меня содержать ваших родственников и отлить для вас сад?

И желчный пищик, не ведающий, что впредь отчужден на край стола — куда-то в соль... фа-а, ми-и-и... жалкий компримарио!

— Вбросьте хоть эту мелкую пользу. И знаете, чем окончится наша война?

Реплика через плечо:

— Мне все равно, начнется она птичьей или собачьей фасолью... или шпанскими мушками...

И уже — за сотни страниц: мания набережной, самобичевание манихеев-волн... Италия или Анталия с профилем солнца — в поднесенной к глазам руке... или Колхида. Или — раскачавший звоны и всхлипы борт, арки скатанных парусов — и вдаль, по воде — дорога из золотой скорлупы... Но сердечник-рог пронзает улицы, кущи, белопузые пущи — и толщи пенитенциарных учреждений... караван-сараи и саркофаги... — Не исключено ваше низвержение в Тартар. По крайней мере — надеюсь знатно пошутить. Ворваться в дом нечестивца — и разорвать его путеводную нить... воспламенить лоции! Я скальпирую ваш корабль — как отказницы-чашки! С чайными птицами... — и, кружа винтом между мачт: — Вы будете, как Эней, семь лет скитаться по площади... пардон, вечно путаю имена и цифры. Читайте: как Одиссей... Читайте: двадцать.

Разоры, грохоты, сокрушения... И — глинобитная мгла.

Но — одним небрежением ресниц — герой низлагает мглу. О счастье — он еще не на площади! О внезапное стеснение — в груди и в пространстве: в госпитальной нише — Зеленогривая Генриетта и Ангел... и шаловливый альт — по ту сторону камня. Ваши вечные шуточки — нержавеющие, защелкивающиеся... особенно — агитка "Бойцовская птаха"!.. И ростепель, и брожения в нише: наконец-то довоплотился — третий... и немедленно тяготеет — к нашей чаше! Наш жертвенный агнец, до последней попытки — в золотом руне, но желоба ножей ритмично блещут... стяжаем натяжение ножей! И какова его последняя попытка?

— Юный альт! — заявляет Протагонист. — Клянусь, я его слышал!

— Мы, к сожалению, тоже, — скептически замечает Старая Генриетта. — Чтоб она получила свои восемнадцать, эта сапсанка, и мотала их — в данном птичнике... Надеюсь, мои слова не так уклончивы, чтоб скатиться — к пошлости воплощения? К пре-существлению...

— Но я слышал его — тьму времен! Он обещает мне... возможно, блаженство! Увлекающий меня к... хм, страшно произнесть!

— Это Сирена! Пора вязать его к спинке кровати, — замечает Шут. — Впрочем, я ведь донес вам весть об опасности?

И Протагонист взрывается: — Почему вы лопатите эти фиолеты, лузгу, паклю — если мы, надрываясь, тащили сюда двенадцать опьяняющих и пресыщающих сидоров? И вы, тетя, кормилица, еще не взорвали ваши маковые коробочки, баночки, бидоны, понтоны? Не нахлынули браги, муссы, кулеши, бешамели, беладонны? Изобилия, избытки... да, что за избыточная проблема — дробь дверей? Что за мелочность? Вы не знали, что мыш пролезет и в нерасторжимый негабарит, и в любую увиливающую щель? И до сих пор не распряжены по косточкам бонзы-фазаны? Пора действовать... уплотнять бытие! Наконец... ответствуйте, почему вы завлекаете локоны — в зеленый колор, как в безумный аграрный сектор?

— Тащили на себе? — изумляется Шут. — А, признайтесь, что приукрасили! Наверняка — свезли в шаланде. Вы не должны обижаться, если я плоско трактую ваш борт... если мне не открылся его подводный смысл, все — впереди... Двусмысленность — моя подруга от самых колыбельных дней.

