ПАВЕЛ МУРАТОВ

ПУТЕВЫЕ ОЧЕРКИ


И мя Павла Муратова никогда не принадлежало к числу особенно громких или наиболее авторитетных в русском "серебряном веке". Однако, писатель этот довольно прочно занимал свою нишу искусствоведа и учителя "хорошего вкуса", "элитарного автора", знание которого приобщало к чему-то изысканному и "не для всех". Что же, верно, "Образы Италии", книга, действительно во многом учившая хорошему вкусу, создала своему автору репутацию на долгие годы вперед. Но "Образы Италии" отнюдь не исчерпывают ни литературного наследия П.Муратова, ни его личности. Мы предлагаем читателю немного расширить свое представление об этом человеке на основе вновь опубликованных или малодоступных материалов, а также - его собственных воспоминаний, в разное время печатавшихся в парижской газете "Возрождение" и почти неизвестных теперь...

Павел Павлович Муратов родился в 1881 году в городе Боброве Воронежской губернии в семье военного врача. О своем воспитании писатель вспоминал: "Я рос в военной семье и с детства привык слышать, что дядя моего отца был в Бородинской битве. Моими первыми впечатлениями были больше денщики, нежели няньки. Затем, так же, как мой брат, так же, как очень многие мальчики нашей семьи, я был семь лет в кадетском корпусе". После учебы в корпусе Муратов заканчивает Петербургский институт инженеров путей сообщения - в 1904 году, когда началась русско-японская война и случились первые в ней поражения нашей армии, что стало глубоким потрясением для Муратова. Осенью 1904 года он оказывается на военной службе в Ростове Великом в качестве вольноопределяющегося 3-й гренадерской артиллерийской бригады. Летом 1905 года им был получен "первый офицерский чин". Но,в связи с волнениями, армия оставалась мобилизованной и Муратов не был уволен в запас, как это полагалось, хотя и оставался в Москве, куда к тому времени перебралась его семья и где служил брат, офицер генштаба. "Дни манифеста (октябрь 1905. - Ю.С.) застали меня в Москве. Помню еще, как мимо дома на Большой Никитской, где жили мои родные, двигалась мрачная, испещренная красными флагами, плакатами, лентами процессия похорон Баумана. Мы стояли на балконе и глядели на нее. Среди нас был мой отец. Его служба началась при Николае I, которого называл он неизменно "блаженной памяти императором Николаем Павловичем". Не знаю, потрясло ли его это зрелище. Он не сказал ни слова, но вскоре после того скоропостижно скончался". В конце 1905 года Муратова уволили в запас. В 1906 году он впервые, по его словам, напечатался в журнале П.Б.Струве "Полярная звезда" и тогда же совершил поездку в Англию и Францию. По приезде он публикует странную для него, но вполне понятную для того времени книгу "Борьба за избирательные права в Англии"(1906), а также становится сотрудником таких журналов, как "Перевал", "Старые годы", "Весы", "Золотое Руно", "Аполлон"... Стоит ли говорить, что профессия инженера путей сообщения осталась невостребованной? Муратов делается сотрудником Румянцевского музея, в котором в 1911 году дослужился до должности помощника директора. Видимо, в 1907-1908 годах он впервые попадает в Италию и "заболевает" этой страной. По воспоминаниям Б.Зайцева, давнего друга Муратова, они проводили часы над картами Италии, определяя маршруты путешествий, изучали книги... По возвращении в Россию Муратов в селе Белкино Боровского уезда Калужской губернии, в имении своих друзей Обнинских, начинает писать "Образы Италии". Забегая вперед, скажем, что и завершил он последний том "этой затянувшейся книги" там же, в Белкино, куда был вынужден укрыться с семьей летом 1918 года, поскольку, как бывший офицер и сотрудник эсеровской газеты, опасался ареста. То, что лучшая русская книга об Италии писалась в российской глубинке, создает пусть небольшой, но любопытный контраст истории создания гоголевских "Мертвых душ"...

Пожалуй, самые проникновенные слова об "Образах Италии" сказаны сорок лет спустя после первого их издания и принадлежат архимандриту Киприану (Керну): ""Образы Италии" - это одно из свидетельств великого прошлого России, один из последних лучей ее безвременного заката. Вышедшая незадолго до 14 г., она явилась каким-то прощальным приветом той неповторимой нашей просвещенности и утонченности, по которой мы были настоящими европейцами. И по этой книге можно теперь почти безошибочно распознавать принадлежность русских к той или иной цивилизации. (...) Книга Муратова об Италии - это тихие думы об ушедшем, но это и оправдание человека перед лицом Божиим. Оправдание его духа, не рабствующего законам природного мира и рвущегося к Духу Божию. Все то, что он пишет в этой книге, это - ответ человечества, творящего на повеление Сотворившего..."

