АНДРЕЙ ЛЕВКИН

ЛИНИЯ ТЕМНОТЫ


АКИМИЦУ ТАНАКА

ИЗ ЦИКЛА "ЛИНИЯ ТЕМНОТЫ"

1.

Н еторопливость выходит из рыбы плавником. Тот почти горб и воздух - его по чешуе, ворочая рыбу; из нее стелется речь. Сгустками, кусками. Мокротой. Чего не съешь, того не узнать.

Рот жрет кусок судорогами, схватками челюстей, спазмами, лишь бы ощутить, понять его раньше, чем спросят: "вам понравилось?" Успеть.

Рефрижератор, память, холодильник, гололед, цифра ноль буквой "о" тучи над рекой, мерзлый рак, метастазы подошв, спекшихся в стекле глины; мясо на сковороде распускает влагу, шипит, бугрясь на жестянке, солнце сводится жаром в яичницу, летний солнцеворот в жидком жиру.

Холод выйдет инеем из оконной рамы, река в пузырях сугробов поверх окоченевших облаков: они пухнут по-над рекой шарами, как бы идя на нерест. Все это - царапая глаза изнутри, затекая звуком в ушей полутемной тенью, а рваная одежда закрывает голову истертым шарфом.

Катаракта сделала глазу изнутри белый цвет занавесочками, до влаги навсегда теперь целый шаг: любое плавание невозможно.

2.

Стало немного мелко, однако же все еще дождь. Ветру надо быть меньше, чем прочность жести воды, пусть уж река доедет до устья. А с утра дождь стоял, будто из вчерашнего клея, вся муть топорщилась из него на цыпочках, торчком.

Черные точки заброшенных домов на берегу: все и вся в суспензии, жидкий мусор, движутся, замирают. Более иди сюда, перевернись более сюда. Этот деревянный стул - мокрый, осторожней, а когда танцуешь под дождем, будь осторожней еще более, чем.

Лето еще будет, река и все камни очнутся, белизна катаракты треснет, снова станет светло, пусть их дыхание слышно лишь на ощупь. Горсть, косяк лодок качается на сердцевине ветра, линия темноты под ними выезжает, ими подымаема в воздух.

О ТАНАКЕ

Акимицу Танака сделал практически невозможное: в его подстрочниках слова теряют память о местах, где они стояли когда-то раньше, и выглядит это как если бы закоренелые бляди собрались вместе и оказались бы тургеневскими девственницами. Отсутствует намек на существование каких-либо слоев речи, на, скажем, средневзвешенную статистику и частотность употребления тех или иных слов. Конечно, я не о японских текстах, но о подстрочниках Танаки.

Но дело в том, что стоящие рядом слова производят в этом совместном стоянии определенную историю, но уже понять - хорошую или плохую - нельзя. У нее нет физиологии требуемого для сей цели поверхностного слоя, что вовсе не устраняет наличие физиологии более невидимой. Переводящему остается, полагается не перелагать эту историю в привычные знаковые и законные отношения внутри привычного языка, но, переживая эту физиологию в какой-то своей темноте, давать, выкидывать на поверхность ее частную версию.

Конечно, невозможно говорить о случайности этих собраний слов, о, что ли, провокации, рассчитанной на самонастройку читателя. Это не белый шум, а именно что пре-физиологическая (в отношении языка) история, которая требует своего проживания.

Никакого привычного описания мира. Почти в чистом виде это есть переход на некую другую сторону - в данном случае никак не определяемую, что хорошо, в смещенное сознание - пусть даже в смоделированное смещенное, и возвращение оттуда с трактовкой произошедшего в доступном сознанию виде. А там, на деле, могло произойти что угодно иное.

Однако сам факт произошедшего очевиден, что и дает понять - переживание первично и имеет смысл вне любых предварительных ожиданий.

* Утверждение А.Парщикова о необыкновенной выразительности авторских подстрочников Акимицу Танаки (см.№8, с.38) получило новое подтверждение. Они вдохновили прозаика и критика Андрея Левкина на создание миниатюры, объединившей его перевод двух стихотворений японского поэта с кратким о нем высказыванием. (Ред.)