— Плюнь, это естественный цвет. Символ моих духовных исканий. Раньше им соответствовал — другой, но тот мир прошел. Так я не сообщила тебе, — удивляется Генриетта, — что собираюсь — негласно, незаметно для соглядатаев, покрыться корой — и вдруг обернуться мирабелью? Рывок, элемент внезапности... нет, мелко! Ренклодом альтана — а лучше венгеркой итальянской. Та-ра-рам там та-ра-рам, венгерка, чардаш! Не превращаться же мне в шнуровку-ель?

— Голос-первоцвет... — вдохновенно произносит Протагонист. — Весенние воды! Перемены, переливы, трепеты... не смоковница, не терновник, но — докторально-огородная тема: слива?

— А по-моему, гризетка — просто свинья. В финале, дорогой, — вздыхает Зеленогривая Генриетта, — все приходят — к противоположным выводам, в том-то и есть — драматургический подвох жизни. Я пришла — к цветению.

— Вы пропустили, тетушка, самый запруженный поворот событий: пока некто крючит и интонирует свою чахотку, в городе начинается карнавал. Живо увейтесь лозой виноградной и заметайте красавиц свободных, что — вышли уши и не слышат карнавальных бубенцов? Смею вас уверить: на деве — маска!

— А кто упек ее — именно в свинью? — вопрошает Генриетта. — Подтащи сюда ту суму с сообщающимися карманами. Тьфу, рвань...

— Тот, кто не смог вынести ее юной прелести... Вынести — на поживу улицы. Кто — по стечению обстоятельств, возможно — неверно им подобранных, обречен — временно оставить красавицу, но он... — и Протагонист возносит руку на клятву. И, пробежав пальцами — мостки майских клавиш: — Еще как вернется! Ибо влюблен в нее — до последней проекции души. Вообще-то, он должен видеть ее — немедленно! И отсечь столбенеющий с ней рядом козлиный рев! — и, схватившись за голову: — О черт, что вы извергаете из сумы?!

— Изверг! Сначала я извергаю достоинство, — невозмутимо поясняет Старая Генриетта. — Ха, что более постоянно, чем — временное? Это ты привык пожирать амброзию — прямо с бумаги, без промежуточных инстанций, а он — нет! — и из сумы с шумом вылетают чаши и блюда... и серебряный журавль — долговязая ваза для фруктов — и, застыв на миг по тронам и тумбочкам — вновь срываются в кружение за красными розами... или птицами... — Ты прав! — кивает Генриетта. — Сегодня на первой заре я действительно услыхала зазывную песнь карнавала и стук тирса, смычков и клювов в мое окно. Я соскочила с постели и разомкнула его в весну. И ко мне впорхнули эти сильфы... этот вальсирующий инструментарий!

— Видеть ее немедленно? — любопытствует Шут, рассыпавшись по подушкам и завивая подбородок надменной турецкой туфлей. — Сей нелицеприятный павлин умеет проходить сквозь стены?

— Зачем ему эти взрывы? Он готов пройти в дверь. Небрежно наддать ей ботинкой — и вышагнуть в новый мир! Эй, тетя, зачем вы кроете светлый путь к двери — необоримыми коробками и фанаберией оберток?!

— Магия дверей! — вдохновляется Шут. — А анемон анемично ждет героя, сверкая с поста — чудесами верности! Но опять вынужден известить вас, ее волшебный голосок... или не ее — слышен всегда: вечный зов, страстью и негою дивно трепещет! — да попробуй осязать... Это называется песня певца за сценой . Она все время — где-то там, по ту сторону.