Однако, когда в 1911 году вышел 1-й том "Образов Италии", иная страсть завладела сердцем их автора... "Замечательное собрание икон И.С. Остроухова составилось необыкновенно быстро, всего в каких-нибудь три года, примерно от 1908 до 1910 г. Я жил в Италии, когда получил от него длинное письмо, описывающее новые приобретения и заключавшее предложение ими полюбоваться, хотя бы и в его отсутствие. Я должен был вернуться в Москву в сентябре, а в это время Илья Семенович совершал свое обычное заграничное путешествие в Биариц. (...) Когда Остроухов вернулся в Москву... я сказал ему, что... иконы его навели меня на догадку, ставшую глубоким и твердым убеждением, независимо от того, что логически доказать его можно было лишь косвенно и отчасти. Вот такое собрание прекраснейших русских икон, казалось мне, ближе всего должно было дать представление о том, чем, собственно, было великое и совершенно исчезнувшее искусство древнегреческой "станковой" живописи. Христианство и Византия наделили живопись новой душой, но художественный дух ее шел из более древнего времени. И вот об этом мифическом времени вернее, чем что-либо другое на свете, говорили линии и краски русской иконы". Так, в собрании икон прекрасного художника, попечителя Третьяковской галереи И.С.Остроухова, Муратов, истинный символист, разрешил для себя вопрос, поставленный Уолтером Патером... Конфликт "между двумя категориями чувствований" - эстетической и религиозной примирен был в иконе, вышедшей из "русла вселенской церкви, величественной в своем символизме". И.С.Остроухов предложил Муратову написать историю древнерусской живописи, понимая как необходимость такого труда, так и далеко неполную разработанность источников для него... Немного погодя этот проект нашел воплощение в VI-м томе "Истории русского искусства" И.Э.Грабаря, выходившего выпусками в течение 1913 года. Том посвящен был "допетровской эпохе", и большая часть его - период от домонгольской Руси до царствования Михаила Федоровича - написана Муратовым. В процессе работы он объездил север России, Новгород, Псков, Вологду, Поволжье; познакомился и сдружился с мастерами-иконниками, "лесковскими типами", по замечанию Б.Зайцева, староверами, собирателями, офенями-"старинщиками"... Друзьями его стали такие известные и самоотверженные исследователи иконы, как А.Анисимов и Н.Щекотов. В 1913 году в Москве Муратов принял участие в устройстве выставки древнерусского искусства в московском "Торговом Дворе", имевшей большой резонанс среди любителей и знатоков. Он даже вместе с Остроуховым выбирал икону для поднесения государю от думы... А параллельно с этим - сотрудничество с издателем К.Ф.Некрасовым, который печатает с муратовскими предисловиями книги У.Бэкфорда, Ж. де Нерваля, П. Мериме... Издание трехтомника итальянских новелл Возрождения... Участие в альманахе петербуржца С.Маковского "Русская икона". Наконец, издание под собственной редакцией журнала "София" в 1914 году. А вместе с этим - разрыв с первой женой, ушедшей к В.Ходасевичу в 1912 г., женитьба на Е.С.Урениус-Грифцовой... Военные сборы... Война.

В первый месяц 1-й мировой Муратов был призван в армию. "Я служил в пятой тяжелой артиллерийской бригаде, образовавшейся при развертывании одного дивизиона в три. Дивизион стоял в Брянске, бригада входила в состав 13-го армейского корпуса. Если бы мы ушли на фронт вместе с пехотой, мы попали бы вместе с ней в плен в несчастной операции генерала Самсонова. Задержка в формировании направила нашу судьбу иначе". До конца 1914 года Муратов принимал участие в боях с австрийцами и немцами в Галиции в качестве старшего офицера гаубичной батареи. Война ошеломила Муратова. Воочию он увидел состязание техники и человека, не высокое полководческое искусство, но механическое обслуживание пушек, машин, танков; аэропланы в небе, недосягаемые и смертоносные. В августе 1914 Б.Зайцев писал издателю Некрасову, что получил от Муратова "печальное письмо. Пишет он, что о будущем лучше не думать". А в сентябре: "От П.П. ничего не имею, верно, бомбардирует он Перемышль!" Причины его молчания ясны теперь - по обязанностям старшего офицера батареи Муратов исполнял должность квартирмейстера, вел тактическую разведку. Он вспоминал позднее: " Около двух недель мне целыми днями пришлось быть в седле. К вечеру, едва скинув мокрую шинель, валился я на походную кровать, расставленную денщиком в грязном жилище. В этой тяжелой полосе спасались мы чаем и табаком. Ночью я видел во сне те же дороги, те же переправы, то же бесконечное течение пехотных полков, которые мне с разведчиками приходилось обгонять, пробираясь с трудом сквозь беспорядочную толпу забрызганных грязью, измученных серых людей, щетинившихся на нас торчащими во все стороны штыками. Эти сны я иногда вижу и сейчас..."

В начале 1915 года бригаду, в которой служил Муратов, перевели на кавказский фронт. Там он участвует в знаменитых боях под Сарыкамышем. Но потом, заболев лихорадкой, которая вызвала порок сердца, Муратов переводится в Севастополь на должность начальника противовоздушной обороны. Там же в качестве коменданта крепости служил его брат, который, однако, вскоре ушел на фронт командиром пехотного полка. В течение 1916 года в спокойном Крыму Муратов пишет предисловие к книге А.Анисимова "Новгородская икона святого Федора Стратилата" (М., 1916), готовит издание Уолтера Патера ("Воображаемые портреты". М., 1916), начинает писать прозу...

... Демобилизовался Муратов после обеих революций, в начале 1918 года. Он приезжает в Москву, где с марта 1918 года сотрудничает в газете "Понедельник Власти Народа", издававшейся правыми эсерами и под редакцией Е.Кусковой и М.Осоргина. В июле 1918 после эсеровского мятежа газету закрывают, а Муратову, как мы уже говорили, приходится скрыться из Москвы.

Однако, уже в августе 1918 он работает в музейной комиссии И.Э.Грабаря. Тогда же выходит первый муратовский сборник прозы "Герои и героини". Вместе с товарищами Муратов организует "Лавку писателя", где занимается книжной торговлей. Одновременно он служит в коллегии по делам музеев, в которой с декабря 1919 года возглавляет комиссию для обследования московских музеев. Весь 1919 год, как можно предположить, Муратов провел в поездках по стране, связанных с реставрацией и сохранением памятников древнерусского искусства. Так, он вместе с Анисимовым наблюдал за работами по расчистке фресок Феофана Грека в храме Спасо-Преображения в Новгороде...

Также Муратов - в числе основателей "Studio Italiano", любительского института, изучавшего итальянскую культуру. Здесь по муратовскому приглашению выступал в 1921 году А.Блок...

В январе-феврале 1920 по предложению Муратова в Москве создается Институт историко-художественных изысканий и музееведения при Академии материальной культуры наркомпроса (МИХИМ). Секциями в нем руководили наряду с Муратовым, который стал и председателем института, Грабарь, Эфрос, Анисимов, Щекотов, Виппер и др. Именно в МИХИМ'е прочитан был знаменитый доклад Флоренского об обратной перспективе...

В 1921 году Муратов вместе с Осоргиным, Зайцевым и др. был арестован ЧК как член комитета помощи голодающим, но вскоре отпущен. Очевидно, этот случай да и вообще "прелести" красного террора, с которыми приходилось сталкиваться постоянно, побудили Муратова искать пути к отъезду за границу. И хотя в 1922-1923-м годах в Москве работает издательство "Дельфин", к которому он имел отношение, выходят книги, Муратов с семьей по фиктивной, как говорят, командировке, уезжает в Берлин...

Прожив в Германии с 1923 по 1924 г. и едва не вернувшись назад вместе с А.Белым, Муратов жил в Италии и, наконец, оседает в Париже. В 1925 году он вместе с В.П.Рябушинским основывает общество "Икона", служившее для возрождения и пропаганды древнерусского искусства и существующее, кстати сказать, до сих пор.

Он печатает свои рассказы из двух сборников "Герои и героини" и "Магические рассказы" ("Окно", 1923, №2; "Эпопея", 1923, №4; "Современные записки", "Беседа"), переиздает сами эти сборники, публикует роман "Эгерия", написанный в 1919-22 годах, 3-ий том "Образов Италии" и т.д. Однако, уже в 1924 году в "Современных записках" начинает выходить цикл его статей, посвященных проблемам современного общества, а именно - духовной атмосфере в Европе 20-х годов. Тон статей задает название первой из них - "Анти-искусство", а основной авторской задачей является поиск и анализ тех структур, которые заменили искусство как ведущую сферу применения творческой энергии человека и общества. Выводы и оценки Муратова, весьма нелестные для современного мира, нисколько не смутили общественное мнение русской эмиграции вероятно, апокалиптическое звучание муратовских текстов отнесли за счет повсеместного тогда увлечения идеями "заката Европы". Сотрудничество с "Современными записками" длилось до 1928 года, но позднейшие годы этого сотрудничества ознаменовались лишь публикацией пьес "Мавритания" (1927), "Приключения Дафниса и Хлои" (1926) и очерка "Византийская живопись" (1928).

К августу 1927 года относятся первые публикации Муратова в газете "Возрождение". Здесь будут регулярно появляться его статьи в течение почти 10 лет. В отличие от "Современных записок", "Воли России" и других печатных органов, придерживавшихся левых взглядов, парижское "Возрождение" (1925-1936 ежедневная, до 1940 еженедельник) имело правоцентристкую ориентацию. Первые полтора года издания газета редактировалась П.Б.Струве, позже Ю.Ф. Семеновым. Тираж доходил до 23 тысяч экземпляров.

В "Возрождении" печатались близкие Муратову люди: его жена Е. Урениус выступала с очерками об Италии, регулярно выходил "Дневник русского писателя" Зайцева, литературно-критические статьи Ходасевича. Первый текст П.П. Муратова на страницах "Возрождения" был опубликован в №802 от 13 августа 1927 года. Это было письмо в редакцию по поводу размышлений Е.В. Саблина о возможностях интервенции Запада в Советскую Россию. Уже в этом письме Муратов поднимает ряд вопросов, наиболее характерных для последующей его публицистики: о "запретных словах", о "логике пространств" и т.п.

Очевидно, в ту пору Муратов уже был ангажирован редакцией, потому что через 20 номеров, начиная с сентября 1927 года, в газете печатается цикл статей под общим названием "Ночные мысли". П.Муратов так определяет основное содержание цикла: "..ночные мысли это всегда больше мысли о прошлом и будущем, чем мысли о настоящем". Сам по себе цикл этот представляет сплав мемуаров, футурологических и культурологических комментариев, геополитических заметок...

Начиная с 5-ой статьи разговор переходит к размышлениям о русской культуре, что специально оговаривалось редакцией, которая привлекла к освещению этой темы ряд авторов. Публикация цикла продолжалась до апреля 1928 года. Он включил в себя 18 статей. Параллельно "Возрождение" печатало рассказы Муратова. По завершении цикла выходит несколько статей о современной армии ("Красная Армия", "Что такое армия", "Неудобства светопреставления"), потом Муратов затевает новый цикл "Окно в Европу", который обрывается на первой же статье, однако позднейшие записки об Англии 1929 года, а более всего обзоры "Россия и Франция", "Россия и Германия", "Россия и Англия" подошли бы под этот заголовок. В сентябре 1929 года начинают с произвольной периодичностью выходить военные мемуары Муратова, посвященные первым дням его фронтовой жизни и боям с австро-венгерской армией в Польше ("От Холма к Ярославу", "От Ярослава к Ивангороду", "Под Ивангородом" и т.д.) В 1930-м году Муратов принимает участие в обсуждении идеологической платформы Белого движения ("Новая русская идеология", "Возможности русского фашизма", "Вандейские мысли"). С 1930 года он ведет рубрику "Каждый день", где высказывается по поводу текущих событий. Помимо "глобальных" тем он изредка публикует рецензии, одна из которых "Наши достижения. I. Бабушки и дедушки. II. Страх иудейский" (1929, №1358, 19 февраля) послужила основой для разрыва с либеральной частью эмиграции. В 1931 году Муратов печатает несколько очерков, в которых анализирует свой небольшой "советский опыт" ("Странный случай", "Советские эпизоды")...