Но кому-то вдруг до слезы очевидно, что время — демаскировать... Шукать обшивки, камчатые облатки, обличья — и проламывать настилы и перекусывать кисеи — ускользнуло. И все задуманное давно превратилось — в принципиально... или непринципиально... переливы, модуляции, трансмутации... И кто-то срывает циновку с корзины, куда заглубил овечий сыр — и вводит вопль: перед ним обмороченный звездами нетопырь — костистый секстант! А кто-то призван обозначить пирог с требухой — но вместо этого... а, стоит ли описывать? И из всех промасленных и клейменных фазаньим адресом свертков выходят могущественные редкости — на редкость не жующиеся: судовые компасы, земные и небесные глобусы, эхолоты... И — пересекающий прииски душ, палящий, опустошающий — Призрак Странствий... Но больше всего — красных птиц с битыми чашами на крыльях, у кого-то — неразменный кошмар шуток, и пока птицы, простыв от кружения, заседают на карнизах и спинках трех лож, два из которых — воскресно пусты, черепки колокольно наращивают курганы... И кто-то ахает, посыпает голову пеплом и заворачивает в спираль проклятия, а кто-то катится с хохоту, а третий, голодный — въедливо дознается: чьи это шуточки?! Подумаешь, я не знаю... И — с изумлением: как, здесь негласно присутствуют шуты?! А четвертый — величественно насвистывает фокстрот "Цветущий май", и ветер дотягивает свистопляску — до ближайшего оркестра и задувает в меры инструментов... и художественное самосожжение дирижера... А седьмой вопит: где наша общая тетрадь? Я вписываю ежедневные вести — для докторишки, ему недосуг мне внимать, он спешит, как выкупленный из рабской неволи, и когда простукивает меня — в поисках скрытых сокровищ, и подслушивает тайные токи в моей груди — надувает щеки, бренчит мелочью и ключами во всех карманах, хрустит складками и башмаком — и давит таракана и шуршит на сторону флюидами, но убедительные гекзаметры, коими он, надеюсь, когда-то пленится... — и тянет из-под подушки свирепую инкунабулу, и отщелкивает засов и, расплескав страницы, захваченные стремнистыми строчками, пытается вставить — в полные бедствий пути по волнам изумрудным — пушечный кашля раскат, канонаду бронхита, кстати — давление... пфуй, не хватит шкалы! И — меж сходящихся шкал, ну, скал — м-мм... мигрень... переправить дивного агнца смогла с огненно-рыжим руном... И не найдет он — покрытую мраком и понапрасну вкруг полого облака ищет... жженье и стрелы — в горниле... Дважды: "Э-гей, Аретуза! Эге-ей, Аретуза!" — взывал он. Что было тут на душе у несчастной, если рычанье слышит... стремительный стул... Дьявол, какая узость — меж сходящихся строк, а терзаниям несть числа, и завтра в девять — обход... Вычеркни-ка скандальные средства изображения, советует десятый, лучше отточить — и бить каноном: блицкриг! — хотя и стулья сгодятся... А Старая Генриетта, отловив из вихрящихся черно-желтых полос — шутовскую длань и стряхнув с нее пряный промысел, захватывает запястье — и уставив око в грошик часов... попутно их заводя... или — в судовой хронометр — бормоча счета... и юный весенний альт за стеной...

— Так вы полагаете, он не найдет ее? — уточняет Протагонист.

— Да, здесь присутствуют шуты, иллюзионисты, отравители, нимфы, вакханки... козлоногие и провидцы... и — никчемный союз, — и, вздохнув, Шут свободной рукой извлекает — прямо из воздуха — черную, стелющуюся сигару "Монте-Кристо". — И мыши, и сны: сонный Ясон, сбирающий свой воровской "Арго" — за золотом весны... но присутствуют — явно: замечен карнавал! — и сигара выпускает колеблющийся от едкости к сини росток. — Смотри, бедная терновница узурпирует пульс вселенной! Ей по плечу — роль язвительной старушенции, что закуталась в бедуинский салоп и топчет с солдатней и мокрядью — большую дорогу... хочешь звать ее большим путем? — и мечется меж спешащими встречными: — Господа... товарищ... камрад! Умоляю, помогите... — и, выхватив из саше негашеный нож и топнув ногой... и в ярости очиняя — карандаши, фитили, холмы, летящую в даль дорогу: — Проклятые трутни! — фу... суть склоки — вестник горнего мира, херувим...или свихнувшийся письмоносец Рувим, не помню... а, великий поэт: я говорю за всех с такой силой, чтоб нёбо стало небом, чтобы губы потрескались, как розовая глина... Словом, за ним вот-вот придут — какие-то незванные гости... возможно — птицы сумрачно-хохлатые с жестким мясом и широкой грудиной. И тряхнут живущего особняком — из его особняка, и заодно прихватят — не то в почтальонской суме, не то в наволочке, неважно — следует перечень невосполнимых депеш, как пить дать — метафорический... Тс-с! Перехожу на форте: — Трутни, да! Канюки! Что вам стоит — зевнуть, отложить зубочистку — и... я сама обязуюсь до схода ногтей чесать вам спину, только — заклинаю, спасите его! Спрячьте его от смерти!... Ее бесит, что глиняные человечки, которые... что — растрескаются, подлинно — разобьются! Еще чуть-чуть — и не бебехов, ни шорохов, а бессмертный... Так поверишь ли, пауперы не возьмут в толк, что должны и обязаны... Она зудит, поливает хохотом их скважистые головы и кактусы шей, нападает, кусается... пишем: произведен покус... А их раздражает — ее мелкотемье, и вообще — на черта она навешивает на них этот стократно употребленный сюжет? Как, даже я уже пользовал его? Извини, эти трюки и фокусы — хуже бронхита... неизлечимы!