Помимо газетной деятельности Муратов подрабатывает экспертом по искусству у парижских антикваров, а также издает на французском и итальянском языках книги о древнерусской и византийской живописи, готической скульптуре. В 1929 году он ездил в Англию. С начала 1930-х Муратов освещает в газете ряд понятий, которые тогда только входили в обиход: "технократия", "буферное государство" и т.п. С докладами на эти темы он выступает в разных собраниях русского Парижа. 14 декабря 1930 года Г. Кузнецова делает пометку в своем "Грасском дневнике": "Говорили о Муратове, которым И.А. (Бунин. Ю.С.) после каждой новой статьи очень восхищается..." Однако, позиция, занятая Муратовым, многих не устраивает в среде эмиграции. Дело заключалось не только в апологии имперских идеалов русской истории и культуры, которую Муратов проводил неустанно. Его возмущали "революционные планы" в среде эсеров да и вообще в левом крыле русской диаспоры, которые строились без оглядки на исторические реалии. Н. Берберова вспоминает: "1931 год, 10 марта. Мой единственный "писательский обед". Группа была довольно тесная, дружеская, ее составляли : Зайцев, Муратов, Ходасевич, Осоргин, Алданов, Цетлин. Меня пригласили в группу, но после обеда 10-го марта группа распалась... (...) Алданов и Цетлин считали, что Муратов стал реакционером, перешел в антидемократический лагерь, особенно после его статьи "Бабушки и дедушки русской революции", где он объявил хищными зверями "лучших людей" русского радикализма... И писательские обеды прекратились сами собой". Конечно, "хищными зверями" Муратов никого не объявлял, и основной пафос его выступлений против "интеллигентского мировоззрения" сводился к тому, что: "Сейчас, в сущности, все русские, как находящиеся в России, так и оказавшиеся вне ее, могут быть разделены на два разряда. В одном из них окажутся те, которые ни за что не хотят признать своей доли во всеобщей беде, своей вины, своей ответственности перед Россией. Некоторые из них будут обвинять во всем евреев, другие немцев, собственники будут сваливать вину на социалистов, социалисты на собственников... Лишь про себя каждый из них станет уверять, что он всегда все предвидел, что все его действия, мысли и чувства были правильны, что он, одним словом, "тут ни при чем". Это разряд людей, от которого нельзя ждать никакой положительной роли в деле восстановления России.

Но есть, по счастью, и иной разряд людей, встречающихся как среди монархистов, так и среди демократов или... среди самих большевиков. Люди этого рода готовы признаться в своих ошибках.., готовы нести ту ответственность за происшедшее в России, которая ложится на всех и каждого. Они готовы быть связаны с родиной нашей... круговой порукой... Эти люди могут при всем разнообразии их мнений и чувствований найти между собой тот общий язык, какой необходим для будущего общего государственного дела". Но, несмотря ни на что, "литературная репутация" "эстета и ретрограда", поддержанная прессой, сделала так, что голос Муратова не был услышан, и опыт его жизни, более насыщенный важным событиям и знанием России и мира, чем у многих других писателей, оказался невостребованным. Отсюда и позднейшие снисходительные замечания в его адрес мемуаристов более молодого поколения эмиграции.

15 октября 1933 года газета "Возрождение" известила своих читателей, что "наш сотрудник, П.П. Муратов, приглашен Лондонским университетом прочесть курс в составе трех лекций на тему: "Происхождение и развитие древнерусской живописи." Эти лекции будут прочитаны Муратовым в Институте Искусств имени Куртод при Лондонском университете 23-го, 25-го и 27-го октября. (...) 31-го октября П.П. Муратов сделает сообщение в собрании Англо-Русского общества, а 2-го ноября прочтет по приглашению проф. Минза лекцию о "Происхождении древнерусской живописи" в Кембриджском университете". Все так и произошло. Лекции эти послужили к сближению Муратова с английскими академическими кругами. Он подружился с проф. Е. Минзом, директором Пембрук-колледжа в Кембридже, Д. Талбот-Райсом, с В. Алленом, исследователем истории Кавказа и собирателем икон, в чьем имении под Дублином позднее Муратов закончил свою жизнь...

По возвращении в Париж, едва успев напечатать отчет о поездке в Англию, в начале декабря 1933 года Муратов отправляется в Японию. Январь-март 1934 он проводит в "стране восходящего солнца", которая интересовала его не только своей культурой или важностью политических и военных событий, происходивших вокруг этой страны, но и тем, что она оставалась едва ли не единственной подлинной и традиционной империей в тогдашнем мире. Свои впечатления Муратов изложил в большом цикле очерков "Навстречу солнцу", который публиковал в "Возрождении". В апреле 1934 он оказывается в Америке, в Нью-Йорке, где лекциями поправляет свое финансовое положение и в начале мая 1934 возвращается в Париж. Здесь к лету этого же года прекращается сотрудничество Муратова с прессой, он начинает большую работу по истории 1-ой мировой войны, хотя в 1935-м участвует как автор в английской "Истории русского искусства" Д. Талбот-Райса.

С началом 2-ой мировой Муратов перебирается в Англию, а потом в Ирландию, в имение Вайтчерч-Хаус под Дублином, принадлежавшее его другу В. Аллену. В соавторстве они публикуют в 1946 году по-английски книгу о русских кампаниях 1941-1945 годов. Вторая их книга, посвященная кавказским войнам, вышла уже после смерти Муратова. Кроме того, по воспоминаниям Зайцева, он работал над книгой о русско-английских связях в XVI веке. Умер Павел Муратов 5 февраля 1950 года от "сердечного припадка". Событие это прошло почти незамеченным для русской эмиграции. Газета "Новое русское слово" спустя 4 года опубликовала заметку Веры Остоя "Памяти П.П. Муратова". В ней автор, весьма смело относясь к датам жизни Муратова, довольно подробно описывает последнее прибежище писателя и его последние дни. "Недавно мне удалось провести несколько дней в этом чудном имении. Большой старинный дом восемнадцатого века, построенный квадратом, с мощенным внутренним двориком. Около дома старые деревья, многие из них необычные, привезенные из "заморских" стран прежними владельцами имения и прижившиеся в сравнительно мягком климате Ирландии. Из окон дома открывается дивный вид на столь типичные для "Изумрудного Острова" Ирландии ярко-зеленые поля и луга, на которых поэтично пасутся белые овцы, на маленькую речушку, в которой водится форель, и подернутые синевой горы на горизонте. Но окна комнаты, в которой жил Павел Павлович, выходят в огражденный высокой каменной стеной столетний сад любимое детище его последних дней. Здесь по его выбору и под его наблюдением садовник сажал молодые фруктовые деревья рядом с корявыми, но все еще живыми дедовскими яблонями...

В самом доме старинная мебель, восточные ковры и на стенах старинные картины и гравюры; есть среди них и русские. В комнатах хозяйки и в библиотеке хозяина много хороших старых русских икон...

Муратову приятно было жить в таком доме, где все проникнуто любовью к прошлому, и к тому, что составляет культуру всего мира, и где все носит отпечаток интереса к прошлому России. Здесь П.П. любили как родного, должно ценили его многогранный облик "человека Ренессанса", здесь понимали широту его дарований, здесь за ним ухаживали и скрасили последние годы его блестящей, но очень трудной жизни.

(...) Живя в деревне и интересуясь садоводством, П.П. Муратов много времени проводил с ирландскими крестьянами. ... Какой-то мудростью, присущей простому народу, эти ирландские крестьяне поняли и приняли житейский опыт Муратова и, глубоко уважая его "ученость", тоже полюбили его как своего родного. Когда он умер, они пришли со всей округи попрощаться и воздать ему последнюю честь и на своих плечах отнесли его гроб на деревенское кладбище.

Похоронен П.П. Муратов на этом маленьком кладбище вблизи католической церкви, где служит мессы очаровательный священник, отец Морфи, тоже большой друг и почитатель покойного. Над могилой простой крест, имя Павла Павловича Муратова, дата его смерти... и евангельские слова: "Помяни мя Господи егда придеши во царствие Твое".

Предлагаемые вашему вниманию очерки взяты из записок Муратова о его путешествии 1934 года в Японию и Америку. Взяты они по закону контрастности и обществ, описываемых в них, и людей, и пейзажа...

"Исторические пейзажи: Никко и Камакура" 25-й очерк цикла "Навстречу солнцу", напечатан в газете "Возрождение", 1934, №3266, 13 мая.

"Нью-Йоркская жизнь" 5-й очерк цикла "Дни в Америке" "Возрождение", 1934, №3345, 31 июля.

Тексты приведены в соответствие с правилами современной орфографии, исправлены явные опечатки.

НЬЮ-ЙОРКСКАЯ ЖИЗНЬ

В темпе нью-йоркской жизни есть нечто родственное более всего темпу жизни парижской. Та же нервность, та же озабоченная суета днем. Может быть, только все же меньшая раздраженность. Если можно говорить о "среднем настроении духа", то оно у нью-йоркского жителя лучше, чем у парижского. Он гораздо меньше ворчит, реже бранится и чаще улыбается. Хотя, может быть, это улыбка намеренная, так сказать, и искусственная. В Америке не принято жаловаться. Стиль жизни таков, что надо все злоключения "принимать легко". Это как бы предписание некой "общественной гигиены". Ведь всем становится труднее жить, когда все вокруг хмурятся, ворчат, раздражаются. Довольно этого в запасе у каждого в отдельности, и никто решительно не расположен делить "моральное бремя" соседа! О неудачах в Америке говорить не любят. Не любят здесь неудачников и от них сторонятся.

Вот почему "на поверхности жизни", конечно, (а не в глубине) Нью-Йорк, несмотря на постигшее его тяжелейшее бедствие, кажется бодрее, чем многие европейские столицы. Утром все куда-то деловито спешат, оставляя "открытым вопрос" о том, принесет ли эта деловитость то, что от нее ожидают или нет. Ведь недаром в англо-саксонских странах "полагается" непременно весело петь, когда утром моешься в ванне (можно свистеть, если с пением ничего не выходит). Этот утренний "напев" продолжается по инерции и за брекфастом и потом далее, по пути во всевозможные конторы. Там, за письменным столом или около телефона, может быть, и ждут разные неприятности и разочарования. Но в лихорадочности этого делового американского действия самой по себе заключается уже некоторый подъем. Нервы поднимаются, а жизнь на нервах, хотя и утомительна для физического существа, но во многих смыслах легче для существа морального. От этой своей нервности нью-йоркский житель днем даже не умеет или не может и есть-то как следует, не торопясь. Он только что-то и как-то "перехватывает", пользуясь тем, что здесь все так великолепно для подобного рода еды налажено. Он ссылается, обыкновенно, на занятость свою. Но на самом деле занят ли он действительно или нет- ему просто "не сидится на месте" и он предпочитает есть стоя или как-то не совсем до конца усевшись на высокий стул.