— Значит, он не найдет ее? — повторяет Протагонист.

— Кто, золотко? Тот упорствующий?

— Милый, но ведь ты сам сделал выбор, — пожимает плечом Старая Генриетта и, высмотрев в хронометре — свой бликующий лик и обмахнув языком щепоть, укладывает зеленый локон. — Увы, сомнительный. То есть... по правде говоря, ты свалял крупного дурака... шута, шутов, шутих. На твоем месте любой догадался бы — спешно хватать деву. Они — не вечно девы. А ты выбрал — двух старых шутов, а малолетку... да, подснежник... свою козочку — оставил черт знает где и черт знает кому. Конечно, ты думал сейчас же за ней возвратиться, но ты же знаешь, что время идет — и все меняется! Трансформации, трансмутации, транс... как я забыла о плантации? Мне, например, ни разу не удалось возвратиться на ту же волну. Понимаю, как всякий охотник, ты сначала желал узнать, где сидят вальдшнепы. Эти зрелые царские птицы. Ты почуял — запах царства? Запах серебра и золота... Но крик петуха — и оно исчезло? О, в этом злачном месте без передыху орут петухи! В этом петушнике... все кричат и кричат.

— Значит, он должен перевезти кое-кого — на спасительный берег? Этот корабельщик... этот лодочник? А что, если он-то и есть — незваный гость , которого — вопреки уверениям — таки поджидают? — и Шут пускает лодочкой дымящую черную сигару. — А вдруг он в спешке перепутал берега? Да и имя его звучит иначе... Но — в любом случае... — и, уставясь в потолок, изучая карту трещин: — Знаете, я устал... от этих бесконечных дорог и от сумы. И больше мне нечего сообщить.

Впрочем — прецедент уже создан! Ergo: можно опять позволить Протагонисту — проснуться... где-нибудь — в седьмой вертикали утра, окна. И возвестить: после столь крючковатого и капитулянтского путешествия, длись оно — наяву или во сне, что, как всегда, несущественно, с ним происходят — возлюбленные им перемены... вернее — с ним происходит грядущее. Озарение, извлечение, мораль... В общем — он должен отважно выйти на площадь — и пересечь ее от черты до черты... как бессовестно размыты... и только тогда, возможно, сумеет... не упустит... прикозлит... ну и так далее.

И он выходит на площадь, но там — такие укрупнения, срезы, захлесты... и — вразнос: солнце, цветущий май, и грозно звенит на флейте ветер... слышите песню флейт? А вдали превращаются в журавлей, и дробятся и тают — над искрящей дугой трамвая — миражи-минареты... И герой совершенно забывает — зачем вступил в эти вавилонские реки.

* 1-й рассказ, чей герой сравнивается с ангелом — "Неоправданная наклонность письма и знак дождя". "Несовременные записки" (Процесс-журнал уральского региона), 1995, т. I. (Авт.)