На настоящих стульях сидят, впрочем, в так называемых "кафетериях". Но поесть там можно с необычайной быстротой и, кстати сказать, - очень хорошо и очень дешево. При входе дается билетик, на котором стоят разные цифры, не превышающие одного доллара. И редко когда перевалит расход за 40-60 центов (по-нашему - шесть или десять франков). А произведя этот расход, можно выбрать по своему желанию и отличнейшее мясное блюдо, и сладкое, и сыр, и прибавить к этому стакан пива. Надо только самому брать ножи, тарелки; всюду стекло, металл, чистота прямо хирургическая. В хороших кварталах, как, например, Медисон-авеню, эти кафетерии отличаются настоящей элегантностью. Но если не лежит сердце к такому несколько "коллективистскому" способу еды, существует бесконечное множество ресторанчиков, где так же обильны и дешевы блюда. Очень много ресторанчиков итальянских. А "спагетти" настолько вошли в американскую жизнь, что стали чем-то вроде национального американского кушанья. Что же касается американской кухни вообще, то, может быть, к ней трудно относиться беспристрастно после долгого пребывания в Японии, где ее только и практикуют применительно к иностранцам, да и к тому же еще каждый день все в одной и той же "редакции". Кухня эта смешит европейца присутствием сладких блюд не в том месте обеда или завтрака, где им быть полагается. Но ведь и вообще у американцев как-то нет ясной "идеи" обеда или завтрака. Они с удовольствием едят все вместе. Да и едят они в самые разные часы дня, когда придется.

Еда вообще не является одним из "столпов" житейского обихода в Америке, как является она в латиноамериканских странах. День уходит на нервную и лихорадочную деловитость. Потом наступает один, очень жуткий в Нью-Йорке час, примерно от шести до семи, когда решительно никто не знает, что делать. Это момент, опасный для американских меланхоликов! Но вот начинается вечер, и тогда на помощь меланхолику приходят увеселения и "забвения" от Бродвейских театров и кинематографов до стакана с крепким напитком.

Американская женщина в очень большом количестве делит судьбы этой "мужской жизни", ибо она служит или работает. Она изо всех сил старается работать или служить. Отчасти это необходимо в силу нынешних общих материальных неурядиц, отчасти это даже как бы "модно". То, что составляет "хозяйственную" сторону семейной жизни, так налажено, что отнимает весьма мало времени. Поставки и заказы по этой части выполняются по телефону или по какому-то установленному соглашению. Кроме того, как уже было сказано выше, "кухонная" часть вообще не играет в американской жизни большой роли. У состоятельной женщины, если ей не пришлось или "не удалось" работать, много свободного времени: она читает, участвует как-то в разных событиях "культурной жизни", очень много ходит в гости (это заменяется также бесконечными разнообразными клубами). Давно уже отмечено, что, благодаря своему досугу и своей инициативе, лежащей не непременно в деловой области, американская женщина вообще умственно "стоит выше", чем ее мужской "партнер". На этой почве много возникает домашних комедий и трагедий. Но американец на то не жалуется. Женщина (с семьей или без семьи) и есть, в сущности, наиболее ясное и наиболее очевидное объяснение того, зачем, собственно, он так упорно и напряженно трудится. Возведение "на пьедестал" американской женщины - это простейшая схема для объяснения жизненного механизма, необходимая, пожалуй, ибо у всякого, даже наиболее захваченного деловым верчением человека, является все же в какой-то момент мысль: "а кому и для чего все это нужно?" И вот тогда очень кстати, если на этот вопрос можно ответить одним женским именем...

Американка, следовательно, играет весьма важную роль в этой своеобразной деловой "телеологии". И оттого она чувствует себя в Нью-Йорке царствующей особой. Для нее и вокруг нее создались эти богатейшие, очень нарядные улицы - 5-ая Авеню, Медисон Авеню, Парк Авеню. Масштаб в этом отношении огромный: протяжение парижских улиц, где имеются лавки, "обслуживающие" женщину, надо было бы увеличить по крайней мере в пять или шесть раз, чтобы измерить соответствующий квартал Нью-Йорка. Внешность американки очень хороша для того, чтобы быть ей одетой искусными руками. В конце концов, моды последнего десятилетия держались гораздо больше на "природных данных" американки, нежели на таковых же француженки. Вот это сочетание американского "человеческого материала" и французского "вдохновения" и воображения и давало несколько лет назад поразительные результаты.

Сейчас в силу целого ряда причин Америка в сказанном смысле несколько разобщена с Францией. Но она что-то очень прочно и ловко восприняла от Парижа в умении служить женщине. На Пасху здесь можно видеть курьезный "уличный парад" - чрезвычайно нарядных людей, шествующих пешком в церковь или из церкви по 5-й авеню. Думается, трудно указать другое на земле место и другой в ежегодном круговороте момент, когда можно было бы видеть столько проходящих по улице красавиц и модниц самого лучшего вкуса.

Но это, разумеется, единственный момент, когда в буквальном смысле слова "выходит на улицу" американский свет. Светская и элегантная жизнь протекает, главным образом, в домах или в больших отелях. Не прикосновенный к ней средний нью-йоркский обитатель развлекается в ресторанах, в дансингах, в театрах и кинематографах Бродвея. Вот эта бродвейская толпа не отличается уж никакой нарядностью. Лондонская толпа в среднем гораздо ровнее и "приличнее". О Бродвее вообще, благодаря фильмам, составилось в Европе несколько превратное представление. По духу и по типу это нечто напоминающее берлинское Фридрихштрассе времен "инфляции". В Париже соответствуют этому до некоторой степени Большие Бульвары. Вернее сказать, это какое-то сочетание Больших Бульваров с Плас Пигаль...

Говорят, жизнь в Нью-Йорке затягивает. Это легко можно себе представить: темп жизни таков, что человеку как-то некогда одуматься! Он начинает забывать, что есть какие-то другие возможности жизни и даже просто какие-то другие ее формы. С точки зрения "высших запросов" существования, это, конечно, очень плачевная разновидность человеческой жизни. Но она соответствует каким-то "элементарным потребностям" и даже облегчает и скрашивает их. Так можно оправдать образование этого невероятного человеческого муравейника. Сведение всех "сложностей" жизни к чему-то элементарному есть его единственная "общая идея".

Но люди, его составляющие, не перестают быть все же разнообразными. Разнообразны ее "племена". Суждение о ней неполно без маленького хотя бы проникновения в курьезную ее "этнографию".

ИСТОРИЧЕСКИЕ ПЕЙЗАЖИ:

НИККО И КАМАКУРА

В двух с половиной часах езды по железной дороге к северу от Токио, там, где начинаются горы, расположено Никко. Сам по себе городок ничем не замечателен. Но если перейти горную речку, через которую переброшена арка красного лакового мостика, то там, на другой стороне, среди леса исполинских японских пихт, "криптомерий", стоят изумительные мавзолеи первых шогунов из рода Токугава. Перейти эту горную речку путешественнику приходится, разумеется, не по знаменитому красному лаковому мостику, - через него может проходить только император, для людей обыкновенных имеются другие, обыкновенные мосты. Красный лаковый мостик очень популярен на видах Японии. Но в действительности он несколько разочаровывает, может быть, оттого, что был как-то снесен вздувшимся горным потоком и "реконструирован" в новейшие времена.

Нисколько зато не разочаровывают сказочные павильоны, образующие мавзолеи Никко. Удивительнейший по своей цельности и сохранности памятник Эпохи, а эпоха совсем особенная и в своем роде замечательная. Странны эти исторические параллели в разных странах с совершенно различной исторической судьбой. Ришелье и крепкая монархия, складывающаяся во Франции после затянувшегося средневековья. Иоанн Грозный в России, уничтожающий боярские роды для водворения самодержавия. Вот и в Японии новая форма монархии вышла из феодальных раздоров и междоусобиц в конце XVI и в начале XVII столетий. Но в Японии произошли вещи весьма своеобразные. В XVI веке страна соприкоснулась с христианством, и оно усердием сначала португальских, а потом испанских монашеских орденов стало распространяться чрезвычайно быстро. Сменилось это национальной "реакцией", жесточайшими гонениями на христиан, уничтожаемых различными способами и, в частности, распинавшихся на крестах. То был очень страшный момент в японской истории, и выражается он суровой и дикой энергией таких людей, как знаменитый Хидейоши. Страна вдруг испугалась: испугалась и своих собственных раздоров, и пришествия иностранцев. И вот под влиянием этого "испуга" соединилась она вокруг шогунов из рода Токугава и совершенно замкнулась от внешнего мира.

Это иногда забывают. Забывают, что сношений иностранцев с Японией было гораздо больше в XVI столетии, нежели в XVII и XVIII-м. Двести пятьдесят лет до пятидесятых годов XIX века Япония была своеобразнейшей монархией, замкнувшейся от остального мира не в силу географических условий, но в результате определенной, направленной к тому воли управлявших ею шогунов. Чтобы понять, что такое шогун, надо обратиться лучше всего, пожалуй, к русскому примеру. Ибо это отнюдь не только "первый министр". Это Борис Годунов в ту пору, когда он был официальным "правителем" государства рядом с Федором Иоановичем. Не все японские императоры времен шогунов были по характеру подобны Федору Иоановичу. И русский Годунов сделался царем, к чему не стремились японские шогуны. Произошло это оттого, что, помимо "правителя" и царя, в России был еще патриарх. Представим себе, что русские цари XVII века приняли бы духовный сан и патриаршие обязанности. Тогда, вероятно, и в русской истории дело не ограничилось бы одним "правителем" Годуновым, а последовал бы ряд русских "шогунов".

Токийские шогуны были могущественны и роскошны в своем обиходе, вероятно, даже более роскошны, чем киотский императорский двор, так и не оправившийся от разрушений средневековья. Мавзолеи первого шогуна из рода Токугава, Иеятсу, и второго - его внука Иемитсу, стоящие в Никко, царственны по своему впечатлению. Прекрасными художественными произведениями обилен и мавзолей третьего из этих первых шогунов, принадлежавших к роду Токугава, находящийся в самом Токио при храмах Шиба. В художественной концепции этих храмовых и надгробных ансамблей, осуществленных в Никко, сказывается чисто японское, национальное, отношение к искусственному пейзажу и соединению пейзажа с искусством. Но здесь "полем действия" замечательных художников и строителей были уже не обычные крохотные, игрушечные, "карликовые" японские украшенные сады. Надо было одолеть в этом смысле склоны высокой горы, поросшей огромными криптомериями. Задача разрешена просто и гармонично - особенно гармонично и с каким-то очень большим поэтическим чувством по отношению к постройкам, расположенным в природе, в мавзолее Иемитсу.

Посетитель все время поднимается вверх, пока не дойдет до "последних" святилищ. Каменные лестницы перемежаются с площадками, с аллеями каменных фонарей, со сложными и богато украшенными воротными павильонами. Как хороши эти изогнутые крыши среди хвойных лесов! Какая тишина, прерываемая лишь говором горной речки внизу, какая свежесть и легкая туманность всего этого волшебного ущелья! В самих храмах художественные богатства неисчислимы. Бесконечно много сложной и раскрашенной деревянной резьбы на внешних стенах.

Много легендарных и мифологических фигур: птицы, драконы, рыбы, боги и полубоги, существа человеческие и получеловеческие. Внутри живопись иногда очень высокого качества, и то, что больше всего, может быть, поражает глаз западного человека - лак красный, черный и золотой. Не какие-нибудь ларцы или шкатулки, какие видишь в частных собраниях, но целые золотые стены и золотые колонны, как-то горячо потемневшие от дыхания времени. И повсюду герб Токугава - трилистник, не менее гордый, чем императорская хризантема. Храмы открыты свету сбоку и спереди. Полусумрак играет в пространствах, огражденных толстыми круглыми столбами. Золото и краски потолков и алтарей отражаются в чудесных зеркальных полах из полированного драгоценного дерева.

Никко - прекрасный памятник той Японии, с которой соприкоснулись европейцы, когда преодолели ограждавший ее запрет. Поездка в Никко по справедливости стала обязательной для всякого иностранца, попадающего в Токио. Для остановки или для пребывания он находит там удобнейший, отлично расположенный отель. Вот эта забота о путешественниках очень хорошо дополняет радости и приятности японского путешествия. Во всех интересных местах страны имеются гостиницы, так хорошо устроенные, что из них не хочется выезжать. Это относится к Никко, к Наре, к Киото. Самый, пожалуй, тщательный по устройству и самый заманчивый для туристов отель расположен в горном ущельи Мианошита. Чего только там нет для приезжих: залы, террасы, гостиные, библиотека, площадки для игр, бассейн для плавания, а внизу даже "пещера", наполненная голубоватой сернистой водой, текущей из естественных горячих источников.

Вокруг Мианошиты - замечательные пейзажи Японии, исторические по своей коренной связи с жизнью страны, если и лишенные каких-либо исторических сооружений. Вот горное озеро Хаконе, и снова рощи криптомерий на его берегу. Вот вокруг встает на одном повороте изумительный снежный конус горы Фуджи, настолько же "чисто" и элегантно нарисованной на фоне неба, насколько удавалось это сделать японским рисовальщикам на фоне своих эстампов. Всюду отличные дороги для автомобилиста. Всюду ползут вверх или катятся вниз автобусы, управляемые улыбающимися не то от смелости, не то от собственной ловкости механиками ( дорога вся в петлях и над отчаянными обрывами). Перевал, клубящийся облаками, а за ним крутой спуск к морскому берегу в бухту Атами, где тепло даже зимой, где висят на ветках апельсины и где начинает устраиваться нечто вроде "японской Ривьеры". С этого берега виден вдалеке остров, приобретший сейчас большую известность, как место "модных самоубийств" среди японской молодежи. Студенты и девушки, испытавшие горечь каких-то жизненных разочарований на токийской Гинзе, в те дни, когда идет туда пароходик, садятся на него для последнего путешествия. Там взбираются они на невысокий, но еще действующий вулкан и бросаются в его жерло, повторяя жест Эмпедокла. Ни деревянная загородка, поставленная на этот случай, ни дежурный полицейский обыкновенно никому и ничему не препятствуют.

Странная мода и странный оттенок меланхолии в стране, как будто бы бодрой и любящей жизнь! Очевидно, и здесь, как и повсюду, люди не только действуют, не только делают что-то, но и задумываются или сомневаются. Жизненное раздумье опасно, если оно не поддержано религией. Вот почему все религии, спасая человека при жизни его и после жизни, стремились овладеть его раздумьем...

В величайшую, но ясную задумчивость погружена колоссальная бронзовая статуя, стоящая в Камакуре, недалеко от берега моря. Слывет она в просторечьи "Дайбутсу", т.е. изображением Будды. Но на самом деле это "Амида", т.е. изображение именно той отвлеченной способности к глубокому, полному, но ясному раздумью, которой овладел вероучитель. Статуя относится к середине XIII столетия, к тому времени, когда Камакура играла роль почти что столицы в междоусобицах японского средневековья. Она стояла сначала в храме, но храм, по-видимому, сгорел. Стоит она теперь открыто, среди деревьев, на фоне неба. Нет никакого сомнения, что это одно из замечательнейших произведений скульптуры всех времен и народов. Кто его автор? Может быть, японский мастер. Нет никаких возражений против такой догадки, но, может быть, и какой-нибудь приезжий человек, из Китая или из страны южного буддизма. В самой трактовке фигуры, в самом обращении с материалом, т.е. с бронзой, есть нечто от эллинистической традиции, т.е., вероятно, от индо-эллинистической. Эта статуя и бронзовый византийский великан, стоящий в Италии в Барлетте, принадлежат разным, конечно, народам и разным временам, но все же не совсем окончательно разным мирам.

Что-то есть необычайно притягательное в этом торжественном изображении раздумья, каковым является "Амида" в Камакуре. Если не бояться слишком категоричных суждений, то можно даже сказать, пожалуй, что эта статуя - самое замечательное, что только есть в Японии из памятников искусства и "вещественных" выражений мысли о божестве и мысли о человеке. Когда накануне отъезда приезжаешь проститься с друзьями в Иокогаму, то вдруг вспоминаешь, что вот тут совсем неподалеку, в двадцати минутах езды по электрической железной дороге, стоит этот огромный, позеленевший бронзовый "идол". И тогда является желание еще раз взглянуть на него и как будто что-то запомнить и унести с собой. Может быть, хочется так еще раз приблизиться к загадке, которая всю жизнь прельщает нас, мучит и всю жизнь нам не дается - к загадке душевного мира, который всегда в наших возможностях и никогда - в наших осуществлениях?

Предисловие и публикация Юрия Соловьева

Подробнее с содержанием муратовской эмигрантской публицистики можно ознакомиться в статье: Соловьев Ю. "Павел Муратов. Основные идеи его публицистики 1920-х нач. 30-х годов". Волшебная гора. IV, 1996. (Авт.)